Иха совсем одурела. Чего бы ни просил её Гусев, — тотчас исполняла, глядела на него матоватыми глазами. И смешно, и жалко. Гусев обращался с ней строго, но справедливо. Когда Ихошка совсем изнемогала от переполнения чувствами, — он сажал её на колени, гладил по голове, почёсывал за ухом, рассказывал сказку про попа, — как попа обманула попадья с Педрилой, работником.
   Ихошка сказки не понимала, глядела в лицо потемневшими глазами.
   Гвоздём засел у Гусева план — удрать в город. Здесь было, как в мышеловке: ни оборониться, в случае чего, ни убежать. Опасность же грозила им серьёзная, — в этом Гусев не сомневался. Разговоры с Лосем ни к чему не вели. Лось только морщился, — весь свет ему закрыло подолом тускубовой дочки.
   «Суетливый вы человек, Алексей Иванович. Ну, нас убьют, — не нам с вами бояться смерти, а то, — сидели бы в Петербурге — чего безопаснее?»
   Гусев велел Ихошке унести ключи от ангара, где стояли крылатые лодки. Он забрался туда с фонарём и всю ночь провозился над небольшой, двукрылой, видимо, быстролётной лодочкой. Механизм её был прост. Крошечный моторчик, — уместить его можно было в кармане, — питался крупинками белого металла, распадающегося с чудовищной силой в присутствии электрической искры. Электрическую энергию аппарат получил во время полёта из воздуха, — так как марс был окутан магнитным полем, его посылали станции на полюсах. Об этом рассказывала ещё Аэлита.
   Гусев подтащил лодку к самым воротам ангара. Ключ вернул Ихе. В случае надобности замок нетрудно было сорвать рукой.
   Затем, он решил взять под контроль город Соацеру. Иха научила его соединять туманное зеркало. Этот говорящий экран, в доме Тускуба, можно было соединять односторонне, то есть самому оставаться невидимым и неслышимым.
   Гусев обследовал весь город: площади, торговые улицы, фабрики, рабочие посёлки. Странная жизнь раскрывалась и проходила перед ним в туманной стене:
   Кирпичные, низкие залы фабрик, неживой свет сквозь пыльные окна. Унылые, с пустыми, запавшими глазами, морщинистые лица рабочих. Вечно, вечно крутящиеся шкивы, станки, сутулые фигуры, точные движения работы: — всё это старое, вековое, муравьиное.
   Появлялись прямые и чистые улицы рабочих кварталов; те же унылые фигуры брели по ним, опустив головы. Тысячелетней скукой веяло от этих кирпичных, подметённых, один как один, коридоров. Здесь уже ни на что не надеялись.
   Появлялись центральные площади: — уступчатые дома, ползучая, пёстрая зелень, отсвечивающие солнцем стёкла, нарядные женщины, посреди улицы — столики, узкие вазы, полные цветов. Двигающаяся водоворотами нарядная толпа, столики, хрусталь, пёстрые халаты мужчин, треплющиеся от ветра скатерти, женские платья, — отражались в паркетной, зеленоватой мостовой. Низко проносились золотые лодки, скользили тени от их крыльев, смеялись запрокинутые лица, сверкали капли воды на зелени, на цветах.
   В городе шла двойная жизнь. Гусев всё это принял во внимание. Как человек с большим опытом — почувствовал носом, что, кроме этих двух сторон, здесь есть ещё и третья, — подпольная, подполье. Действительно, по богатым улицам города, в парках, — повсюду, — шаталось большое количество неряшливо одетых, испитых, молодых марсиан. Шатались без дела, заложив руки в карманы, — поглядывали. Гусев думал: — «Эге, эти штуки мы тоже видали».
   Ихошка всё ему подробно объясняла. На одно только не соглашалась, — соединить экран с Домом Совета. В ужасе трясла рыжими волосами, складывала руки:
   — Не просите меня, сын неба, лучше убейте меня, дорогой сын неба.
   Однажды, день на четырнадцатый, утром, Гусев, как обычно, сел в кресло, положил на колени цифровую доску, дёрнул за шнур.
   В зеркальной стене появилась странная картина: на центральной площади — озабоченные, шепчущиеся кучки марсиан. Исчезли столики с мостовой, цветы, пёстрые зонтики. Появился отряд солдат, — шёл треугольником, как страшные куклы, с каменными лицами. Далее — на торговой улице, — бегущая толпа, свалка, и какой-то марсианин, вылетевший из драки винтом на мышиных крыльях. В парке те же встревоженные кучки шептунов. На одной из крупнейших фабрик гудящие толпы рабочих, возбуждённые, мрачные, свирепые лица.
   В городе, видимо, произошло какое-то событие чрезвычайной важности. Гусев тряс Ихошку за плечи: — «В чём дело?». Она молчала, глядела матовыми, влюблёнными глазами.

ТУСКУБ

   Неуловимая тревога облаком лихорадки легла на город. Бормотали, мигали зеркальные телефоны. На улицах, на площадях, в парках шептались кучки марсиан. Ждали событий, поглядывали на небо. Говорили, что где-то горят склады сушёного кактуса. В полдень в городе открыли водопроводные краны и вода иссякла в них, но не надолго… Многие слышали на юго-западе отдалённый взрыв. В домах заклеивали стёкла бумажками — крест на крест.
   Тревога шла из центра по городу, из дома Совета Инженеров. Говорили о пошатнувшейся власти Тускуба, предстоящих переменах. Тревожное возбуждение прорезывалось, как искрой, слухами:
   «Ночью погаснет свет».
   «Остановят полярные станции».
   «Исчезнет магнитное поле».
   «В подвалах Дома Советов арестованы какие-то личности».
   На окраинах города, на фабриках, в рабочих посёлках, в общественных магазинах — слухи эти воспринимались по иному. О причине их возникновения здесь, видимо, знали больше. С тревожным злорадством говорили, что, будто бы, гигантский цирк, номер одиннадцатый, взорван подземными рабочими, что агенты правительства ищут повсюду склады оружия, что Тускуб стягивает войска в Соацеру.
   К полудню, почти повсюду, прекратилась работа. Собирались большие толпы, ожидали событий, поглядывали на неизвестно откуда появившихся многозначительных, молодых марсиан, с заложенными в карманы руками.
   В середине дня над городом пролетели правительственные лодки, и дождь белых афишек посыпался с неба на улицы. Правительство предостерегало население от злостных слухов: — их распускали анархисты, враги народа. Говорилось, что власть никогда ещё не была так сильна, преисполнена решимости.
   Город затих ненадолго, и снова поползли слухи, один страшнее другого. Достоверно знали только одно: сегодня вечером в доме Совета Инженеров предстоит решительная борьба Тускуба с вождём рабочего населения Соацеры — инженером Гором.
   К вечеру толпы народа набили огромную площадь перед домом Совета. Солдаты охраняли лестницу, входы и крышу. Холодный ветер нагнал туман, в мокрых облаках раскачивались фонари красноватыми, расплывающимися сияниями. Неясной пирамидой уходили в мглу мрачные стены дома. Все окна его были освещены.
 
   Под тяжёлыми сводами, в круглой зале, на скамьях амфитеатра сидели члены Совета. Лица всех были внимательны и насторожены. В стене, высоко над полом, проходили быстро одна за другой, в туманном зеркале, картины города: внутренность фабрик, перекрёстки, с перебегающими в тумане фигурами, очертания водяных цирков, электро-магнитных башен, однообразные, пустынные здания складов, охраняемые солдатами. Экран непрерывно соединялся со всеми контрольными зеркалами в городе. Вот, появилась площадь перед домом Совета, — океан голов, застилаемый клочьями тумана, широкие сияния фонарей. Своды зала наполнились зловещим ропотом толпы.
   Тонкий свист отвлёк внимание присутствующих. Экран погас. Перед амфитеатром на возвышение, покрытое парчей, взошёл Тускуб. Он был бледен, спокоен и мрачен.
   — В городе волнение, — сказал Тускуб, — город возбуждён слухом о том, что сегодня мне здесь намерены противоречить. Одного этого слуха было достаточно, чтобы государственное равновесие пошатнулось. Таковое положение вещей я считаю болезненным и зловещим. Необходимо раз и навсегда уничтожить причину подобной возбуждаемости. Я знаю, среди нас есть присутствующие, которые нынче же ночью разнесут по городу мои слова. Я говорю открыто: город охвачен анархией. По сведениям моих агентов в городе и стране нет достаточных мускулов для сопротивления. Мы накануне гибели мира.
   Ропот пролетел по амфитеатру. Тускуб брезгливо усмехнулся.
   — Сила, разрушающая мировой порядок, — анархия — идёт из города. Лаборатория для приготовления пьяниц, воров, убийц, свирепых сладострастников, опустошённых душ, — вот город. Спокойствие души, природная воля к жизни, силы чувств — растрачиваются здесь на сомнительные развлечения и болезненные удовольствия. Дым хавры, — вот душа города: дым и бред. Уличная пестрота, шум, роскошь золотых лодок и зависть тех, кто снизу глядит на эти лодки. Женщины, обнажающие спину и живот, женщины, сделанные из кружев, духов и грима, — полуживые существа, оглушающие сладострастников. Афиши и огненные рекламы, вселяющие несбыточные надежды. Вот город. Покой души сгорает в пепел. Её желание одно, — жажда. Она жаждет насытить пепел души влагой. Эта влага — всегда кровь. Скука, скука, — вы видите — пыльные коридоры, с пыльным светом, где бредут сожжённые души, зевая от скуки. Скуку утоляет только кровь.
   Город приготовляет анархическую личность. Её воля, её жажда, её пафос — разрушение. Думают, что анархия — свобода, нет, — анархия жаждет только анархии. Долг государства бороться с этими разрушителями, — таков закон жизни. Анархии мы должны противопоставить волю к порядку. Мы должны вызвать в стране здоровые силы и с наименьшими потерями бросить их на борьбу с анархией. Мы объявляем беспощадную войну. Меры охраны — лишь временное средство: неизбежно должен настать час, когда полиция откроет своё уязвимое место. В то время, когда мы вдвое увеличиваем число агентов полиции — анархисты увеличиваются в четыре раза. Мы должны первые перейти в наступление. Мы должны разрушить и уничтожить город.
 
 
   Половина амфитеатра вскочила на скамьях. Лица марсиан были бледны, глаза горели.
   — Город неизбежно, так или иначе будет разрушен, мы сами должны организовать это разрушение. В дальнейшем я предложу план расселения здоровой части городских жителей по сельским посёлкам. Мы должны использовать для этого богатейшую страну, — по ту сторону гор Лизиазира, — покинутую населением после междоусобной войны. Предстоит огромная работа. Но цель её — велика. Разумеется, мерой разрушения города мы не спасём цивилизации, мы даже не отсрочим её гибели, но мы дадим возможность миру — умереть спокойно и торжественно.
   — Что он говорит? — испуганными птицами, хриплыми голосами закричали на скамьях.
   — Почему нам нужно умирать?
   — Он сошёл с ума!
   — Долой Тускуба!
   Движением бровей Тускуб заставил утихнуть амфитеатр:
   — История марса окончена. Жизнь вымирает на нашей планете. Вы знаете статистику рождаемости и смерти. Пройдёт столетие и последний марсианин застывающим взглядом в последний раз проводит закат солнца. Мы бессильны остановить смерть. Мы должны суровыми и мудрыми мерами обставить пышностью и счастьем последние дни мира. Первое, основное: — мы должны уничтожить город. Цивилизация взяла от него всё, теперь он разлагает цивилизацию, он должен погибнуть.
   В середине амфитеатра поднялся Гор, — тот широколицый, молодой марсианин, которого Гусев видел в зеркале. Голос его был глухой, лающий. Он выкинул руку по направлению Тускуба:
   — Он лжёт! Он хочет уничтожить город, чтобы сохранить власть. Он приговаривает нас к смерти, чтобы сохранить власть. Он понимает, что только уничтожением миллионов он ещё может сохранить власть. Он знает, как ненавидят его те, кто не летает в золотых лодках, кто родится и умирает под землёй, у кого душа выпита фабричными стенами, кто в праздник шатается по пыльным коридорам, зевая от скуки, кто с остервенением, ища забвения, глотает дым проклятой хавры. Тускуб приготовил нам смертное ложе, — пусть сам в него ляжет. Мы не хотим умирать. Мы родились, чтоб жить. Мы знаем смертельную опасность, — вырождение марса. Но у нас есть спасение. Нас спасёт земля, — люди с земли, полудикари, здоровая, свежая раса. Вот кого он боится больше всего на свете. Тускуб, ты спрятал у себя в дому двух людей, прилетевших с земли. Ты боишься сынов неба. Ты силён только среди слабых, полоумных, одурманенных хаврой. Когда придут сильные, с горячей кровью, — ты сам станешь тенью, ночным кошмаром, ты исчезнешь, как призрак. Вот чего ты боишься больше всего на свете! Ты нарочно выдумал анархистов, ты сейчас придумал это, потрясающее умы, разрушение города. Тебе самому нужна кровь, — напиться, ты призрак. Тебе нужно отвлечь внимание всех, чтобы незаметно убрать этих двух смельчаков, наших спасителей. Я знаю, что ты уже отдал приказ…
   …Гор вдруг оборвал. Лицо его начало темнеть от напряжения. — Тускуб, тяжело, из-под бровей, глядел ему в глаза…
* * *
   …Не заставишь… Не замолчу!.. — Гор захрипел. — Я знаю — ты посвящён в древнюю чертовщину… Я не боюсь твоих глаз…
   …Гор, с трудом, широкой ладонью отёр пот со лба. Вздохнул глубоко и зашатался. В молчании недышащего амфитеатра он опустился на скамью, уронил голову в руки. Было слышно, как скрипнули его зубы.
   Тускуб поднял брови и продолжал спокойно:
   — Надеяться на переселенцев с земли? Поздно. Вливать свежую кровь в наши жилы? Поздно. Поздно и жестоко. Мы лишь продлим агонию нашей планеты. Мы лишь увеличим страдание, потому что, неизбежно, станем рабами завоевателей. Вместо покойного и величественного заката цивилизации — мы снова вовлечём себя в томительные круги столетий. Зачем? Зачем нам, ветхой и мудрой расе, работать на завоевателей? Чтобы жадные до жизни дикари выгнали нас из дворцов и садов, заставили строить новые цирки, копать руду, чтобы снова равнины марса огласились криками войны? Чтобы снова наполнять наши города опустошёнными душами и сумасшедшими?
   Нет. Мы должны умереть спокойно на порогах своих жилищ. Пусть красные лучи Талцетла светят нам издалека. Мы не пустим к себе чужеземцев. Мы построим новые станции на полюсах и окружим планету непроницаемой бронёй. Мы разрушим Соацеру, — гнездо анархии и безумных надежд, — здесь, здесь родился этот преступный план — сношения с землёй. Мы пройдём плугом по площадям. Мы оставим лишь необходимые для жизни учреждения и предприятия. В них мы заставим работать преступников, алкоголиков, сумасшедших, всех мечтателей несбыточного. Мы закуём их в цепи. Даруем им жизнь, которую они так жаждут.
   Всем, кто согласен с нами, кто подчиняется нашей воле, — мы отведём сельскую усадьбу и обеспечим жизнь и комфорт. Двадцать тысячелетий каторжного труда дают нам право жить, наконец, праздно, тихо и созерцательно. Конец цивилизации будет покрыт венцом золотого века. Мы организуем общественные праздники и прекрасные развлечения. Быть может даже — срок жизни, указанный мною, продлится ещё на несколько столетий, потому что мы будем жить в счастьи и покое.
   Амфитеатр слушал молча, заворожённый. Лицо Тускуба покрылось розовыми пятнами. Он закрыл глаза, будто вглядываясь в грядущее. Замолк на полуслове.
   …Глухой, многоголосый гул толпы проник снаружи под своды зала. Гор поднялся. Лицо его было перекошено. Он сорвал с себя шапочку и швырнул далеко. Протянул руки и ринулся вниз по скамьям к Тускубу. Он схватил Тускуба за горло и сбросил с парчевого возвышения. Так же, — протянув руки, растопырив пальцы, — повернулся к амфитеатру. Будто отдирая присохший язык, закричал:
   — Хорошо. Смерть? Пусть — смерть.
   На скамьях вскочили, зашумели, несколько фигур побежало вниз к лежащему ничком Тускубу.
   Гор прыгнул к двери. Локтем отшвырнул солдата. Полы его чёрного халата мелькнули у выхода на площадь. Раздался его отдалённый голос. По толпе пошёл будто рёв ветра. Раздались свирепые крики. Вдруг, зазвенело, посыпалось стекло.

ЛОСЬ ОСТАЁТСЯ ОДИН

   — Революция, Мстислав Сергеевич. Весь город вверх ногами. Потеха!
   Гусев стоял в библиотеке. В обычно сонных глазах его прыгали горячие, весёлые искорки. Нос вздёрнулся, топорщились усы. Руки он глубоко засунул за ремённый пояс.
   — В лодку я уж всё уложил: провизию, оружие. Ружьишко ихнее достал. Собирайтесь скорее, бросайте книгу, летим.
   Лось сидел, подобрав ноги, в углу дивана, — невидяще глядел на Гусева. Вот уже больше двух часов он ожидал обычного прихода Аэлиты, подходил к двери, прислушивался, — в комнатах Аэлиты было тихо. Он садился в угол дивана и ждал, когда зазвучат её шаги. Он знал: лёгкие шаги раздадутся в нём громом небесным. Она войдёт, как всегда, прекраснее, изумительнее, чем он ждал, пройдёт под озарёнными, верхними окнами; по зеркальному полу пролетит её чёрное платье. И в нём — всё дрогнет. Вселенная его души дрогнет и замрёт, как перед грозой: она входит, — женщина, жизнь.
   — Лихорадка, что ли, у вас, Мстислав Сергеевич, чего уставились? Говорю — летим, всё готово. Я вас хочу Марскомом [9]объявить. Дело — чистое.
   Лось опустил голову, — так впивался глазами Гусев. Спросил тихо:
   — Что происходит в городе?
   — Чёрт их разберёт. На улицах народу — тучи, рёв. Окна бьют.
   — Слетайте, Алексей Иванович, но только нынче же ночью вернитесь. Я обещаю поддержать вас во всём, в чём хотите. Устраивайте революцию, назначайте меня комиссаром, если будет нужно — расстреляйте меня. Но сегодня, умоляю вас, — оставьте меня в покое. Согласны?
   — Ладно, — сказал Гусев, — эх, от них весь беспорядок, мухи их залягай, — на седьмое небо улети и там — баба. Тфу. В полночь вернусь. Ихошка посмотрит, чтобы доносу на меня не было.
   Гусев ушёл. Лось опять взял книгу, и думал:
   «Чем кончится? Пройдёт мимо гроза любви? Нет, не минует. Рад он этому чувству напряжённого, смертельного ожидания, что вот-вот раскроется какой-то немыслимый свет? — Не радость, не печаль, не сон, не жажда, не утоление… То, что он испытывает, когда Аэлита рядом с ним, — именно — принятие жизни в ледяное одиночество своего тела. Он чувствует, — оно древнее, издревле поднявшееся пустым призраком, вопящее голосами всей вселенной: — жить, жить, жить. И жизнь входит в него по зеркальному полу, под сияющими окнами. Но это, ведь, тоже — сон. Пусть случится то, чего он жаждет: соединение. И жизнь возникнет в ней, в Аэлите. Она будет полна влагой, светом, осуществлением, трепетной плотью. А ему — снова: — томление, одиночество, жажда».
   Никогда ещё Лось с такою ясностью не чувствовал безнадёжную жажду любви, никогда ещё так не понимал этого обмана любви, страшной подмены самого себя — женщиной: — проклятие мужского существа. Раскрыть объятие, распахнуть руки от звезды до звезды, — ждать, принять женщину. И она возьмёт всё и будет жить. А ты, любовник, отец, — как пустая тень, раскинувшая руки от звезды до звезды.
   Аэлита была права: он напрасно многое узнал за это время, слишком широко раскрылось его сознание. В его теле ещё текла горячая кровь, он был весь ещё полон тревожными семенами жизни, — сын земли. Но разум определил его на тысячи лет: здесь, на иной земле, он узнал то, что ещё не нужно было знать. Разум раскрылся и, не насыщенный живой кровью, зазиял ледяной пустотой. Что раскрыл его разум? — пустыню, и там, за пределом, новые тайны.
   Заставь птицу, поющую в нежном восторге, закрыв глаза, в горячем луче солнца, понять хоть краюшек мудрости человеческой, — и птица упадёт мёртвая. Мудрость, мудрость, — будь проклята: неживая пустыня.
   За окном послышался протяжный свист улетающей лодки. Затем, в библиотеку просунулась голова Ихи, — позвала к столу. Лось поспешно пошёл в столовую, — белую, круглую комнату, где эти дни обедал с Аэлитой. Здесь было жарко. В высоких вазах у колонн тяжёлой духотой пахли цветы. Иха, отворачивая покрасневшие от слёз глаза, сказала:
   — Вы будете обедать один, сын неба, — и прикрыла прибор Аэлиты белыми цветами.
   Лось потемнел. Мрачно сел к столу. К еде не притронулся, — только щипал хлеб и выпил несколько бокалов вина. С зеркального купола, — над столом, — раздалась, как обычно во время обеда, слабая музыка. Лось стиснул челюсти.
   Из глубины купола лились два голоса, — струнный и духовой: сходились, сплетались, пели о несбыточном. На высоких, замирающих звуках они расходились, — и уже низкие звуки взывали из мглы тоскующими голосами, — звали, перекликались взволнованно, и снова пели о встрече, сближались, кружились, похожие на старый, старый вальс.
   Лось сидел, раздув ноздри, стиснув в кулаке узкий бокал. Иха, зайдя за колонну, уткнула лицо в край юбки, — у неё тряслись плечи. Лось бросил салфетку и встал. Томительная музыка, духота цветов, пряное вино, — всё это было совсем напрасно.
   Он подошёл к Ихе:
   — Могу я видеть Аэлиту?
   Не открывая лица, Иха замотала рыжими волосами. Лось взял её за плечо:
   — Что случилось? Она больна? Мне нужно её видеть.
   Иха проскользнула под локтем у Лося и убежала. На полу у колонны осталась, — обронённая Ихошкой, — фотографическая карточка. Мокрая от слёз карточка изображала Гусева в полной боевой форме, — суконный шлем, ремни на груди, одна рука на рукояти шашки, в другой — револьвер, сзади разрывающиеся гранаты, — подписано: «Прелестной Ихошке на незабываемую память».
   Лось швырнул открытку, вышел из дома и зашагал по лугу к роще. Он делал огромные прыжки, не замечал этого, бормотал:
   «Не хочет видеть — не нужно. Попасть в иной мир, — беспримерное усилие, — чтобы сидеть в углу дивана, — ждать: когда же, когда, наконец, войдёт женщина… Сумасшествие! Одержимость! Гусев прав, — лихорадка. „Нанюхался сладкого“. Ждать, как светопреставления — улыбки, нежного взгляда… К Чёрту!.. Не хочет, не надо. Тем лучше».
   Мысли жестоко укалывали. Лось вскрикивал, как от зубной боли. Не соразмеряя силы — подскакивал на сажень в воздух и, падая, едва удерживался на ногах. Белые волосы его развевались. Он ненавидел себя лютой ненавистью.
   Он добежал до озера. Вода была, как зеркало, на чёрно-синей её поверхности пылали снопы солнца. Было душно. Лось обхватил голову, сел на камень.
   Из прозрачной глубины озера медленно поднимались круглые, пурпуровые рыбы, шевелили волокнами длинных игол, равнодушно водяными глазами глядели на Лося.
   «Вы слышите, рыбы, пучеглазые, глупые рыбы, — вполголоса сказал Лось, — я спокоен, говорю в полной памяти. Меня мучит любопытство, жжёт, — взять в руки её, когда она подойдёт в чёрном платье, взять её в руки, Аэлиту, женщину… Услышать, как станет биться её сердце… Помимо воли, всей своей мудрости, она сама, странным движением, придвинется ко мне… Я буду глядеть, как вдруг одичают её глаза… Видите, рыбы, — я остановился, оборвал, не думаю, не хочу. Довольно. Вы ещё меня не знаете, — я — упрям. Ниточка разорвана, — конец. Завтра — в город. Борьба — прекрасно. Смерть — прекрасно. Только — ни музыки, ни цветов, ни лукавого обольщения. Больше не хочу духоты. Волшебный шарик на её ладони, — к Чёрту, к Чёрту, всё это обман, призрак!..»
   Лось поднялся, взял большой камень и швырнул его в стаю рыб. Голову ломило. Свет резал глаза. Вдали сверкала льдами, поднималась из-за рощи острым пиком горная вершина. «Необходимо хлебнуть ледяного воздуха», — Лось прищурился на алмазную гору, и пошёл в том направлении через голубые заросли.
   Деревья окончились, перед ним лежало пустынное, холмистое плоскогорье, — ледяная вершина была далеко за краем. По пути под ногами валялся шлак и щебень, повсюду — отверстия брошенных шахт. Лось упрямо решил куснуть, хватить зубами этого вдали сияющего снега.
   В стороне, в лощине, поднималось коричневое облако пыли. Горячий ветер донёс шум множества голосов. С высоты холма Лось увидел бредущую по сухому руслу канала большую толпу марсиан. Они несли длинные палки с привязанными на концах ножами, кирки, вилы. Брели, спотыкаясь, — потрясали оружием и ревели свирепо. За ними, над коричневыми облаками плыли хищные птицы.
   Лось вспомнил давешние слова Гусева о событиях. Подумал:
   «Счастье? Вот, — живи, борись, побеждай, гибни, — там разберут — за что и зачем. Счастье? А сердце держи на цепи, неразумное, неистовое, несчастное».
   Толпа скрылась за холмами. Лось шибко шёл, взволнованный движением, борьбой, и вдруг остановился, запрокинул голову. В синей вышине плыла, снижаясь, крылатая лодка. Вот — сверкнула, показав крылья, описала круг, — всё ниже, ниже, скользнула над головой и села.
   В лодке поднялся кто-то, закутанный в белый мех, белый, как снег. Из-за меха, из-под кожаного шлема глядели на Лося взволнованные, тревожные глаза Аэлиты. Неистово забило сердце. Он подошёл к лодке. Аэлита отогнула на лице влажный от дыхания мех. Потемневшим взором Лось глядел в её лицо. Она сказала:
   — Я за тобой. Я была в городе. Нам нужно бежать. Я умираю от тоски по тебе.
   Лось только стиснул пальцами борт лодки, с трудом передохнул.

ЧАРЫ

   Лось сел позади Аэлиты. Механик, — краснокожий мальчик, — плавным толчком поднял крылатую лодку в небо.
   Холодный ветер кинулся навстречу. Белая, как снег, шубка Аэлиты была пропитана грозовой свежестью, горным холодом. Аэлита обернулась к Лосю, — щёки её горели:
   — Я видела отца. Он мне велел убить тебя и твоего товарища. — Зубы её блеснули. Она разжала кулачок. На кольце, на цепочке висел у неё каменный флакончик. Отец сказал: пусть они уснут спокойно, они заслужили счастливую смерть.
   Серые глаза Аэлиты подёрнулись влагой. Но сейчас же она засмеялась, сдёрнула с пальца кольцо. Лось схватил её за руку:
   — Не бросай, — он взял у неё флакончик и сунул в карман, — это твой дар, Аэлита: тёмная капелька, сон, покой. Теперь и жизнь, и смерть — ты. Он наклонился к её дыханию. — Когда настанет страшный час одиночества — я снова почувствую тебя в этой капельке.