Не один из них припомнил страшные, трагические рассказы про бесталанных покрыток.
   А жницы! О мои родные жницы! Никакие кровавые драмы вас не научат! Новина – ваш проклятый идол новина, перед которым вы кладете все, часто честь, а за нею и жизнь свою бесталанную!
   С поклоном и честью встретил жниц седоусый Влас, отец прекрасной Лукии, и просил их милостиво зайти к нему в оселю и повечерять, что бог дал.
   Жницы с песнями вошли на двор, а на дворе уже, на зеле– ном шпорыше, была разостлана большая белая скатерть. Девушки, по приглашению хозяина и хозяйки, сели вокруг скатерти. А царица свята, снявши золотой тяжелый венок свой, и завернув круг головы кое-как свою раскошную косу, и засучив широкие рукава своей рубахи, приняла от матери графин с водкою и начала потчевать своих подруг.
   В продолжение ужина отец и мать Лукии сидели на призбе и любовалися своей единственной прекрасной дочерью. Через край полною счастия жизнию их сердце билося, глядя на свою Лукию.
   А она, как приветливая хозяйка и услужливая работница, угощала подруг своих со всею прелестию наивной простоты.
   После вечери девушки, помолясь богу и поблагодарив хозяина и хозяйку, и свою молодую подругу за вечерю, и взявши венки, чинно вышли на улицу.
   А на улице под частоколом и под вербами дожидали их чернобровые косари.
   – Иды и ты, моя доненько, на улыцю, поспивай с дивча– тамы.
   – Не хочеться мени, моя мамо!
   – Чому ж тоби не хочеться, мое серденько! Може, ты утомылася, то ляж, засны.
   – Я ляжу спать, мамо.
   – Пострывай же, я тоби постелю постелю.
   И мать послала постель своей утомленной дочери и, перекрестя, уложила ее спать.
   Лукия, утомленная дневным трудом и вечерним счастием, немного повертевшись на постели, заснула.
   А усталые подруги ее всю ночь простояли с своими чернобровыми косарями под вербами и под калинами, припевая:
 
Выйди, Грыцю, на улыцю
И ты, Коваленку,
Постоимо пид вербою
Вкупочци тыхенько.
 
   Если бы на завтрашний день не вступили уланы в село, то вся бы эта история могла и кончиться одной идиллией, а уланы, только что вступили, сейчас завязали драму. Вследствие чего и прошу моих слушателей пропустить мимо ушей по крайней мере год и обратить снисходительное внимание на картину следующего содержания.
   Верстах в пяти, а может быть и больше, по левую сторону Ромодановского шляху (из Ромен же едучи), как раз против описанного мною села, лежит пологая широкая равнина, так широкая и длинная, что горизонт ее в тумане теряется, а в летние жаркие и тихие дни то бывают и миражи, как будто бы в необитаемых бесплодных и безводных степях киргизских. Вся эта долина испещрена разноцветными нивами и уставлена темными могилами, формою и величиною похожими на те могилы, что между Киевом и Васильковом, на Бело– княжем поле. Я это говорю потому, что из Киева в Одессу более проехало людей, интересующихся отечественными древностями, нежели из Ромна в Кременчуг. Ромодановским шляхом, как известно, ходят только одни чумаки, а чумак простой человек, какое ему дело до каких бы то ни было могил? Он может только задать себе вопрос: «Чиим-то трупом вас начинено?» Или, задумчиво глядя на темные могилы, запоет однозвучно, монотонно.
   Так вот на этой-то равнине, между угрюмыми могилами и пестрыми нивами, зеленеет небольшой гай (роща), как бы оазис в пустыне аравийской (красно сказано!). Это хутор богатого козака Якима Гирла.
   Подойдем же мы ближе к хутору и посмотрим на красоту его безыскусственную и на жизнь его хозяина. Для нас это путешествие тем более необходимо, что на этом уединенном хуторе будет продолжаться предлагаемая драма.
   Весь хутор с фруктовым садом и гаем занимает не более пяти квадратных верст и окопан глубоким и широким рвом. А ров усажен вокруг всего хутора крыжовником. Ворота не дощатые, как это бывает у постоялых русских дворов, а обыкновенные, простые; по сторонам их дубовые массивные столбы и по несколько частоколин. Да у глухого конца ворот старая широковетвистая верба, как бы заслоняющая от недоброго глаза благодатный хутор. Войдя на двор хутора, вы увидите с правой стороны большую клуню, обставленную полускирдами разного хлеба, по левую сторону ворот – загороды с сараями для разной скотины, а за клунею невдалеке, под старыми берестами, две дубовые коморы и возивня. Напротив комор лех с железными дверями, а в самом конце двора, под липами, белеет хата, снопками крытая на польский лад. За хатою идет уже сад с разными породами яблунь, груш, слив, вишень, черешень и даже три старых дерева грецких орехов, вывезенных из Крыму еще дедом Якима Гирла. Посередине саду колодезь с колесом и навесом. А за садом в гаи, на небольшой поляне, пасика с куренем и погребом для пчел. А там уже дубы, липы, березы и всякое дерево до самого рва.
   А за рвом уже был небольшой ставочек и около него огород, окруженный небольшим рвом и усаженный кукурузою и подсолнечниками, а баштан был немного подальше, в поле.
   Так какой-то благодатный хутор у старого козака Якима Гирла.
   А каким добром наполнены его дубовые коморы и лех, и рассказать нельзя.
   А чумаки его – где они на свете не ходят! И в Крыму, и на Дону, и в Одессе, а про Киев и говорить нечего.
   Раз было взялся он поставить песок сахарный в самую Москву; только Москва шутить не любит с нашим братом хохлом. Так что он едва с парой волами домой пришел. И с тех пор, если ему ненароком кто скажет слово про Москву, то просто из хаты выгонит, а если в гостях услышит такое слово, то наденет шапку и, не прощаясь с хозяином, уедет на свой хутор. Яким Гирло, как видно, был человек не так себе. Не всякому давал себе ступить на пяты.
   Это было в августе месяце, в воскресенье, так около полудня. Яким Гирло вышел из хаты и сел на призбе. Он был человек уже не молодой, но свежий и здоровый, усы и чуб были не то что седые, а серые. Рубаха на нем чистая, белая, шаровары тоже белые; он не любил разных московских китаек, а носил все белое; сапоги на нем добрые, юхтовые. Взглянувши на него раз, то можно было сказать, что это человек достаточный: в лице что-то есть такое.
   Вскоре за ним вышла и жена его Марта, женщина лет сорока, а может и больше, чисто и хорошо одетая: в желтых юхтовых сапогах, в плахте и шелковой красной юпке, – хоть бы и на старухе, так было бы к лицу.
   Вынесла Марта сначала скамейку, покрытую к и л ы м к о м, и поставила ее перед мужем, а потом уже вынесла миску с варениками и тарелку со сметаной. И все это поставила на временном столе перед мужем и сама села около него.
   – Нумо полудновать, Якиме, – сказала она мужу.
   Яким, перекрестясь, сказал:
   – А полудновать, так и полудновать. Господи, благослови!
   И с этим словом расправил свои серые усы и взял вареник.
   После вареников Марта вынесла миску слив и желтую душистую дыню; покушали и слив, и дыни немного. После полдника Марта убрала все и села опять на призбе около своего мужа. Долго они сидели молча. Наконец Марта заговорила:
   – Что-то долго не видать чумаков наших с рыбою.
   – Да, что-то долго не видать. – И Яким замолчал. Ему как бы не хотелося продолжать разговора. Впрочем, он вообще был неговорлив.
   Немного погодя Марта опять заговорила:
   – Я все думаю, Якиме: кому-то мы после себя добро свое оставим? Не даровал нам с тобою господь ни дочери, ни сына. Так и помремо одиноки!
   – Так что ж, что помремо? Люди добрые похоронят, а добро поживут!
   – Конечно поживут, никуды оно не денется, а все-таки лучше, если б было свое родное дитя.
   – Так где же его взять, коли господь прогневался на нас за грехи наши?
   – Да, прогневили мы милосердного господа, не утешил он ледачую старость нашу! Так и гробовой доской покроемся, и некому будет от души заплакать, и некому будет помянуть наши души грешные! Знаешь что, Якиме? Поеду я завтра в Бурта да отвезу отцу Нилу на сорокоуст и за твою, и за свою душу. Пускай отслужит, когда помремо.
   – Ты заговоришь всегда такое, что просто не слушал бы тебя. Ну, скажи-таки, умная ты голово, кто живой человек по своей душе сорокоусты правит?
   – Нету, Якиме! Не по живой душе, а по усопшей. А это я думаю сделать для того, чтобы после не остаться без поминовения.
   – Бог милостивый, не останемся. А я вот что думаю: что-то наша челядь из села долго не возвращается.
   – Цыть, цыть, Якиме! Чуєш?.. О, ще раз!
   – Что там ще раз?..
   – Чуеш?.. Дытына плаче…
   – Так и есть, за воротами…
   – Пойдем посмотрим, Якиме.
   – Ходимо.
   И не по летам бодро встали с призбы и пошли к воротам. Кто же расскажет радость старой Марты и Якима, когда они увидели под перелазом дитя, окутанное старой серой свиткой, и головка прикрытая зеленым широким лопухом.
   – Якиме! – только могла проговорить старая Марта, всплеснув руками.
   А старый Яким, снявши б р ы л ь, молился богу.
   – Якиме! – сказала Марта, взявши ребенка на руки. – Посмотри, какое здоровое да хорошее!
   Яким взял ребенка на руки и сказал:
   – Пойдем в хату, – оно, бедное, голодное.
   И они пошли в хату с своею дорогою ношею.
   Пришедши в хату, Яким положил младенца бережно на стол, достал с полки псалтырь (он был грамотный) и, перекрестясь трижды, прочитал псалом «Живый в помощи вышня– го». Потом взял младенца в руки и, передавая его Марте, сказал:
   – Паче ока береги его!
   Марта, перекрестясь, приняла его и положила на подушку.
   – Посмотри за ним, Якиме, пока я молока принесу.
   Принесши молока, Марта принялась кормить младенца. А Яким вышел на двор, нашел в сарае н о ч в ы и стал прилаживать к ним веревки. Через полчаса принес он в хату, к немалому удивлению Марты, готовую колыску. Остаток дня прошел для них незаметно. К вечеру, когда ребенок заснул в своей скороспелке-колыске, Марта, позабыв, ч-fo было воскресенье, достала тонкого полотна из б о д н и, принялася кроить маленькие рубашки.
   Возвратившаяся из села челядь рассказывала, что они видели на могиле какую-то молодицу. «Сначала она пела какую– то песню, а потом заплакала, а когда мы перекрестилися, то она исчезла. Должно быть нечистая сила, и в могилу провалилася», – так закончила свой рассказ Мартоха, девка не робкого десятка.
   На другой день до восхода солнца Яким заложил в бричку пару добрых коней, помостил в бричке сена и покрыл его килы– мом, сел в бричку и поехал в село Бурта за отцом Нилом.
   Проезжая мимо могилы, он увидел в утреннем тумане на могиле женщину. Она была лицом обращена к его хутору.
   Он посмотрел на нее, остановил кони и громко сказал:
   – День добрый, молодыце!
   – Спасыби, – отвечала женщина.
   – Что ты тут делаешь, молодыце?
   – Вчера корову загубыла, так смотрю сегодня, не пасется ли где.
   – Ну, добре, оставайся здорова.
   – Спасыби.
   Яким дернул вожжами, и добрые кони понесли его шляшком через поле.
   К обеду Яким возвратился на хутор с отцом Нилом и с отцом дияконом. Отдохнувши немного под хатою и освежившись закрепленным березовым соком, отец Нил вошел в хату, сначала прочитал младенцу молитву и нарек его Марком, потом с отцом дияконом совершил обряд святого крещения. Воспре– емниками были Яким и счастливая Марта.
   До самой субботы гостил отец Нил и диякон у Якима на хуторе, да и не они одни, а много людей набралося на Марковы крестины.
 
   Прошел месяц после крестин Марочка (так называла его Марта), и на хуторе Якима Гирла ничего особенного не случилось, разве только, что вскоре после крестин чумаки пришли из Дону; но это происшествие весьма обыкновенное, хотя, правду сказать, наблюдательный ум и в этом обыкновенном случае наберет много пищи, как на ничтожном цветке трудолюбивая пчела. Особенно в первые дни послушать досужего чумака, как он примется рассказывать за чаркою горилки, какие он бесконечные степи проходил, из каких бездонных крыныць волы поил, по сколько суток сам без воды и хлеба пропадал, какие города видел, какие на какой реке переправы имел, какие где народы видел, – просто волосы дыбом станут, когда послушаешь.
   Но у Якима Гирла не было такого досужего чумака, следовательно, не было и повествования о мудреных чумацких приключениях.
   Сентябрь месяц проходил и, проходя через хутор, красил своим дуновением зеленый гай разными золотыми и красными красками. Так издали ежели посмотреть на гай, то кажется, как будто он покрыт дорогим разноцветным ковром, особенно при закате или при восходе солнца.
   На могиле близ хутора каждое утро и вечер челядь видела таинственную молодыцю, и начали поговаривать, что это что– нибудь не просто. А оно было очень просто: бедная эта молодица была не кто иной, как простая покрытка и мать маленького Марочка. Она, сердечная, не могла оторваться от того места, где выростало ее бедное, ее прекрасное дитя. Сколько раз она приходила по ночам к самому хутору, обходила кругом его, проводила ночи бессонные в рову, или по воскресеньям, когда челядь уходила в село, она невидимкою подкрадывалася к самим воротам, чтобы услышать хотя бы один звук своего милого дитяти. Сколько раз она покушалася взойти на двор и выпросить назад или, наконец, украсть свое дитя, потому что ей без него не можно было жить на свете, без него хлеб не елся, вода не пилася, солнце божие не светило и не грело.
   После измены своего улана-обольстителя вся любовь ее, все нежнейшие чувства уничиженной матери были сосредоточены на нем одном, на своем сироте-дитяти.
   А оно, бедное, в чужих людях, на чужих руках засыпает, чужою грудью питается, без любви, без сердечного материнского поцелуя.
   Любовь матери превозмогла и страх, и стыд. Она решилася во что бы то ни стало войти на хутор, решилась и дожидала только воскресенья, когда людей меньше будет на хуторе.
   В воскресенье, пообедавши и, разумеется, отдохнувши, Яким Гирло сидел за столом в своей светлице и читал из псалтыря «Не ревнуй лукавнующим, ниже завидуй творящим беззаконие». А Марта, убаюкавши Марочка в новой колыске, стояла над ним долго задумавшись и, вздохнувши, сказала:
   – А что я думаю, Якиме?
   – А бог те. бя знает, что ты там думаешь?
   – Я думаю, прости меня господи, что если наш Марочко, боже нас сохрани, умрет, что мы тогда делать будем?
   – Я так и думал! Ну, ни грех ли тебе такое все скверное в голову забирать!
   – Нету, Якиме, когда я на него смотрю сонного, то мне всегда такое в голову лезет.
   – Молися богу, Марто, бог милосердный не попустит такого великого несчастия.
   – Еще я думаю, Якиме, коли, даст бог, доживем до покро– вы, то поедем в церковь, запричастим нашего Марочка, ему тогда будет как раз шесть недель.
   – Поедем, это дело христианское.
   – А там я думаю заодно уже расспросить, не найдется ли хорошая наймичка, потому что теперь, сам видишь, нам одной наймички мало.
   – Что ж! Что нужно, я от того не прочь.
   – Да если б бог дал, чтобы и хозяйство таки знала, тогда я бы себе нянчилася с Марочком, а она бы по хозяйству поралась.
   Марта, вздохнувши, замолчала. А Яким, перекрестясь, начал снова «Не ревнуй лукавнующим».
   Через несколько минут дверь осторожно отворилася, и в хату вошла бедно, но опрятно одетая молодая женщина. Она робко встановилася на пороге и, поклонясь, едва проговорила:
   – Боже помогай!
   – Спасыби, небого! – сказал Яким. – Садиться просымо!
   Она молча села на лаву у порога и молча пристально глядела на колыску и на Марту.
   Много было нужно ей душевной силы перенести эту минуту и не показать виду, что она самое близкое существо спящему Марочку.
   – Что же ты нам скажешь хорошее, небого? – спросил ее Яким.
   – Я зашла у вас спросить, не нужно ли вам будет наймички?
   – Нужно, голубочко, и страх нужно. У нас теперь, дал бог, малая дытына, так я все с нею нянчуся, а хозяйство совсем заброшено.
   – Так я бы у вас найнялася.
   – Наймысь, наймысь, голубочко, у нас тебе худа не будет.
   – А издалека ли ты, небого?
   – Из-под Ромен, дядюшка.
   – Добре, а что же ты возьмешь платы за год?
   – А что вы платите другим, то и мне дайте.
   – Добре! Мы платымо Мартоси пятнадцать на ассигнации, новую белую свиту и шкапови чоботы.
   – Добре, и я так наймуся.
   – Добре! Дай вже нам, Марто, чого-нибудь пополудновать.
   Марта, уходя, сказала Якиму:
   – Посмотри на Марочка. Ежели оно проснется, то поколыши его.
   Яким передвинулся на другой конец стола, поближе к колыбели.
   Марта прибавила из-за дверей:
   – Та не бери его на свои железные руки. Я сама сейчас вернуся.
   – Разносилась со своими панскими руками, – проворчал Яким и ласково прибавил: – Садись, небого, на ослон, поближе к столу.
   – Спасыби вам. – И наймичка подошла к столу и посмотрела на колыбель, переменилася в лице, и две крупные слезы скатилися с ее исхудалых щек.
   Яким заметил это и спросил:
   – Что, небого, може, и у тебе дытына е?
   – Было, да господь себе взял.
   – Так, так. Значить, ты, небого, вдова?
   – Ни, московка… – проговорила сквозь слезы наймичка.
   – Так, так… А как тебе зовуть, небого?
   – Лукия…
   В это время проснулся ребенок и заплакал. Старый Яким принялся колыхать, припевая:
 
Э… э, люли,
Чужим дитям дули,
А нашому калачи,
Шоб спало вдень и вночи.
 
   Бедная Лукия! Потому что это была она – та самая счастливая прекрасная царица непорочного сельского праздника. Бедная! чем отдалися в твоем сердце звуки твоего милого единого дитяти? Бедная! ты сама чуть не зарыдала и не запела вместе с Якимом. Но ты силою любви твоей удержала порыв восторга и только тихими слезами утишила его.
   Марта возвратилася с полдником, поставила его кое-как на столе и бросилась к колыбели.
   – Цыть, цыть, мое серденько! Ну тебя с своим волчьим голосом, только моего Марочка перепугал. Цыть, моя пташечко! Я тоби м о з ю ч о к дам! – И она сунула ребенку рожок с теплым молоком и обратилась к Якиму: – Чему же ты не просишь полудновать? А коли хочешь яблок или дуль, то сам сходи в лех. Та заодно наточи и грушевого квасу. А я от дытыны не отойду, поки воно не засне, сердешнее! Ишь, как напугал, и до сих пор еще слезки у бедного на щечках. Годуйся, годуйся, мое серденько!
   Яким, помолясь богу, сел за стол, пригласил и Лукию с собою садиться. После нескольких вареников он заговорил как бы сам с собою:
   – Видишь, какая на свете правда. Отдать бедного одинокого человека в москали, а жену, сироту убогую, пустить по миру. Нехорошо меж людьми делается! Добро, что она еще богобоязненная, ищет себе кусок хлеба трудами честными. А другая бы на ее месте и при ее красоте и молодости пропала! С душою и телом пропала навеки.
   – Разве Лукия московка? – спросила Марта, вслушавшись в слова Якима.
   – Московка, – ответил Яким, не подымая головы.
   – Бесталанная! А может, муж твой, Лукие, пьяныця, ледащо було?
   – Ледащо! – ответила Лукия.
   Яким поднял голову, посмотрел на Лукию и сказал:
   – Так туда ж ему и дорога.
   – И я так думаю, Лукие! – сказала Марта. – Боже, сохрани и заступи, пресвятая дево, нашу бедную сестру от лихого да ледачого мужа. Мы вот с Я кимом, благодаря богу, часточку прожили-таки на свете; правда… ну, да смолоду чего иногда не случается…
   – Ну, завела теперь свои гусла… – сказал Яким полушутя, полусурово. – Да вашу сестру если б не попомять хорошенько, то и добра не видать.
   – Ну, да вы хороши. Негде правды спрятать… Отак всегда заговорюся с ним и не вижу, что мой Марочко давно заснул. – Она бережно закрыла его чистою простынкой и присела, перекрестясь, к столу около Лукии, сказавши: – Годуйся, Лукие! Ты не смотри на него! Он у меня всегда что-нибудь ворчит. Такой уж зародился никчеменный.
   И она взглянула, ласково усмехаясь, на мужа. Яким и виду не показал, что заметил ее улыбку, только погладил усы рукою.
   Полдник кончился, все встали из-за стола, помолились богу, и Марта, собирая со стола посуду, сказала Лукии:
   – Ты бы, Лукие, пошла в другую хату та отдохнула с дороги. Теперь там никого нету, все ушли в село на музыки.
   – Спасыби вам. Я не очень устала. – А ей, бедной, весьма нужен был покой или по крайней мере уединение.
   – Ну, где же таки не устала! Ведь, шутка сказать, – от Липового до нас будет, я думаю, верст сорок. Как ты думаешь, Якиме?
   – Сорок будет, – ответил Яким.
   – Яв Ромне переночувала.
   – Ну, та хоть и переночувала, а спочить тебе все-таки не пошкодыть, – сказала Марта, как бы инстинктом угадывая душевную усталость Лукии.
   – То я пойду и одпочину немного, – сказала Лукия, отступая к порогу.
   – Постой же, я тоби покажу хату, – сказала Марта и вышла в темные сени. Потом отворила противоположную дверь светлицы и ввела Лукию в просторную чистую хату.
   – Ляж отут на полу или на лави та отдохни немного, Лукие.
   – Спасыби вам, – сказала Лукия.
   А Марта вышла из хаты, притворивши за собою двери.
   Лукия, оставшися одна, кругом оглянулася, как бы уверяясь, что она одна в хате. Упала на лаву, закрыв лицо руками, тихо и горько зарыдала. Она плакала не от горя и неведения, ее прежде пожиравшего, но от полноты душевной радости. Она уверилась, что дитя ее здорово и что люди, принявшие его, люди добрые!
   – Господи! – она проговорила. – Благодарю тебя, святая матерь божия! Благодарю тебя, святая заступнице! Благодарю тебя, моя единая утешительнице! – И она снова залилась слезами. Приходя в себя, она ходила по хате, тихо плакала, ломая свои исхудалые загорелые руки.
   – А как ты думаешь, Марто? – сказал Яким своей жене, оставшись одни в светлице. – Я думаю, что наша новобранка честного, хорошего роду дочка.
   – И я думаю, Якиме, – сказала Марта, вытирая миску, – что она честного роду. Худого человека сразу угадаешь. Та видишь, она такая сумная. А може, это так, с дороги.
   – Ни, не с дороги, я думаю, а она бесталанная и сама знает свое бесталанье. Когда ты выходила за полуднем, то она взглянула на Марочка и заплакала. Я спрашиваю: «Чего ты плачешь?» А она мне и говорит: «И у меня было дитя, та бог прибрал». Так вот оно что.
   – Бедная! Ей только и радости, что дитя оставалося на свете, и того бог лишил. А не говорила, хлопчик чи дивчина?
   – Хлопчик, – сказал Яким и задумался.
   Марта, поставивши миску в м и с н ы к, села на лаве и тоже пригорюнилась. Через минуты две молчания, вздохнувши, Марта спросила у Якима:
   – А как ты думаешь, Якиме, отдавать ли нам Марочка в школу или нет?
   – Розумная голово! Подумала ли ты, что говоришь? Теля еще бог знает где, а ты уже и довбню готовиш ь, – сказал Яким почти сердито.
   – Ну, вот уж и рассердился – я так только сказала.
   – То-то вы все так говорите, цокотухи, а того не подумаешь, что еще бог пошлет завтра. Школа, школа – вещь, коли ты хочешь знать, не малая. Вот, например, у Таранухи учили, учили сына, а вышло что? Пьяныця и любостяжатель.
   – Ну, ты уже когда рассердишься, то с тобою и рады нету! – сказала Марта, вставая со скамьи. – У тебя и спросить ничего нельзя. Ну, коли не хочешь отдавать в школу, то сам учи.
   – Я-то буду учить его письма, сколько сам, грешный, разумею. А вот чтобы ты его сначала научила!
   – А я его чему научу? Нехай соби здоров росте та счастливый буде. Мое дело женское, чему я его научу?
   – Чему? Тому, чего ты и сама не знаешь: всему доброму! Вот что! Ты теперь у него мать, так учи его, когда он, даст бог, заговорит, молиться богу. А я, посмотревши, как он будет молиться, и письма святого выучу. И псалтырь ему свою святую, умираючи, передам.
   – Насилу договорил до краю! Цыть! Цыть! Мое серденько!
   В это время проснулся Марко. Марта подбежала к колыске и, убаюкивая Марка, бессознательно запела:
 
Ой жила вдова
Та ва край села.
Вигодувала сына,
Сына Ивана,
Выгодувавши, до школы дала,
А з школы взявши,
Коня купила.
 
   И, взявши на руки малютку, ходила, приговаривая:
   – Вот если бы лето, то в садок бы пошли, зашли бы в пасику. А там сидит старый дид. У! какой страшный! Вон он! Вон он! Посмотри, какой страшный! – И она показала на Якима, сидящего за столом. Яким молча улыбнулся.
   Знаешь ли ты, видишь ли ты, бесталанница, свое родное счастливое дитя?
   Видит и знает. Она, не прислушиваясь, слышала каждый звук, произнесенный старою Мартою и старым Якимом. Она в глубине души своей прозревала будущее своего дитяти. И от полноты сердечной радости благодарила всемилосердного бога за ниспосланное ей счастие!
   Следующий и последующие дни текли на хуторе обыкновенным чередом. Новая наймичка вскоре освоилась со всею челядью и всем полюбилася. Она ко всем равно была внимательна И ласкова равно со всеми. Хозяйка и хозяин были ею особенно довольны, особенно за любовь ее к маленькому Марку. И действительно, он ни засыпал, ни просыпался без нее. Она всегда находила предлог присутствовать при его колыбели. Приносила ему пеленки теплые, чистые такие, что хоть бы и панычу какому, так не в стыд. Она как бы чуяла его пробуждение, и к этому времени всегда у ней было готово подогретое свежее молоко. Старая Марта не могла надивиться усердию и заботливости своей новой наймички.
   Еще прошел месяц, и Лукия, к немалой обиде старшей наймички, овладела всем домом. Сама хозяйка уступала ей все хлопоты и распоряжения по хозяйству, а наконец и ключи от комор и леху отдала ей. Себе только оставила ключ от скрыни. И то потому, что, ей казалось, неприлично хозяйке не иметь ключа.
   Сам старый Яким, на что уже человек сурьезный и несловоохотливый на похвалу кому бы то ни было, и тот, бывало, наедине с Мартою иной раз не утерпит, скажет:
   – Что за благодать нам господь послал в этой Лукии!
   – Я и сама, встаючи и ложася, молюся богу за благодать его святую. Ты посмотри только, Якиме. Где она не поворотится, что ни сделает, только смотри та любуйся, а уж до Марочка какая щирая, так я и не надивлюся. Хоть бы и прошедшую ночь. Марочко проснулся, и заплакало, бедное. Я сплю себе как убитая, а она – й бог ее знает, как она услышала из другой хаты. Когда я проснулася, то она ему уже рожок с молоком подавала. Да еще и мне же говорит: «Не турбуйтеся, я и сама его присплю». Спасыби ей, такая добрая та щирая. И вот уже который месяц она у нас, а хоть бы раз тебе в село сходила. Я как-то ей раз в воскресенье говорю: «Да ты бы, Лукие, хоть до церкви в село сходила». – «И дома, – говорит, – можно помолиться богу, лишь бы усердие было». Такая, право, щирая та усердная, дай ей бог здоровье. Я просто паную за ее плечами.