Почти все воспитанницы института проходили через ее руки, так как большинство девочек поступали в самый младший класс, где бессменно, уже в течение не одного десятка лет Струкова, или просто «Стружка», как называл ее весь институт, оставалась классной дамой. Резкая до грубости, она нисколько не считалась с маленькими, оторванными от семьи девочками, с трудом переносившими тяжесть разлуки с дорогими их сердцу родными и на первых порах совершенно терявшимися в непривычной обстановке, среди чужих, незнакомых людей.
   Но, видно, Стружку не трогали красные, заплаканные глаза новеньких, и сердце ее оставалось равнодушным к детским страданиям. Она даже не пыталась отогреть их души ласковым словом участия, только строгими окриками старалась осушить наивные, горькие слезы. Вообще в ее задачи отнюдь не входило добиться любви и расположения вверенных ее попечению детей. Все ее старания сводились к тому, чтобы как можно скорее отшлифовать новеньких, то есть сгладить их своеобразие и особенности характера и по возможности подогнать под общий шаблон. И первое, что она предпринимала для этой цели, – стрижка детей, которая в значительной степени определяла однообразие их внешнего вида. И во всех этих маленьких девочках, остриженных в скобку, с гладкими черными гребенками на голове, в форменных зеленых «мундирах» с белыми рукавчиками, пелеринами и передниками трудно было узнать еще недавно кудрявых или длинноволосых Сонечку, Машеньку или Анечку. Теперь это были просто малявки, «седьмушки»; им предстояло надолго отвыкнуть от своих имен и стать Завадской, Липиной или Савченко…
   В институте Стружку считали пристрастной и несправедливой, и это общее убеждение имело свои основания. Струкова зорко вглядывалась в свою юную паству и мысленно делила ее на «козлищ» и «овец».
   «Овцами» она признавала хорошо воспитанных, сдержанных, а главное, тихих девочек, с которыми у нее не было ни хлопот, ни забот. Сюда же она причисляла и детей богатых родителей, большей частью проживавших в городе и следивших за воспитанием детей в институте; они часто вызывали Струкову и подолгу шепотом с ней беседовали.
   «Овцы» пользовались различными поблажками, и во многом Струкова была к ним гораздо снисходительнее, чем к «козлищам». Последних она часто несправедливо притесняла, постоянно ставила им в пример «овец» и особенно донимала за шалости и проказы, на которые «козлища» были удивительно изобретательны. Они постоянно поражали Струкову смелостью замыслов и разнообразием своих затей.
   «Козлищ» Струкова часто называла «наказанием Божьим» и карала их без суда, причем самым скорым и показательным образом. Бывали случаи, когда провинившаяся не на шутку «овца» попадала в разряд «козлищ», но не было ни одного примера обратного перехода.
   Но, как ни странно, зачастую воспитанница, бывшая у Стружки на плохом счету, заслуживала самые лучшие отзывы от другой классной дамы. Редко сбывались и предсказания Струковой относительно будущих успехов девочек в учебе. Но тем не менее начальство почему-то именно к мнению Стружки прислушивалось особенно внимательно и всегда поступало сообразно ее советам. Немало способных, но шаловливых девочек, небрежно относившихся к учению, были названы ей бездарными и переведены в другой институт, где их, как неспособных к умственному развитию, обучали профессиональному труду. И не один ребенок впоследствии горько оплакивал злую судьбу, столкнувшую его со Стружкой, встреча с которой роковым образом исковеркала всю его дальнейшую жизнь.
   – Ну, чего же ты? Видишь, твой черед идти стричься, чего дожидаешься-то? – вдруг сердито окликнула она Ганю.
   – Не пойду, – угрюмо ответила девочка.
   – Что-о? – в недоумении протянула классюха, как бы не доверяя собственным ушам.
   – Не дам своих волос стричь! – упрямо повторила девочка, встряхивая густыми кудрями, рассыпавшимися по ее плечам.
   – Да в уме ли ты? Кто это твоего позволения спрашивает? Скажите, пожалуйста, какая выискалась! – задыхаясь от гнева, выкрикивала Стружка. – Сию минуту ступай, и чтобы я голоса твоего не слышала!
   Но Ганя не двинулась с места.
   – Ну-у! – прикрикнула Стружка.
   – Не пойду, – послышался тихий, но решительный ответ.
   – Не пойдешь? А вот я тебе докажу, что ты пойдешь! – и старуха с силой дернула Ганю за руку.
   И не успела девочка прийти в себя от неожиданности, как парикмахер уже подскочил к ней, что-то холодное коснулось ее шеи, захрустели волосы, и прядь темных кудрей упала к ее ногам.
   – Ай, не троньте, не троньте меня, я все скажу папе! – в беспомощном отчаянии вырывалась девочка, в то время как неумолимая рука поспешно, вкривь и вкось стригла ее.
   – Ах ты, змееныш ты этакий, еще грозиться смеет! – вне себя вскрикнула Струкова, но вдруг умолкла: в дортуар входила maman.
   – Что случилось? В чем дело? – проговорила она своим обычным усталым, шипящим голосом.
   – Да вот стричься не дается, прямо сладу нет.
   И она указала на Ганю, которую все еще крепко держала за руку.
   Maman пристально взглянула на девочку.
   – Уже второй раз я присутствую при твоих капризах и вынуждена сделать тебе строгое замечание; помни, что если я еще раз услышу жалобу на твое дурное поведение, то отошлю тебя из института, – строго проговорила она.
   Ганя стояла безмолвно, подавленная горем утраты своих чудесных волос. Казалось, она даже не слышала строгого выговора начальницы. А парикмахер, пользуясь тем, что девочка затихла, быстро подравнивал ей волосы, непокорно завивавшиеся на затылке.
   – Так ты запомни, что я сказала, – внушительно добавила maman и тихо направилась к дверям.
   А Ганя смотрела ей вслед, не вполне понимая, что говорила начальница и что именно так строго приказала ей запомнить.
   «Ах, да и не все ли равно… Ну накажут, ну и пусть», – думала она в каком-то душевном оцепенении.
   Она безучастно подошла к группе новеньких. Как сквозь сон девочка слышала чьи-то слова участия, чье-то искреннее возмущение. Ганя ушла в себя, в свое детское горе. Не замечала она и общего недовольного ропота, царившего в дортуаре. А между тем волнение принимало все больший размах; часто слышались громкие негодующие возгласы.
   – Это ни на что не похоже, – взволнованно говорила бойкая Замайко, – подумайте только: у Арбатовой самые длинные волосы в классе, а ее не будут стричь!..
   – Эх ты, простота, простота, – презрительно вставила Исаева, только что подошедшая к группе новеньких.
   – Ты чего это насмехаешься? – задорно откликнулась Замайко.
   – Да как над тобой не смеяться, когда над пустяком голову ломаешь, а не можешь сообразить, что дело-то совсем простое.
   – Ну? – с любопытством окружили Исайку новенькие: все хотели узнать секрет Арбатовой.
   – А только и всего-то, что за Арбатову или мать, или сестра-«первушка»[8] попросила, вот и все! – и Исаева торжествующе посмотрела на удивленные лица своих слушательниц.
   – Да что ты?!
   – Быть не может!
   – Какая несправедливость! – возмущались девочки.
   – Э-э, мало ли что? У нас всегда тем лучше живется, у кого есть, кому слово замолвить, – уверенно добавила Исайка.
   – Да кому же могло в голову прийти, что нас здесь так обкорнают? – не унималась Замайко. – Ведь и за меня могла бы мама попросить.
   – Могла бы, да не попросила, вот и ходи со стрижкой, – дразнила ее Исайка.
   – А откуда вы взяли, что Арбатову не будут стричь? – вмешалась в разговор Кутлер. Она перешла в седьмой класс из «приготовишек» и была вечной спутницей Исайки во всех ее шалостях и каверзах.
   – Сами слышали, как Стружка ей позволила в класс идти, так как «тебя, говорит, стричь не будут», – поспешила объяснить Замайко.
   – Что ж? Значит, и не будут ее стричь, – равнодушно пожала плечами Кутлер, – смешно только – вам крысиные хвостики остригли, а Арбатке конскую гриву оставили!
   – А вот увидите, медамочки, что еще «полосатку»[9] заставят нашу Арбатову утром и вечером причесывать, чтобы не запаздывала с одеванием и раздеванием, – добавила Исайка.
   – Это возмутительно! Это несправедливо! – восклицали девочки.
   – Тише, а то услышит Струкова, так всем нагорит, – остановила их Кутлер.
   – Вот такой, как Арбатова, хорошо живется: и мать навещает, и сестра в институте; чуть что, и слово замолвят, а каково мне? Родные живут за тридевять земель… Пока письмо до них дойдет… – со вздохом произнесла Завадская.
   – Не вздумай только в письмах откровенничать, – насмешливо предупредила Исайка.
   – А что? – насторожилась Завадская.
   – А то, что письма-то через классную отправляют, ну а у них уж такой обычай, веками установленный, чтобы все письма воспитанниц от строки до строки прочесть. Она их прямо смакует, ей-Богу!
   – Да что ты! – испуганно воскликнула Завадская.
   – А ты что, уже написала, что ли?
   – Ну да, все как есть рассказала. Только как же они прочтут, ведь я письмо-то запечатанным на стол к Струковой положила!..
   – А ты думаешь, Стружка его не распечатает? Ха-ха-ха! – смеялись Исайка и Кутлер над наивностью новенькой.
   – А помните, медамочки, как меня вчера m-lle Малеева пробирала за то, что я домой написала, как Струкова с нами грубо обращается? – волнуясь и сильно коверкая русские слова, вступила Акварелидзе.
   – А что же ты по-грузински не писала? – насмешливо спросила ее Исайка.
   – Как не написала? Написала! Да мне велели по-русски все письмо переписать, – объяснила девочка, – я думала, это она мне для практики в русском приказала, а потом, смотрю, читает, все как есть, до последней строчки прочитала, а потом как напустилась на меня! Господи, я и не рада была, что написала; чего только она мне не наговорила, и вообразите, упрекает в том, что я на Стружку напраслину возвела! Что ничего дурного я от нее и не видела, что все в письме неправда. «Гадкая ты, – говорит, – неблагодарная девчонка!..» И за что она меня так обидела?
   – Пустяками отделалась, – презрительно бросила в ее сторону Исайка, – могли тебя в столовой поставить «на позорище» всему институту, вот это неприятно. А что выругали тебя, так это очень даже снисходительно и впрок тебе пойдет; небось, отобьет охоту в письмах откровенничать.
   – Да ведь хочется же с родными душу отвести. Кому же, как не маме, и написать о том, как мне живется? Я ей слово дала все без утайки писать, – в недоумении ответила грузинка.
   – Ну и пиши, кто тебе мешает? Да только через классюх не отправляй, а дай полосатке гривенник, так она тебе куда хочешь письмо отправит.
   – Правда, как это мне в голову не пришло! – обрадовалась Акварелидзе.
   – То-то уж, Исаева дурно не посоветует, – довольно поглядывая на подругу, льстиво вставила Кутлер.
   – И как сами классюхи не понимают того, что они же толкают нас на хитрости и обман? – задумчиво сказала Липина, некрасивая, серьезная девочка, внимательно прислушивавшаяся к разговору.
   – Ха-ха-ха, смотрите, медамочки, какой у нас философ нашелся! – и Исайка со смехом указала на Липину.
   Та вспыхнула от злой насмешки и молча отошла в сторону.

Глава IV
У «серых мадемуазелей». – Во имя горячей любви

   – Ну, с Богом, ступайте, – обратилась Струкова к новеньким, впервые отправившимся отвечать уроки назначенным им пепиньеркам.
   – И не шалите у меня, а то так накажу, что враз охота на шалости пройдет, – строго добавила она.
   Но этой охоты и теперь уже ни у кого не замечалось.
   Девочки робко жались одна к другой и кучкой шли по длинному коридору, казавшемуся им в эти минуты слишком коротким: по мере того как они подходили к пепиньерскому классу, их шаги все больше замедлялись; кое-кто из новеньких торопливо крестился.
   У самых пепиньерских дверей они остановились и долго мялись на одном месте, не решаясь войти и подталкивая одна другую:
   – Иди ты.
   – Нет уж, иди ты.
   – Ох, как я боюсь, медамочки, все поджилки дрожат!
   – Трусиха!
   – А ты кто?
   – Да ну вас, нашли когда ссориться!
   – И какая такая m-lle Скворцова? В лицо ее не знаю, – говорила Ганя.
   – И я не больше знаю свою пепиньерку, даже фамилию плохо запомнила, – вздыхала Арбатова.
   – Ты-то не пропадешь: за тебя и маменька, и сестрица похлопочут, – насмешливо отозвалась Замайко.
   – Как ты смеешь так говорить! – напустилась на нее Арбатова.
   – А вот хочу и говорю! Ступай, жалуйся кому хочешь, хоть своей подруге Стружке, – дразнила ее Замайко.
   – Не смей так говорить!.. – выкрикнула Арбатова, уже готовая расплакаться. Ее дразнили «подругой» Стружки после того, как та пощадила ее длинные, до колен, на удивление толстые косы.
   – Тише вы, чего кричите? Услышат вас мадемуазели, – останавливали ссорящихся.
   Но шум за дверью не ускользнул от пепиньерок, и кто-то из них окликнул:
   – Кто там, седьмушки? Входите!
   Шепот за дверями усилился – видимо, там препирались, кому первой входить.
   И вдруг в класс влетела оторопевшая Ганя Савченко, которую неожиданно вытолкнули вперед скопившиеся в дверях девочки. Но она быстро нашлась и низко присела в реверансе перед удивленными ее стремительным появлением пепиньерками.
   В эту минуту остальные девочки уже тоже входили в класс.
   – Ну, идите, идите, – ободряли их старшие.
   – Как твоя фамилия?
   – Савченко.
   – Медам, чья ученица Савченко?
   – Моя, – откликнулась m-lle Скворцова, – еще Завадская мне назначена и Тишевская. Ну, подходите сюда.
   Названные девочки робко приблизились к своей пепиньерке. Других новеньких тоже разобрали; около каждой пепиньерки уже стояло по три-четыре седьмушки.
   Молоденькие учительницы не упустили случая сказать своим ученицам маленькое «слово», сводившееся к тому, что дети должны хорошо учиться на радость своим родным и для собственной пользы.
   Красные и взволнованные девочки плохо понимали простые слова своих «серых мадемуазелей» и мечтали как можно скорее вырваться из пепиньерского класса. Но это было далеко не так просто. На первых порах пепиньерки всегда рьяно принимались за возложенные на них обязанности и строго взыскивали с маленьких учениц. Позднее они уже не так добросовестно относились к делу и лишь поверхностно проверяли заданные детям уроки. Девочки быстро осваивались и не докучали «мадемуазелям» излишним прилежанием. Но все это обыкновенно бывало «потом», а в начале учебного года все были очень требовательны к малявкам.
   – Ты, Завадская, совсем молитвы не знаешь! Иди в класс и не возвращайся до тех пор, пока без единой ошибки не будешь отвечать.
   – Да я, мадемуазель…
   – Иди и учи, а оправдываться после будешь, – оборвала ее Скворцова.
   – Отвечай ты теперь, – обратилась она к Гане.
   Та стала отвечать – торопливо, каким-то не своим голосом.
   «Вот ошибусь, и меня тоже, как Завадскую, в класс прогонит; вот Исайка смеяться будет, да и другие из “старых” тоже», – думала Ганя, в то время как слова с детства хорошо заученной молитвы казались ей совсем чужими и незнакомыми, а сама m-lle Скворцова – такой серьезной, холодной и неприступной.
   – Ужасно тихо ты говоришь. Что у тебя, горло, что ли, болит? – спросила Скворцова, и в ее голосе послышалось неудовольствие.
   – Нет, не болит, ничего не болит, – поражаясь собственному страху, торопливо ответила Ганя. «Сейчас, верно, прогонит…» – тоскливо подумала она.
   – Объясни задачу, – строго сказала пепиньерка.
   Но цифры, точно смеясь над Ганей, прыгают перед ее глазами, и так легко решенная задача кажется теперь совсем непонятной.
   «И как я ее решила?» – удивляется она.
   – Сама решила задачу? – спросила Скворцова.
   – Сама, мадемуазель.
   – Так отчего же ты путаешься и не можешь ее объяснить?
   – У меня, мадемуазель, слов не хватает, – сконфуженно созналась девочка.
   – Вздор, при чем тут слова? Списала с чужой тетради, вот и все, потому и слов не хватает, – тоном, не допускающим возражений, отрезала пепиньерка.
   – Я не списывала, – гордо поднимая голову и глядя в глаза Скворцовой, спокойно возразила Ганя. Ее охватило хорошо знакомое ей волнение от задетого обидой самолюбия, когда исчезает страх, теряется самообладание и девочка поддается своей вспыльчивости и упрямству.
   По счастью, Скворцова не заметила ни загоревшихся глаз Гани, ни тона обиды в ее последних словах. Если бы пепиньерка была более внимательной, то поняла бы, что имеет дело с незаурядным и в высшей степени самолюбивым ребенком.
   – Пойди, сядь и хорошенько подумай о задаче. Раз ты сама ее решила, то и слова должны найтись, – холодно сказала она, указывая Савченко на стул у стены.
   Ганя с удовольствием взобралась на него и с любопытством принялась разглядывать все, что происходило вокруг.
   Вот Лида Арбатова отвечает молитву и каждый раз запинается на одном и том же месте.
   Ее пепиньерка, m-lle Дудкина, сидит, подперев виски ладонями; на ее лице написана покорность судьбе, пославшей ей столь тяжкое испытание. Дудкина старается говорить холодно и спокойно, но сквозь ее напускную сдержанность уже пробивается невольное раздражение.
   «Вот попалась-то я, видно, сам Бог наказал – выбрала себе Арбатову. Ну, думала, сестра ее чуть не первой идет, с золотой медалью кончит, так и эта будет хорошей ученицей. Вот ведь хотела ее Скворцова в ученицы взять, так нет, сама ее себе выхлопотала, даже со Скворцовой из-за нее поругалась, а теперь вот и радуйся – прямо видать, что эта Арбатова идиотка! Вот досада, что я ее от другой отбила», – раздраженно упрекает себя Дудкина, в то время как Арбатова уже в седьмой раз спотыкается на том же самом месте.
   – Вот же тупица, – вырвалось у Дудкиной.
   Глаза Лиды Арбатовой быстро-быстро замигали, она вдруг всхлипнула и полезла в карман за платком.
   – Сколько будет пятью шесть, – услышала Ганя вопрос, обращенный к Тишевской.
   – Тридцать шесть, мадемуазель, – слышится робкий голос Жени Тишевской, и ее хорошенькое, нежное личико покрывается ярким румянцем.
   – Идиотка, – срывается сердитый возглас, – пятью шесть будет тридцать, повтори это тридцать раз!
   – Пятью шесть тридцать… Пя-ятью-ю ш-е-е-есть три-и-идцать, пя-я-а-а… – девочка неожиданно расплакалась, ее нервы не выдержали слишком долгого напряжения.
   – Ну вот, этого только не хватало, ах, какая ты плакса! Сядь, посиди и про себя повтори; тебе еще двадцать восемь раз осталось просчитать, сколько будет пятью шесть.
   Тишевская покорно уселась рядом с Савченко.
   «А ведь к концу вечера нас здесь много будет сидеть, пожалуй, и стульев не хватит», – неожиданно мелькнула у Гани мысль, от которой ей вдруг стало очень весело.
   И все вокруг словно изменилось. Лица пепиньерок уже не казались девочке такими строгими, как в первые минуты, и класс не подавлял ее своими размерами.
   «Класс как класс, наш, пожалуй, и не меньше, а скамеек у нас, уж наверное, втрое больше, да и скамейки-то вроде наших», – подумала она.
   И вдруг Ганя вспомнила, как эти самые пепиньерки низко приседают и перед учителями, и перед классюхами: «Совсем как мы, седьмушки, разве только они большие, а мы маленькие, а ведь, наверное, и им попадает от классных дам, да и точно – вон какая у них фрау Бейкас сердитая».
   Размышления Гани были неожиданно прерваны Скворцовой:
   – Ну что, надумала, как объяснить задачу? – строго спросила она.
   Ганя смело подошла к ней и спокойно изложила решение задачи, о которой даже совсем забыла, увлеченная своими наблюдениями.
   – Хорошо, – коротко ободрила ее пепиньерка, – а теперь можешь вернуться в класс.
   Ганя низко присела, что было обычаем для малявок, и поспешила воспользоваться разрешением Скворцовой.
   – Ты куда, Савченко? – окликнула ее шедшая на урок к пепиньерке Кутлер.
   – В класс отпустили.
   – Охота торопиться, точно по Стружке соскучилась! Знаешь что, пойдем в la bas.
   – То есть куда это? – в недоумении спросила Ганя.
   – Господи, до чего вы, новенькие, недогадливы! – закатывая глазки в знак удивления, воскликнула Кутлер, – ну неужели так трудно понять, что это значит в уборную.
   – Так бы и сказала.
   – Fi donc[10]! – с брезгливой гримасой пожала плечами Кутлер. – Как это неэстетично! Нет, мы, институтки, любим поэзию во всем и потому перевели нашу уборную во французское подданство, – c гордостью продолжала девочка, в душе любовавшаяся красотой, как ей казалось, своих выражений.
   – Вот как? – протянула Ганя.
   – Так пойдем, там ведь весело, народу всегда полно, все институтские новости узнаем…
   И она увлекла Савченко за собой.
   Большая светлая уборная для малявок находилась в нижнем этаже. Она была полна воспитанниц; слышался веселый смех, болтовня, кто-то разучивал новые танцы и вертелся по комнате, то и дело натыкаясь на недовольно ворчавших девочек.
   У окна собралась кучка воспитанниц, торопливо дочитывавших запретную книгу. В углу две подруги усердно жевали какие-то домашние гостинцы, нисколько не смущаясь неподходящей обстановкой.
   La bas была своего рода клубом, куда любили забежать девочки, чтобы поболтать и отдохнуть от постоянного присутствия на глазах у классных дам. Шепотом, на ушко и «под большим секретом» здесь сообщались самые большие «тайны», которые тут же с быстротой молнии распространялись, конечно, тоже «по секрету», по всему институту.
   – Ах, шерочки[11], если бы вы знали, как я люблю m-lle Скворцову! Она такая душка, такой ангел, – и с этими словами одна из шестушек восторженно закатила глаза.
   – Все они душки, пока им в ученицы не попадешь, – небрежно бросила Кутлер.
   – Ах, что ты, шерочка, да я бы была на седьмом небе отвечать такой душке, как m-lle Скворцова!
   – А вот я так очень даже от этого несчастлива, – оборвала ее Кутлер.
   – И очень жаль!
   – Это меня или Скворцову?
   – Ах, оставьте, пожалуйста, я с вами и разговаривать не желаю! – переходя на «вы» и тоном, который должен был выражать презрение, ответила шестушка.
   Но Кутлер не заметила презрительного тона и, в свою очередь, восторженно воскликнула:
   – Нет, медам, уж кто действительно красавица и ангел, так это m-lle Антарова.
   – Ха-ха-ха! – делано расхохоталась шестушка. – А по-моему, эта Антарка просто… рожа, да еще и препорядочная!
   – Не сметь так отзываться о моем предмете! – крикнула Кутлер, грозно наступая на свою противницу.
   – Ах, скажите, как страшно, как я испугалась! – продолжала дразнить ее шестушка.
   – Медам, да не кричите вы так, того гляди классюхи сбегутся, – останавливали окружающие не на шутку разошедшихся девочек.
   – Да как она смеет так отзываться о m-lle Скворцовой!
   – Ничего я про нее не говорила, а вот вы посмели сказать, что моя Липочка Антарова – рожа!
   – И еще десять раз повторю!
   – Видите? Это она ссорится.
   – Да ну вас, замолчите обе!
   – Пойдем лучше отсюда, – потянула Ганя свою неспокойную спутницу.
   Та нехотя повиновалась, но не переставала ворчать:
   – Тоже мне, обожательница!.. Нашла кого обожать, этакую фурию, как Птица, вдруг в ангелы произвела и смеет еще Липочку ругать! Подожди, матушка, покажу я, как меня трогать! – и Кутлер погрозила в сторону шестушки.
   – Кто эта Антарова, из-за которой вы так спорите? – с любопытством спросила Ганя.
   – И ты еще спрашиваешь?… – удивилась Кутлер. – Боже мой, да где же у тебя глаза, ну как могла ты не заметить такую красоту! Нет, положительно я должна тебе показать мою прелесть, ты тоже наверняка ее заобожаешь… – и Кутлер повела Савченко на верхнюю площадку лестницы.
   – Постоим здесь, авось она пройдет мимо, а нет, так я ее как-нибудь вызову.
   Девочки прижались к стене, боясь быть замеченными кем-либо из проходящих по коридору классюх.
   Гане хотелось вернуться в класс – ее, в сущности, вовсе не интересовал предмет обожания совсем чужой ей и мало знакомой Кутлер. Но, в то же время, она стеснялась выказать свое равнодушие и тем самым обидеть одноклассницу.
   – Смотри, вот, вот… – и Кутлер в порыве радости крепко сжала руку Гани.
   Мимо девочек быстро прошла хорошенькая воспитанница, первушка, с папкой для нот в руках.
   – М-lle! Вы душка, ангел, божество, неземное существо!.. – в каком-то экстазе крикнула ей Кутлер и послала Липочке горячий воздушный поцелуй.
   В ответ на эти восторженные возгласы хорошенькая головка Антаровой слегка склонилась, и по губам пробежала самодовольная улыбка.
   – Ну, идем же! – уговаривала Ганя, но Кутлер отрицательно покачала головой:
   – Авось она не найдет свободной силюльки[12] и еще раз пройдет мимо нас.
   Но терпение Гани было исчерпано, и она решительно сказала:
   – Хочешь, оставайся, а мне надоело здесь торчать, – и она направилась в класс.
   – Просто ты трусиха, – пустила ей вслед Кутлер, но Ганя этих слов уже не слышала.
   Кутлер осталась на своем «сторожевом посту» и вглядывалась в лица проходящих старших в надежде снова увидеть любимую девушку. Время летело незаметно, Липочка не показывалась, и Кутлер уже подумывала пойти все-таки отвечать урок ненавистной ей Птице (такое прозвище было у Скворцовой), как вдруг перед ней возникла Стружка.