Сада.
   Я вспоминаю падение задней стенки и всполохи огня.
   Бросаюсь к саду, огибая горящий сарай справа. Так и есть. Стена похоронила под собой всю левую сторону первой дорожки. Но это не самое страшное. Огромный металлический обломок, железный лист, валяется точно посередине сада, на главной клумбе. Гиацинтам конец. Новому сорту, который я выводил так старательно и готовил к выставке в городе – теперь всё сначала. Я хватаюсь руками за лист и тяну его на себя. Он весит, наверное, тонну. И он безумно горячий. Он обжигает руки, и я сдираю кожу, а лист не сдвигается ни на сантиметр.
   Я сажусь рядом, прямо на чёрную землю, и опускаю голову на руки.
   Сволочь. Мелкая сволочь!
   Я бегу к нему, его успокаивают, мать говорит что-то насчёт «в следующий раз получится», Рэйчел промывает ему порез на скуле.
   Я расталкиваю их всех и с размаху бью по этой наглой харе, он падает, я бью его ногой под рёбра и ору, ору что-то нечленораздельное. Отец оттаскивает меня, кричит мне прямо в ухо, но я вижу перед собой только изувеченный сад и скрючившегося на земле Харпера.
* * *
   Я просыпаюсь с мыслью о том, сколько работы предстоит. О расширении сада пока придётся забыть. Нужно исправлять устроенное этим подонком. Рыхлить, засеивать, удобрять, восстанавливать землю. Ехать в город за семенами. Чёрт с ним, одновременно и про запас куплю, для будущего расширения.
   Я лежу в постели. В окно бьёт яркое утреннее солнце. Я поднимаюсь, облокачиваюсь о подоконник. Розы благоухают. Сад точно разделён на две половины. Двуликий Янус растительного мира. Ближняя ко мне – такая же аккуратная и прекрасная, какой была всегда. Дальняя покрыта обломками стены, кусками машины, копотью и пеплом. Сарай выгорел дотла. Потушить, конечно, не успели. Слава богу, не дали огню распространяться дальше.
   По саду идёт Рэйчел. Она поднимает глаза и смотрит на меня.
   – Привет, – говорит она.
   Я киваю и отворачиваюсь. Мне нечего ей сказать. Мне нечего сказать матери, отцу, дядюшке. И Харперу. Его мне хочется убить. Но я сдерживаюсь. Нельзя.
   Я одеваюсь и иду на кухню. Семья готовится завтракать. Дядюшка и мать уже здесь, мать хлопочет у стола. Отец, наверное, в кабинете. Входит Рэйчел.
   – Где Харпер? – хрипло спрашиваю я.
   Мать смотрит на меня с укоризной.
   – После того, что ты вчера сделал… – начинает она.
   Я взрываюсь:
   – А он? Что он сделал? Он спалил к чертям собачьим свой грёбаный сарай и заодно мой сад! Он чуть дом не поджёг, этот изобретатель хренов! Да его вообще к людям опасно подпускать! А ты мне говоришь: что я сделал? Я сделал? Будь моя воля, я бы запер его в подвале и держал на хлебе и воде! Шнурки бы отобрал, чтобы ничего не изобретал!
   Я вскакиваю из-за стола и бью по нему кулаком.
   – Я сделал?
   Я зол. Я выбегаю из кухни и иду к комнате Харпера. Если он там, я ему добавлю ещё.
   Вслед слышу крик матери:
   – Бедный мальчик не выходит из комнаты!..
   Дверь заперта. Я не трачу время на разговоры и открываю её ударом ноги.
   Харпера там нет. Посередине комнаты стоит его письменный стол. Он очень тяжёлый, но Харпер зачем-то оттащил его от стены и поставил в центре. На столе – записка.
   Я беру её.
   «Мама, папа, Джерри, Рэйчел, дядюшка Гаспар!
   Я не знаю, получится ли у меня, но нынче ночью я понял, что вся моя машина – это глупость, и путешествовать во времени можно гораздо проще. Я проведу эксперимент сегодня же. Я хочу отправиться на двадцать лет вперёд. А потом – назад. Если я вернусь, я принесу что-нибудь оттуда, какое-нибудь доказательство. Если не вернусь – что ж, значит, такая судьба. Может, мы снова встретимся через двадцать лет.
   Ваш Харпер».
   Текст в его духе. Красиво, вычурно написано, а информации – никакой. В будущее он отправится, видите ли! Вернётся, сволочь, к обеду, когда проголодается. Только зря маму разволнует. Может, не показывать ей записку?
   Лучше показать, всё же спокойнее будет, чем вовсе без вести.
   Сволочь. Испугался меня и сбежал куда-то. Путешественник хренов. Великий Гудини. Шарлатан.
   Я отношу записку матери. Она смотрит на меня дикими глазами.
   Я спускаюсь в сад.
   Сколько работы, чёрт побери, сколько работы.
2
   Голос приходит откуда-то издалека.
   – Мистер Маллен! Мистер Маллен!
   Я приоткрываю глаза, щурюсь от солнечного света. Тёмная фигура, спешащая ко мне, – это Дик, второй садовник.
   – Мистер Маллен, похоже, mallena дала росток!
   Я вскакиваю. Сна будто не было. Rosa mallena, гордость моя, лучшая из моих роз, лучшая из всего, что я когда-либо выводил. Она пробивается! Значит, семена жизнеспособны, значит, гибрид удался! Только бы он выглядел так, как я планирую!..
   Мы быстро идём по тропинкам. Розарий закрытый: огромная оранжерея из стекла и металла в центре сада. Кадки, вазоны, клумбы – всё здесь. Цветы, тысячи красок, тысячи цветов, ароматы востока и запада, прекрасные, невозможные, неповторимые, пьянящие.
   Я смотрю на крохотный зелёный стебелёк. Это первая рассада. Именно рассада, а не привитые цветы, не просто результат скрещивания, а семена нового сорта. Rosa mallena. Если за обычные шиповники мне присуждали награды и премии, что уж говорить о таком чуде. Это будет сенсация приближающейся выставки. Сенсация для всей страны.
   Я чуть касаюсь пальцем влажной чёрной почвы рядом с ростком.
   Новая жизнь. Я даю новую жизнь.
   Я иду прочь. Дик что-то говорит младшему садовнику.
   Мой дом – моя крепость. Это прекрасный дом, огромный, выдержанный в духе викторианской эпохи. Я строил его десять лет. Если бы не война, справился бы и за меньшее время.
   Я поднимаюсь по узкой лестнице на крышу и ещё выше – в смотровую башенку. Господи, как это прекрасно. Мои сады. Мои виноградники. Мои парки.
   Rosa mallena. Моё величайшее достижение.
   – Мистер Маллен, вас к телефону.
   Иду за Фрэнком. Он очень маленького роста, смешно переваливается, когда спускается по лестнице.
   Аппарат в синей гостиной. Беру трубку.
   – Маллен.
   – Здравствуйте, мистер Маллен.
   – Здравствуйте.
   – С вами хочет поговорить мистер Колхаус.
   – Соединяйте.
   Мэр. Обычно я не занимаюсь заказами лично, но для мэра, да тем более такой объём! Колхаус понимает толк в цветах. Я планировал его сад. А он познакомил меня с Тисси, скульптором. Его парковые работы украшают теперь почти все мои сады.
   – Здравствуйте, мистер Маллен.
   – Здравствуйте, мистер Колхаус.
   Я погружаюсь в работу. Каждый подобный разговор – это работа. Я говорю автоматически. Договариваюсь о времени, обсуждаю планы, описываю заготовки.
   Колхаус хочет узнать о сроках сдачи сада при особняке его двоюродного брата. Я обнадёживаю его. «Пятого», – говорю я. На самом деле мы сдадим его на неделю раньше. И получим дополнительную прибыль за скорость исполнения.
   Мы прощаемся. Я обязуюсь быть у Колхауса на приёме в среду.
   Я выхожу из дома.
   Хочется прогуляться. Даже проехаться. Иду к конюшне.
   Вот и ты, Илайя. Мой любимый, мой милый коняжка, благородных кровей, когда-то ты блистал на ипподромах, а потом постарел, стал более спокойным и рассудительным, более умным. Здравствуй, милый.
   Я трогаю рукой блестящий гладкий бок лошади. Илайя фыркает и пытается найти что-нибудь вкусное в моём кармане. Я вывожу его из стойла.
   – Беркут!
   Он появляется, прыткий, худенький, самый лучший конюх из всех, что у меня когда-либо работали.
   – Да, сэр!
   Он понимает без слов. Берёт Илайю под уздцы, ведёт к стойке, на которой висят сёдла.
   Я выхожу из конюшни. Солнце светит, на небе – редкие белые барашки. Я предвкушаю запах леса, запах поля, запах травы. Не такой, как у меня в усадьбе, – настоящей, дикой травы. Какой она была в моём детстве и отрочестве. В юности, впрочем, тоже.
   Вот и Беркут. Я не без труда забираюсь на Илайю, с помощью конюха. Толстею.
   Мы выезжаем из усадьбы. Поля, бесконечные поля, леса, реки – до самого горизонта. Кажется, здесь нет городов, в этой благословенной земле, нет автомобилей, тракторов, нет заводов и фабрик, нет чёртова телевидения, нет Элвиса Пресли и ему подобных.
   Почему-то вспоминаются губы Мэй Уэст[2]. Когда-то я тоже хотел такой диванчик, но дизайнер мне объяснил, что он бы совсем не вписывался в общую атмосферу усадьбы.
   Поля, поля. Господи, как красиво.
   Трава.
* * *
   Я вижу фигурку. Она довольно далеко, но я скачу быстро. Через несколько минут я понимаю, что это мужчина. Молодой мужчина. Он идёт навстречу мне по дороге. Я замедляюсь. Он не из местных: их я всех знаю. Он одет странно: в стиле сороковых годов. Мальчишка почти, и что-то неуловимо знакомое в его походке.
   Он выходит на центр дороги и расставляет руки, пытаясь остановить меня, и кричит:
   – Сэр! Сэр! Стойте! Прошу вас!
   Я останавливаю лошадь шагов за пять до него.
   – Сэр! Скажите, пожалуйста, а деревня Бленкинсшоп близко? Я туда иду?
   Не люблю торопыг.
   Я машу рукой за свою спину. Бленкинсшоп – это туда, дальше.
   – Спасибо!
   Он вприпрыжку огибает лошадь и бежит по дороге.
   И тут я понимаю.
   Неуловимо знакомое.
   Чёрт!
   Дьявол!
   Это Харпер.
   Харпер через двадцать лет. Вернулся.
   Я разворачиваю лошадь. Во мне – ни капли удивления. Я серьёзен абсолютно. И зол.
   Я догоняю его. Он недалеко убежал, и я кричу ему вслед:
   – Харпер!
   Он останавливается и оглядывается. Он успел сойти с дороги и уже пробирался через рожь, хотел срезать, наверное. Я спрыгиваю с коня и иду к нему. Он идёт навстречу.
   – Джерри? – спрашивает он.
   Я с размаху бью его по лицу.
   Вы думаете, двадцать лет что-то могут стереть? Вы думаете, двадцать лет – это много? Он остался таким же молодым. Он был младше меня на шесть лет. А теперь – на двадцать шесть. Потому что он ни капли не изменился. Он и в самом деле не сбежал. Чёрт побери, он всё-таки сделал эту свою машину.
   Он поднимается с земли.
   – За что, Джерри? Джерри, всё за тот сад? – Он наивен, глуп с этим вопросом.
   Ко мне возвращается хладнокровие.
   – Нет, – отвечаю я. – За мать, которая сгорела как свеча через год после твоего исчезновения. – Я надвигаюсь на него. – За отца, который четыре года умирал от рака желудка, и не ты, а я носил ему утку.
   Он отступает в рожь.
   – За Рэйчел, которую фашисты угнали в лагеря и сгноили там в дерьмо! – Я ору. – За шесть лет войны, которых ты не видел! За то, что ты сбежал! За то, что ты… – Самообладание покидает меня.
   Я бью его, и снова, и снова бью, и кричу:
   – Ты знаешь, что такое бомбардировки? Ты знаешь, что такое – когда тебе отказывает единственная женщина, которую ты способен любить? Ты знаешь, что такое – когда вокруг трупы, а ты должен таскать их к грузовикам? Ты знаешь, что такое – когда тебе далеко за сорок и ты добился всего, но впереди уже нет ничего! Всё! Ты, дерьмо, ты бросил всех и сбежал в лучший мир, ты решил спрыгнуть с поезда, да? Сука! Маленький ублюдок! Сволочь!
   В моей руке камень. Я бью Харпера, разминаю его лицо в кровавую кашу, он не двигается, он мёртв.
   Я встаю. Камень выпадает из моей руки. Я бреду к дороге. Сажусь на Илайю, который покорно ждал всё это время.
   Мои руки в крови.
   И вдруг я понимаю.
   Двадцать минут назад Харпер появился из мира, который закончился двадцать лет назад. Он хотел вернуться. Он обещал вернуться в той записке. Может, он не исполнил бы своего обещания. Может, он соврал.
   Я не дал ему ни единого шанса сдержать слово.
   Я убил не Харпера.
   Я убил мать. И, может быть, отца. И, может, даже Рэйчел. Всех их – камнем, насмерть. Размесил по спелой ржи.
   Прошлого не вернуть.
   Я останавливаю коня. Спрыгиваю.
   Трава. Спелая, свежая трава. Капельки: кап-кап, кап-кап. Как прекрасен этот бесконечный зелёный покров. Я вжимаю щёку в траву.
   Я жду радостного вопля, который вот-вот прервёт моё единение с природой.
   – Джерри!
   Я жду этого крика. Я хочу услышать его снова.
   Господи, как хочу!
   Хочу…
Примечание автора
   Удивительно, но «Здравствуй, Каин» – мой второй рассказ. Первый, «Вернуться героем», тоже есть в этом сборнике.
   В «Каине…» я впервые попытался писать в настоящем времени, потому что в тот момент зачитывался Чаком Палаником, – и мне понравилось. Если честно, этот рассказ вообще не требовал фантастической составляющей, поскольку в своём психологическом аспекте был самодостаточен, но так как основной целью написания был конкурс РБЖ «Азимут», пришлось «ввинтить» в рассказ машину времени. На конкурсе, кстати, рассказ занял третье место. Неплохо для второй попытки.
   С тех пор утекло много воды, но «Здравствуй, Каин» мне по-прежнему нравится (хотя изрядное количество рассказов, написанных в те времена, я впоследствии стёр и объявил несуществующими). И мне приятно, что он есть в этом сборнике.

Подземелья Третьего Рима

   Я спрыгиваю вниз. Сначала кажется, что под ногами ещё как минимум метра два пустоты, но это не так. Когда сжимаешь зубы и перестаёшь бояться, спрыгнуть легко. Там не больше полуметра.
   – Пошёл! – кричу наверх.
   Даник лезет вторым. Он подвижный как обезьяна, лёгкий и выносливый. И очень весёлый: я ни разу не видел, чтобы он о чём-то грустил.
   – Уф! – восклицает он, опускаясь на холодный бетон рядом со мной.
   – Дальше! – кричу я.
   Третьей идёт Майя. Её надо страховать: у неё слишком слабые руки при росте почти в метр девяносто. Вымахала девочка. Впрочем, она красивая, не отнимешь.
   Последним спускается Ёрл. Длинное и дивное эльфийское имя, принятое в глубоком детстве, сократилось и стало удобной кличкой. Напоследок он цепляется хаером за какую-то фигню на стенке колодца и ойкает.
   – Полчерепа оторвал, – говорит он уже спокойно. На лице – гримаса.
   Я осматриваю свою команду.
   – Ну, – говорю, – пошли.
   Коридор узкий, стены серые и пыльные. Но есть чем дышать, это радует.
   – И чё, это так вот тридцать лет и стоит? – спрашивает Даник.
   – Ага, – отвечаю я. – С семьдесят пятого.
   – Прикольно.
   Всё не так и сложно. Легендарная «Волоколамская», она же «Стадион “Спартак”», она же «Спартаковская», она же «Аэрополе». Единственная подземная станция-призрак Московского метрополитена. Мы нашли спуск через воздуховод с первой же попытки. Ориентировались на северный выход (я прочёл где-то, что с южной стороны станции – глухая стена, выход не планируется). Верёвка, просто верёвка – и мы тут. Ну, конечно, карабины, то есть не совсем уж бечева, а трос альпинистский. Станция мелкого заложения, всё легко.
   Идём по коридору. Майя радостно вскрикивает:
   – Крыса!
   Девушки обычно боятся крыс. Эта – не боится. Крыса, смешное пушистое существо, рассадник болезней, носитель бубонной чумы. Что тут страшного. По сравнению со свиным гриппом в Мексике – ничего.
   Голос Майи эхом проносится по коридору.
   – Тише, – говорит Ёрл.
   Он всего опасается. Он оглядывается по сторонам и иногда светит фонариком назад. Я его понимаю. Идти последним неприятно.
   Проход ведёт в нечто вроде тоннеля кабельной канализации.
   – Это было на фотках Скорохода, – говорит Даник.
   Было. Тут всё было на фотках Скорохода. Скороход спустился на станцию с цифровой зеркалкой и сделал всё, что нужно. Отличная фотосессия появилась в его Живом Журнале и на различных диггерских сайтах. Его фотографии пригодятся для ориентации на «Волоколамской». Я хочу найти что-нибудь такое, чего не нашёл он.
   Мы идём вперёд и неожиданно оказываемся в тоннеле с рельсами. Здесь горят фонари.
   – Интересно, это отвод или сейчас нас размажет? – спрашивает Ёрл флегматично.
   За «Волоколамской» расположен пошёрстный съезд, это не секрет. «Отвод» – неправильный термин. Пошёрстный съезд соединяет разнонаправленные участки пути.
   – Нормально, – говорю я. – Нам туда.
   Мы идём по путям и метров через тридцать попадаем в основной тоннель. Где-то далеко шумит поезд.
   Я оборачиваюсь.
   – Так. Мы пережидаем поезд – и бегом по тоннелю за мной. Придавить нас не придавит, но если машинист подсечёт, что тут кто-то шляется…
   – Понятно, – перебивает Даник.
   Поезд проносится мимо. Это обыкновенный состав из вагонов типа 717/714, ничего особенного. Самые крутые составы ходят по Филёвской линии. Там ещё можно встретить легендарные Е и Еж. Мне они нравятся больше, чем новые «Русичи». Старые вагоны пахнут тем, чем должно пахнуть метро, – уютом, полутьмой. Там нет промежуточных вагонов, поезда составлены из головных, правда, с некоторых сняты моторы.
   Поезд проходит.
   – Пошли!
   Мы выбегаем из боковой ветки и несёмся что есть мочи. По шпалам бежать довольно трудно. По станционным путям – проще, там есть углубление, чтобы случайно упавший на рельсы мог избежать поезда. Внутри тоннеля – просто шпалы, как на железной дороге.
   Впереди – огни станции. Я прижимаюсь к левой стене и по железной лесенке взлетаю на платформу.
   Больше всего я опасаюсь, что Майя споткнётся. Но всё в порядке.
   Я иду и осматриваюсь. «Волоколамская» никогда не работала. От наземной «Первомайской» на Арбатско-Покровской линии осталась лепнина под крышей депо и два характерных въезда для поездов. На закрытой наземной «Калужской» (Калужского радиуса) до сих пор висят оригинальные светильники шестидесятых. «Волоколамская» – это просто бетонный скелет. Станция, которая родилась мёртвой.
   Мы идём по платформе. Фонари достаточно яркие, как ни странно. Когда я проезжал мимо станции в поезде, они то горели, то нет. Нам повезло.
   – Э-ге-гей!!! – орёт Даник.
   – Сам ты гей, – отвечаю я, смеясь.
   Михайлов и Скороход круты, ничего не скажешь. Но мы тоже сюда добрались. Я дотрагиваюсь до осыпающейся бетонной колонны. Ёрл осматривается. Даник что-то фотографирует. Майя обнимает одну из колонн.
   – Ты чего делаешь? – спрашиваю.
   Она поворачивает ко мне голову и счастливо улыбается.
   – Его зовут Шаплюск, – говорит она.
   Я помню, откуда это. Из повести Дяченко «Подземный ветер». Там были два фонаря – Шаплюск и Даюванн.
   Я улыбаюсь. Она хорошая, когда улыбается. Когда Майя грустит, у неё под глазами появляются синяки. Это придаёт ей какой-то диковинный готический вид.
   – А его – Даюванн! – говорит она, показывая на противоположный столб.
   Мне хорошо сейчас. Друзья, заброшенная станция. Романтика.
   Ёрл уже добрался до противоположного конца платформы. Там – единственный выход. Наверх поднимаются ступени. Он идёт по ним. Лестница заканчивается бетонной плитой.
   Это просто. Станцию строили открытым методом: выкопали котлован, поверх настелили плиты. Так же поступили и со входами. Просто положили бетон – и всё.
   Вот так ты поднимаешься всю жизнь вверх, стремишься к чему-то, борешься за что-то, зарабатываешь деньги, ездишь по чужим городам, любишь разных женщин, а тебя всё равно ждёт бетонный потолок заброшенной станции метро. Ты упираешься в этот потолок головой и падаешь вниз. А тебе кажется – что вверх. Что ты по-прежнему идёшь вверх.
   Ёрл дотрагивается до ржавой сетки, которая не позволяет добраться до места, где лестница смыкается с бетонной плитой.
   – Даник, щёлкни тут.
   Раздаётся шум поезда. Они редко сейчас ходят. Раз в пять минут где-то. Вечер всё-таки, почти двенадцать.
   Мы прячемся за ближайшими колоннами, Ёрл плашмя падает на лестницу. Поезд проносится, сверкая окнами. Даник появляется из-за колонны и ловит в прицел объектива Майю. Она отворачивается и прячет лицо.
   – Не надо, – говорит она.
   – Она не любит фотографироваться, – поддакиваю я.
   Мне всегда хотелось сфотографировать её обнажённой, но это тайная фантазия. Впрочем, по-моему, не только моя, судя по взгляду Даника. Но Майя боится фотографироваться. Будто фотография забирает часть души.
   Я помню, одна девочка старательно доказывала мне это. Она смешно тянула слова, говорила жеманно и медленно. Особенно забавным в её произношении было слово «наво-о-оз» – она училась в сельскохозяйственном, специальность «Животноводство» или что-то в этом роде, – которое звучало так, будто его произносит по меньшей мере императрица. Она очень боялась фотографии. Она не любила себя на фото. Она отворачивалась, когда видела на фото своих знакомых.
   Майя – проще. Она просто не любит фотографироваться.
   – Пошли под платформу, – говорит Даник.
   Это нетрудно. С того же конца станции можно спуститься и попасть в подплатформенное пространство, в кабельную канализацию. Мы спускаемся по очереди: Даник, Ёрл, Майя, последним – я.
   Тут можно стоять во весь рост, даже Майе.
   Что-то бурчит и чухает за решёткой. Это насосная установка. Она ухожена, электрический щит выкрашен в синий цвет с жёлтым треугольником «опасность», какие-то вентили помечены красным. Тут бывают люди.
   – Опа, так тут вовсю кипит работа! – говорит Даник, поднимая объектив.
   – А ты что думал, – отвечает Ёрл, – поезда же ходят.
   На самом деле, тут нет ничего интересного. Это просто бетонный недострой. Таких в городе – пруд пруди. Схватчики играют на них в свою «Схватку», «Дозор», «Encounter» и так далее. И я играю – правда, в штабе. Даник – полевой игрок.
   Но у этого недостроя есть одно отличие. Это запретный плод. Сюда нельзя. Совсем нельзя. Как в депо, где на путях стоит знаменитый московский памятник «механическому Ленину». В тысяча девятьсот двадцать пятом году рабочие вагонных и паровозных мастерских пятого участка тяги соорудили чудовищную конструкцию из балок, колёс от локомотивов, каких-то перемычек, водрузили наверх небольшую статую Ленина и поставили это чудо в депо. Оно и поныне там, в любительском музее паровозного дела. Кстати, это не просто случайный памятник. Он даже вошёл в одну из хрестоматий по русскому авангарду.
   – Эй, – кричит мне Даник, – ты чего там, заснул?
   – Иду, – откликаюсь я.
   Над нами проносится поезд.
   Мы снова поднимаемся на платформу.
   – Что-то скучно стало, – говорит Майя.
   Она кружится прочь от нас по пустой платформе, вальсируя с человеком-невидимкой.
   – Метро-два тут нет? – спрашивает Ёрл.
   – Вообще-то есть, – неожиданно отвечает Даник.
   Я поворачиваюсь к нему.
   Тут не должно быть никакого Метро-2. Точнее, Д6. Название «Метро-2» привязалось к секретной системе сообщения в начале девяностых, когда какой-то лихой журналист написал о Д6 статью в «Огоньке». У Метро-2 всего пять линий – и ни одна не идёт на север. Нулевая линия проложена по центру Москвы; первая идёт от Кремля к аэропорту Внуково-2 и проходит через Ленинские горы, Раменский подземный город, Академию ФСБ; вторая линия соединяет Кремль с правительственным пансионатом «Бор»; третья линия ведёт к посёлку Заря, где под землёй базируется Генштаб; четвёртая соединяет станцию метро «Смоленская» с Барвихой.
   В районе «Волоколамской» Метро-2 не должно быть.
   – Где?
   Даник показывает рукой в сторону удаляющейся Майи.
   – Там, когда мы бежали, я видел сбоку ответвление путей, уходящих за стальную дверь. Бронированную.
   Мы быстро идём в другой конец платформы.
   Майя думает, что мы – за ней, и прячется за колонну.
   – Пошли Метро-2 искать, – машет Даник рукой.
   – Не хочу, – улыбается Майя.
   Мы оставляем её позади, обнимающуюся со своим Шаплюском.
   Раздаётся шум поезда. Мы прячемся за столбы.
   Переждав, подходим к краю платформы.
   – Нужно пропустить следующий, – говорит Ёрл.
   Я утвердительно хмыкаю.
   Ждать приходится долго. Я смотрю на глухую стенку, Даник фотографирует общий вид станции. Где-то посередине танцует Майя.
   Поезд приближается.
   Я ощупываю стену и вдруг понимаю, что серая штукатурка отваливается прямо под моими руками, а под ней – красный кирпич и потрескавшийся раствор в швах. Я достаю нож и стучу рукояткой по кирпичам. Звук – гулкий.
   В этот момент мимо проносится поезд. Я едва успеваю убрать нож, как Даник командует:
   – Пошли.
   Мы стартуем.
   И действительно, буквально в двадцати метрах от платформы рельсы разветвляются. Одна ветка уходит за широкую стальную дверь.
   – Ты и в самом деле думаешь, что это Метро-2? – спрашиваю я.
   – А что?
   – Может, обычное бомбоубежище. Щёлкай, и пошли обратно: тут опасно.
   Даник фотографирует дверь.
   Суть в том, что я уже не думаю ни о какой двери. Я думаю о стене. Почему с одной стороны лестницу просто накрыли бетонной плитой до лучших времён, а с другой – ещё и кирпичом заложили?
   Мы выползаем на платформу, где нас встречает Майя.
   – Ну что?
   – Даник слажал, – улыбаюсь я.
   – Типа эт-та, – Даник имитирует произношение гопника, – заткнись, тип-па.
   Майя хихикает.
   Я обращаю их внимание на стену.
   – Смотрите, – говорю. – Тут всего-то слой кирпичей. Закладывали что-то впопыхах.
   Ёрл хмыкает, ощупывает стену.
   – А чего думать, рубить надо, – говорит Даник и жестом Рэмбо извлекает из-за спины кирку.
   Мы взяли две кирки – на всякий случай. Зацепиться за что-нибудь или устроить погромчик.
   – Минут двадцать, – оценивает Даник.
   Я уже бью по стене.
   Серое покрытие отлетает легко. Пыль попадает в глаза. У Майи должны быть очки – обычные, не защитные, но тоже поможет хоть чуть-чуть.
   – Май, у тебя очки далеко?
   – Вообще не брала.
   Собрались, называется.