— Если все так, для чего вообще эта операция с перемещением? Почему бы просто не объяснить все это самому Назарову? Может быть, это его убедит добровольно вернуться в Москву?
   — Объясните. Ничего не имею против. Это было бы идеальным решением.
   — Вы прекрасно понимаете, что это должен сделать не я.
   — А кто? Сам президент?
   — Или человек, достаточно близкий к нему.
   — Не уверен, что такой человек согласится лететь на Кипр для переговоров с Назаровым. И не очень уверен, что эти переговоры могли бы кончиться успехом.
   — По-вашему, Назаров будет сговорчивей, если мы привезем его со связанными руками и ногами и с кляпом во рту?
   — Послушайте, Пастухов, — проговорил Волков, — мы не о том сейчас говорим. Я имею определенные указания и обязан их выполнить. Обсуждать последствия этой акции — не в моей компетенции. И не в вашей. Давайте в этих рамках и вести разговор. У вас есть конкретные вопросы?
   У меня были конкретные вопросы. И не один. Но я понял, что он будет отвечать на них так же. Поэтому сказал:
   — Нет.
   — В таком случае давайте обсудим размер вашего гонорара за эту работу, — предложил Волков.
   — По пятьдесят тысяч баксов каждому, — сказал я. — Плюс все расходы.
   — Вы сможете обосновать эту цифру?
   — Вам кажется, что это слишком много?
   — Я сейчас не говорю о том, много это или мало, — возразил Волков. — Я хочу понять, откуда она взялась. Просто потому, что это красивая круглая цифра, или еще почему?
   — Если мы попадемся на этом деле, все или один из нас, то получим по двадцать лет тюрьмы. Наши семьи должны будут на что-то жить. Пятьдесят тысяч на двадцать лет — это чуть больше, чем по миллиону рублей в месяц. Не ахти что, но прожить можно.
   — В вашем обосновании мне больше всего не нравится слово «если», — заметил Волков.
   — Если бы вы знали, как оно не нравится мне! — ответил я. — Но мы должны считаться с этой возможностью.
   — Мы уже заплатили двести тысяч долларов за лейтенанта Варпаховского, — напомнил он.
   — Вы заплатили не нам. Вы просто оплатили его работу в Чечне. И гораздо дешевле, чем она стоит. Кстати, вы вышибете его из армии так же, как нас?
   — Нет. Он будет уволен по состоянию здоровья.
   — И на том спасибо, — сказал я.
   Волков ненадолго задумался, потом спросил:
   — Как я понимаю, вы не даете мне выбора?
   — Нет.
   — Что ж, я вынужден согласиться. Пятьдесят процентов сейчас, пятьдесят — после завершения операции. Мы откроем для вас валютные счета в Сбербанке.
   — Никаких Сбербанков, никаких счетов, никаких пятьдесят процентов. Все — вперед и наличными.
   — Вы не доверяете мне?
   — Конечно, нет. Если бы я имел с вами дело как с частным лицом, я бы подумал, как ответить. Но вы — представитель государственного учреждения. А сейчас в России госучреждениям доверяют лишь последние идиоты. И их становится все меньше.
   На этот раз он думал чуть дольше. Наконец кивнул:
   — Я вынужден согласиться и с этим. У нас есть еще невыясненные проблемы?
   — У меня нет.
   — И у меня нет. — Он встал. — Желаю удачи.
   — Вам тоже, — сказал я.
   Голубков вышел его проводить, его не было минуты четыре. Видимо, Волков давал ему какие-то цэу. Потом полковник вернулся.
   — Крепко ты его взял за горло, — отметил он, и неясно было, чего больше в его тоне — одобрения или осуждения.
   — Надеюсь, — ответил я.
   — А как он отвечал на твои вопросы, а?
   — Ни одному его слову не верю!
   — Да? Ну-ну! — неопределенно отозвался Голубков и как-то словно бы искоса, с интересом посмотрел на меня. И вновь я не понял, одобряет он или осуждает мои слова. — Ладно, Пастух, отдыхай. Смотри телевизор, а еще лучше — спать пораньше ложись. Машина за тобой придет в пять утра. Ключ от входной двери у водителя есть. Когда соберешь ребят, дашь мне знать. Встретимся здесь — Как я с вами свяжусь?
   — Водитель знает. Спокойной ночи, Серега.
   — Спокойной ночи, Константин Дмитриевич… Когда он ушел, я вытащил записную книжку и подсел к телефону. Нужно было вызвонить Артиста, Муху и Трубача, чтобы завтра не тратить на это время. Но в трубке стояла мертвая тишина — телефон был отключен. Я сунулся было позвонить из уличного автомата, но дверь была заперта и не отпиралась изнутри. Мощная дверь, динамитом ее только и возьмешь. Крепкие решетки на окнах. Однако! Я к Кипру даже на метр не приблизился, а уже сидел в тюрьме. Что у них за порядки такие?
   А и хрен с ними, решил я. Пощелкал кнопками телевизора, но глазу не за что было зацепиться. Поэтому плюнул на развлечения, залез под душ, а потом завалился на одну из кроватей в большой комнате. Все-таки встал я сегодня с петухами, а завтра предстоял хлопотливый день.

IV

   К Калуге мы подъехали в половине восьмого утра, еще минут сорок потеряли, пока искали улицу Фабричную, на которой жил Боцман.
   Полковник Голубков не соврал: машину нам дали классную, лучше не придумаешь: серебристый джип «патрол» с двигателем-"восьмеркой" мощностью не меньше трехсот сил. И водитель был под стать тачке: лет тридцати, плотный, как молодой подберезовик, в штатском, но явно с армейской выправкой. Старлей или даже капитан. Но он не сказал, а я не стал спрашивать. Назвался просто: Валера.
   Ну, Валера и Валера. Лишь бы дело знал. А он его знал. На свободных участках «патрол» разгонялся километров до двухсот, сонные гаишники даже жезл не успевали поднять и заверещать в свисток. Но информацию на соседние посты о злостном нарушителе скоростного режима почему-то не передавали. А может, и передавали, но там не решались задержать нас. На джипе не было никаких ментовских прибамбасов вроде мигалок или сирен, но, возможно, в номере, с виду вполне нормальном, была какая-то цифирка, означавшая, что это машина спецслужбы. Или по-другому рассуждали: если человек прет таким нахалом, значит, имеет на это право. И если бы не запрудившие все шоссе фуры и тяжелые грузовики, снявшиеся спозаранку с ночных стоянок, мы были бы в Калуге уже часов в семь утра. Но дорога — это дорога, у нее свой отсчет времени.
   В общем, когда я поднялся на пятый этаж блочной «хрущевки» без лифта и позвонил в нужную дверь, жена Боцмана сказала, что Митя уже уехал на работу, он с девяти, но добираться на двух автобусах, а они плохо ходят и к тому же — час «пик», все на работу едут.
   Митя. Дмитрий Хохлов. Боцман, — Где он работает? — спросил я.
   — Охранником в пункте обмена валюты. Возле автовокзала, слева, там вывеска издалека видна. А вы кто?
   — Мы вместе служили. Я Сергей Пастухов. Она недоверчиво посмотрела на меня:
   — Вы и вправду Пастух? Надо же. Митя много про вас рассказывал. Я думала, что вы, как этот — Шварценеггер. А вы самый обыкновенный. Даже и не слишком из себя видный.
   — Ну, спасибо, — сказал я.
   Боцману было двадцать шесть лет, а жене его я дал бы не больше двадцати.
   Красавицей я бы ее не назвал, но было что-то в ее круглом, чуть скуластеньком лице, какой-то затаенный внутренний свет, который пробивался даже сквозь утреннюю будничную озабоченность.
   Их трехлетний сын, полуодетый к детскому саду, крутился тут же, в тесной прихожей, на пороге которой мы разговаривали. Он был весь в Боцмана — такой же чернявый, бука букой, тоже весь в отца.
   — Ты чего такой строгий? — спросил я его. Он посмотрел на меня исподлобья и юркнул за юбку матери.
   Она улыбнулась:
   — Чужих стесняется. Как и Митя.
   — Ну, как он?
   Она поняла, что я имею в виду.
   — Да как тебе сказать, Сережа… Днем молчит. Ночью иногда вскакивает и орет.
   Верней, наоборот: сначала орет, потом вскакивает. А потом сидит на кухне до утра, кулак на кулак, и лбом на них или подбородком. И взгляд иногда — как у рыси. — Она посмотрела на меня и добавила:
   — Как у тебя. Испортила вас эта война.
   Хоть вернулись — и то, слава Богу… Извини, мне на работу к девяти, а еще Саньку в садик нужно.
   — Может, подвезти? — предложил я. — У меня машина внизу.
   — Да нет, тут рядом, мы дворами ходим. А обменный пункт сразу найдешь. И автовокзал каждый покажет. Через центр, на другом конце города… Автовокзал мы нашли быстро и вывеску обменника тоже увидели издалека. Я велел Валере остановить машину метрах в тридцати и подошел к обменному пункту.
   Он располагался в торце какого-то дома, входная дверь была открыта и подперта колышком. Внутри было пусто, в этот ранний час нужды продавать или покупать доллары ни у кого еще, видно, не было. По предбаннику от стены к стене бродил Боцман, иногда останавливаясь и во всю пасть зевая. Он был в серой униформе «правопорядка», только ботинки у него были наши, спецназовские.
   Я выждал, когда он повернется и окажется спиной к входной двери, проскользнул внутрь и сзади положил руку ему на плечо.
   — Замри, парень! Это ограбление!
   И не успел договорить, как уже лежал мордой в пол, радуясь, что на линолеум еще не успели натащить грязи, а Боцман сидел на мне верхом и деловито защелкивал на моих запястьях наручники. Я вывернул шею:
   — Боцман, твою мать! Он ахнул:
   — Ты?!
   Мгновенно сбросил с меня браслетки и рывком поставил на ноги.
   — Что такое, Дима? — спросила из узкого зарешеченного окошка кассирша.
   — Все в порядке! Какой-то алкаш думал, что это палатка!
   И — мне, быстрым шепотом:
   — Машина есть?
   — Есть.
   — Я сейчас ей скажу, что хочу налить кофе. Она откроет дверь. Сразу бей меня по кумполу и входи. Кнопка тревоги у нее под столом слева. — Он сунул мне тяжелый газовый пистолет, похожий на кольт 38-го калибра. — Только без дураков бей. Пушку потом брось, пальцы сотри. Начали!
   — Боцман! — изумился я. — Обалдел?! В самом деле решил, что я хочу взять вашу вшивую кассу?!
   — А нет? — спросил он, словно бы даже разочарованно. — Тогда здорово, Серега!
   — Здорово, Димка! Мы обнялись.
   — Опять этот пьяный? — спросила кассирша, пытаясь углядеть через свою амбразуру, что происходит в предбаннике. — Может, наряд вызвать?
   — Не нужно. Просто старого друга встретил.
   — Скажи, чтобы она вызвала тебе подмену, — подсказал я.
   — На сколько?
   Я немного подумал и ответил:
   — Повезет — навсегда. Не повезет — лет на двадцать.
   — Какие дела?
   — Узнаешь.
   — Чечня?
   — Нет.
   Больше он вопросов не задавал. Так уж у нас повелось. Все знали: придет время — скажу.
   Мы смотались на «патроле» за сменщиком Боцмана, потом заехали на Фабричную — Боцман переоделся и взял паспорт. Из автомата позвонил на работу жене, сказал, что уедет ненадолго в Москву.
   — Недели на две, — уточнил я.
   — Недели на две, — повторил он в трубку, немного послушал и сказал:
   — Я тебя тоже… И вышел из будки.
   На обратную дорогу мы потратили больше трех часов, хотя Валера шел на такие обгоны, что мы с Боцманом судорожно хватались за ручки и упирались ногами в пол, ожидая лобового удара. Но дело Валера знал не хуже Тимохи.
   В Подольске мы довольно быстро нашли дом Дока, но на звонки никто не отвечал. Позвонили в соседнюю квартиру. Какая-то тетка долго рассматривала нас через дверной глазок, расспрашивала, кто мы и что, а потом все-таки сказала, что доктор Перегудов сейчас на дежурстве, а работает он на центральной подстанции «Скорой помощи». Но доктора Перегудова там никто не знал. Санитар Перегудов — да, есть, а доктора нет.
   — Он сейчас на вызове, — сообщили нам в диспетчерской. — Вот-вот должна вернуться машина.
   «Вот-вот» растянулись на полчаса. Наконец во двор подстанции въехала «скорая», дежурный врач пошел в диспетчерскую за новым нарядом, а два санитара присели на скамейку и закурили из красной пачки «Примы». А в Чечне Док курил «Мальборо». Такие-то вот дела.
   — Доктор Перегудов! — строго сказал я, подойдя к скамейке. — С этой минуты вы уволены без выходного пособия!
   Узнав нас, он заулыбался, но все же спросил:
   — За что?
   — За служебное несоответствие. Хирургу таскать носилки — это все равно что генералу чистить картошку.
   — Жрать захочет, так и почистит, — рассудительно ответил Док. — А что было делать? — объяснил он, когда мы, покончив с его делами, двигались к Москве. — В подольских больницах вакансий не было, а ездить каждый день в Москву — на дорогу больше потратишь, чем заработаешь. Вот и устроился санитаром. А что? Работа грязная, но вполне честная.
   — Вот примерно такая работа нас всех и ждет, — сказал я, но в подробности вдаваться не стал. Да и не при водителе же это делать. — Валера, — попросил я его. — Тормозни у автомата.
   — Зачем? — спросил он и из бокса между передними сиденьями извлек трубку какого-то крутого телефона. — Звони. Хочешь — в Лондон. Хочешь — в Австралию.
   — А просто в Москву можно?
   — Можно даже в Москву, — подтвердил он.
   Я набрал номер Мухи. Ответила его мать. К счастью, я ее знал — она приезжала навестить сына, когда он лежал с небольшим ранением в нашем госпитале. И даже помнил, как ее зовут — Алена Ивановна. Она тоже меня вспомнила.
   — А знаете, Сережа, Олежки нет дома, он работает.
   — Где?
   — Как-то даже неудобно говорить. Он газеты продает в электричках.
   — Чего же тут неудобного? Не наркотики же! — возразил я, хотя ее слова не слишком-то меня развеселили. — На каком вокзале?
   — На Казанском. Голутвин, Черусти, Шатура — в этих электричках.
   — Спасибо, Алена Ивановна… Так, теперь Трубачу.
   Я начал набирать номер, но Док остановил меня:
   — Коле можешь не звонить, он тоже уже на работе.
   — А чем он занимается?
   — Любимым делом.
   — Шмаляет из «калаша»? В Москве? — удивился я. — В кого?
   — Нет, играет на саксофоне. Днем на Старом Арбате. А вечером или когда погода плохая — в подземном переходе на Пушкинской. Я там его однажды случайно встретил.
   — И как он?
   — Да как и все, — неопределенно ответил Док.
   — Ладно, Трубача мы отловим позже, — подумав, решил я и позвонил Артисту.
   Мужской, с легкой старческой хрипотцой голос (отец, понял я, профессор Злотников) объяснил, что Семен в театре на репетиции. «Хоть один на своем месте», — отметил я. Правда, про такой театр — «Альтер эго» — мне никогда слышать не приходилось. А когда профессор Злотников сказал, что он в Кузьминках, против универмага «Будапешт», я и вовсе озадачился. Какой может быть театр в Кузьминках? Там может быть барахолка у «Будапешта», штук пять пивных и жуткие черные очереди на автобусной остановке в час «пик». Но только не театр. Правда, в этом я мало что понимал. По театрам меня немного потаскала Ольга, когда я был курсантом, а она училась в «Гнесинке». Но этого было явно мало, чтобы чувствовать себя знатоком.
   Ну, Кузьминки так Кузьминки. Театр там, как ни странно, действительно был: огромное полукруглое здание на пустыре против «Будапешта», явно не слишком давно построенное. Афиши и рекламные плакаты извещали, что здесь можно по сниженным ценам купить видеотехнику, парфюмерию и много чего еще. Но и для театра место все же осталось. Даже не для одного: там был какой-то Московский областной, еще один областной — драматический, а рядом с ними и этот самый «Альтер эго» — «Второе я». Театральная экспериментальная студия. Ближайшая премьера: У. Шекспир «Гамлет». Спонсоры: администрация Чукотского национального округа и московское представительство французской фирмы «Шанель». Ни хрена себе! А кто это сказал, что в одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань? Или в этом случае вернее будет: оленя?
   Результатами этого театрального эксперимента заинтересовался даже невозмутимый Валера. Он оставил «патрол» у главного входа и включил охранную сигнализацию. Поплутав по лестницам и фойе, мы на цыпочках вошли в зал, где шла репетиция «Альтер эго», и пристроились в заднем ряду.
   В зрительном зале свет был погашен, освещалась лишь пустая, без декораций, сцена и режиссерский пульт в проходе у первых рядов. Возле пульта стоял какой-то человек и давал указания осветителям. Лучи софитов побродили по дощатому полу и серым кулисам и сошлись на актере, который в полном одиночестве стоял посреди сцены с кинжалом в руках — скорее, бутафорским, а может, и настоящим. Это и был экс-лейтенант спецназа Семен Злотников. Он же — Артист.
   — Текст! — приказал ему снизу, от пульта, режиссер. Артист приблизился к рампе, помолчал и начал монолог:
   Быть или не быть — вот в чем вопрос; Что благородней духом — покоряться Пращам и стрелам яростной судьбы Иль, ополчась на море смут, сразить их Противоборством?..
   — Стоп! — остановил его режиссер. — И снова не так. Не то, не то!.. — Он резво пробежал по проходу и поднялся на сцену. — Категорически не то! Вы произносите монолог так, словно для вас не существует вопроса. Вы заранее отвергаете эту трагическую возможность — «не быть». Вы презираете ее! Сеня, дружочек, откуда в вас эта агрессивность? Вы же интеллигентный еврейский мальчик, это должно быть противно вашей сути. Если хотите — даже сути национального характера!
   — Ну почему? — попытался возразить Артист. — Еврейские мальчики в войне Судного дня раздолбали арабов всего за шесть дней.
   Режиссер решительно затряс головой:
   — Я не о том, совсем не о том! Ваш герой, принц Датский, Гамлет, а не израильский штурмовик! Двойственность, вечный разлад в душе, мучительная борьба не с арабами, а с самим собой, со своим «вторым я»! В вас есть этот душевный разлом, я это прочувствовал на просмотрах и поэтому взял вас на эту роль. Это величайшая роль и самая загадочная в истории мирового театра! Я разгадал эту загадку, я нашел на нее ответ. Наш Гамлет станет сенсацией на всех сценах мира!
   — В чем же ответ?
   — Нет, дружочек, нет и еще раз нет! Вы сами должны найти его. Я могу вам в этом только помочь. Вы успеваете записывать? — неожиданно обернулся он к темному зрительному залу.
   — Он нас, что ли, спрашивает? — удивился Валера.
   Оказалось, не нас. От режиссерского пульта поднялась какая-то девица с толстым гроссбухом в руках.
   — Все до последнего слова, — сказала она.
   Но и вопрос Валеры не остался без ответа. Слух у режиссера был, как у хорошей овчарки. Он всмотрелся в глубину партера и довольно резко спросил:
   — Почему в зале посторонние?
   — Сейчас выясню, Леонид Давыдович. Девица подошла к нам и строго сказала:
   — Господа, мы будем рады видеть вас на премьере. А сейчас репетиция. Это — таинство. Прошу вас удалиться.
   — Миленькая! — взмолился я. — Мы из Калуги, из молодежного театра-студии.
   Специально приехали посмотреть, как работает такой большой мастер, как Леонид Давыдович.
   А сам подумал: «Только бы фамилию мастера не спросила!»
   — Вы его знаете? — с некоторым недоверием поинтересовалась она.
   — Да кто ж у нас в Калуге его не знает! — вмешался Боцман. Но тут же понял, видно, что слегка зарвался, и уточнил:
   — В нашем театре-студии.
   — Я спрошу у Леонида Давыдовича.
   Она поднялась на сцену, что-то сказала режиссеру. Тот мельком взглянул в нашу сторону и великодушно кивнул: ладно, пусть, мол, сидят.
   Ему было лет сорок пять. Длинные, до плеч, волосы — черные, не слишком ухоженные. Круглое бабье лицо. Красный бархатный пиджак, а на груди — завязанный пышным узлом шелковый шейный платок, черный в белый горошек. Я хотел сказать ребятам, на кого он кажется мне похожим, но воздержался.
   — Итак, продолжим. Досадно, что еще не готов ваш костюм. Я понимаю: непросто ощутить себя датским принцем в этой джинсе. — Слово «джинса» он произнес с нескрываемым отвращением. — Но все же попробуем. Представьте: на вас черное жабо, на плечах — буфы, ноги обтянуты тонким черным трико — так, что виден рельеф каждой мышцы, каждая деталь вашего прекрасного тела.
   — Каждая? — переспросил Артист. — Как у солистов балета?
   — Вот именно! А в руках у вас — этот кинжал. Вы чувствуете его вес?
   — Да.
   — Вы чувствуете опасность, исходящую от этой стали, острой как бритва?
   Артист провел лезвием по ногтю, согласился:
   — Да, хорошо наточен.
   — Вы чувствуете, как тонка ваша одежда, как беззащитна ваша кожа, как легко эта сталь войдет в ваше тело?
   — Ну, это смотря куда ткнуть.
   — Да нет же! Мы не о том сейчас говорим! В этом кинжале — ответ на самый мучительный для вас вопрос: быть или не быть?
   — Я не понимаю, почему он для меня мучительный! — почти с отчаянием проговорил Артист. — Не понимаю, хоть вы меня убейте!
   — Сейчас поймете, — пообещал режиссер. — Давайте текст после слов: «Иль ополчась на море смут…»
   — "Сразить их. Противоборством", — подхватил Артист.
   — Дальше!
   — "Умереть, уснуть — и только; и сказать, что сном кончаешь тоску и тысячу природных мук, наследье плоти — как такой развязки не жаждать?.."
   — Вот! Вот они — ключевые слова не только для всего этого монолога, не только для всей пьесы, но и для самого Шекспира! «Наследье плоти»! Вы понимаете, о чем я говорю?
   — Нет, — признался Артист; чувствовалось, что это признание далось ему нелегко.
   — Зайдем с другой стороны, — согласился режиссер. — Есть ли во всей пьесе хоть одна ремарка, хоть один намек на то, что Гамлет пытается обнять Офелию, поцеловать — так, как мужчина целует любимую женщину?
   — Нет. Даже наоборот — он все время отстраняется от нее.
   — А почему?
   — Ну, у него другие проблемы.
   — Какие?
   — Мстить — не мстить за убийство отца.
   — Если бы он был тем, кого мы называем настоящим мужчиной, встал бы перед ним этот вопрос?
   — Думаю, нет.
   — А если бы он был женщиной? Не мужеподобной, а такой, как Офелия?.. Очень хорошо, дружок, что вы задумались. Конечно же, для такого Гамлета ответ однозначен: не быть. «Умереть, уснуть!..»
   — Погодите. Вы хотите сказать… — Не торопитесь, — остановил его режиссер. — Надеюсь, сонеты Шекспира вы хорошо знаете?
   — Более-менее.
   — Следите за моей мыслью. «Растратчик милый, расточаешь ты свое наследство в буйстве сумасбродном». Сонет номер четыре. «Не изменяйся, будь самим собой».
   Номер тринадцать. А вот двадцатый: «Лик женщины, но строже, совершенней природы изваяло мастерство. По-женски ты красив, но чужд измене, царь и царица сердца моего». И так далее. Есть ли во всех ста пятидесяти четырех сонетах хоть один, где автор обращался бы к предмету своей любви именно как к женщине? Нет!
   — Почему, есть, — возразил Артист. — «Я не могу забыться сном, пока ты — от меня вдали — к другим близка». Не помню, какой это сонет.
   — Шестьдесят первый.
   — Есть и еще, — продолжал Артист. — «Что без тебя просторный этот свет? Ты в нем одна. Другого счастья нет».
   — Сто девятый. Есть еще восемьдесят восьмом, сто двадцать седьмом и в нескольких других. Так вот, все это — лукавство переводчиков. Я консультировался с крупнейшими шекспироведами, нашими и лондонскими, изучал подстрочники. И в оригинале, буквально в каждом из сонетов, либо обезличенное «мой друг», либо мужское «ты».
   — Куда это он гнет? — напряженно морщась, спросил Валера.
   — Сейчас, возможно, узнаем, — ответил я. Хоть уже и догадался куда.
   Артист, похоже, тоже догадался.
   — Значит, по-вашему, Шекспир был… — Вот именно! — торжествующе воскликнул режиссер. — Это была его огромная личная драма в условиях пуританского общества. И ее-то он и вложил в душу своего самого любимого героя — принца Гамлета! Теперь вы поняли, как нужно играть эту роль?
   Артист тоскливо огляделся по сторонам — на закулисную машинерию, на штанкеты, свисающие сверху, на деревянный, подморенный серым портал.
   — "Любите ли вы театр так, как люблю его я?.." — проговорил он и обернулся к режиссеру. — Теперь понял.
   — Превосходно! Недаром я верил в вас! Наш спектакль обойдет лучшие сцены всего мира!
   — Ваш, — хмуро поправил Артист. — А на роль такого Гамлета вам лучше пригласить настоящего гомика.
   Он двинулся к краю сцены, к лесенке, ведущей в зрительный зал. Режиссер попытался остановить его:
   — Сеня! Что с вами?
   — Убери руки, пидор! — приказал Артист и пошел к выходу.
   — Злотников, остановитесь!.. Злотников, я обращаюсь к вам!
   Артист и ухом не повел.
   — Злотников! Верните реквизит! — завизжал режиссер, не придумав, видно, ничего более подходящего.
   Артист взглянул на кинжал, про который, судя по всему, забыл, и снизу, почти неуловимым движением метнул его в сторону сцены. Клинок-то, оказывается, был не бутафорским. Он вошел в портал в метре от головы режиссера. И, судя по звуку, хорошо вошел, не на излете, сантиметров на пять, не меньше.
   Метров с двадцати. Неплохо. Я поаплодировал. Меня горячо поддержали Боцман и Док, а Валера — почему-то особенно рьяно.
   Артист остановился, недоумевая, откуда несутся эти дружные, но не переходящие в овацию из-за нашей малочисленности аплодисменты. И увидел нас. И тут же, с короткого разбега, прыгнул метра на полтора вверх, в воздухе развернулся и с нечленораздельным радостным воплем упал спиной на подставленные нами руки. Он только и мог повторять:
   — Боцман!.. Пастух!.. Док!.. — И снова:
   — Пастух! Док! Боцман!..
   И, может быть, плакал. Во всяком случае, щека моя после объятия с ним была мокрой. Да и у меня самого как-то подозрительно защекотало в носу. Благо, в зале было темно и нетрудно было сделать вид, что никто ничего не заметил.