. Я жду от этого добра, если только просто, без замысла положений и характеров.

А я ничего прочесть вам не хочу, и нечего, потому что я ничего не пишу; но поговорить о Шекспире, о Гете и вообще о драме очень хочется. Целую зиму нынешнюю я занят только драмой вообще и, как это всегда случается с людьми, которые до 40 лет никогда не думали о каком-нибудь предмете, не составили себе о нем никакого понятия, вдруг с 40-летней ясностью обратят внимание на новый ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового.

Всю зиму наслаждаюсь тем, что лежу, засыпаю, играю в безик, хожу на лыжах, на коньках бегаю и больше всего лежу в постеле (больной), и лица драмы или комедии начинают действовать. И очень хорошо представляют.

Вот про это-то мне с вами хочется поговорить, вы в этом, как и во всем, классик и понимаете сущность дела очень глубоко. Хотелось бы мне тоже почитать Софокла и Еврипида.

Прощайте, наш поклон Марье Петровне. Если письмо мое очень дико, то это происходит оттого, что пишу натощак. Тетушка едет в Тулу.

Ваш Л. Толстой.

222. А. А. Фету

1870 г. Февраля 21. Ясная Поляна.

21 февраля.

Я, уезжая от вас, забыл вам сказать еще раз, что ваш рассказ по содержанию своему очень хорош , и что жалко будет, если вы бросите его или отдадите печатать кое-как, и что он стоит того, чтобы им заняться, ибо содержание серьезное и поэтическое, и что если вы можете написать такие сцены, как старушка с поджатыми локтями и девушка, то и все вы можете обделать соответственно этому; и лишнее должны все выкинуть и сделать изо всего, как Анненков говорит, перло.Добывайте золото просеванием. Просто сядьте и весь рассказ сначала перепишите, критикуя сами себя, и тогда дайте мне прочесть . Мой поклон Марье Петровне.

Весь ваш Л. Толстой.

223. H. H. Страхову

<неотправленное>

1870 г. Марта 19. Ясная Поляна.

19 марта 1870.

Милостивый государь!

Я с большим удовольствием прочел вашу статью о женщинах и обеими руками подписываюсь под ее выводы; но одна уступка, которую вы делаете о женщинах бесполых, мне кажется, портит все дело . Таких женщин нет, как нет четвероногих людей. Отрожавшая женщина и не нашедшая мужа женщина все-таки женщина, и если мы будем иметь в виду не то людское общество, которое обещают нам устроить Милли и пр., а то, которое существует и всегда существовало по вине непризнаваемого ими кого-то, мы увидим, что никакой надобности нет придумывать исход для отрожавшихся и не нашедших мужа женщин: на этих женщин без контор, кафедр и телеграфов всегда есть и было требование, превышающее предложение. Повивальные бабки, няньки, экономки, распутные женщины. Никто не сомневается в необходимости и недостатке повивальных бабок, и всякая несемейная женщина, не хотящая распутничать телом и душою, не будет искать кафедры, а пойдет насколько умеет помогать родильницам. Няньки— в самом обширном народном смысле. Тетки, бабки, сестры — это няньки, находящие себе в семье в высшей степени ценимое призвание. Где семья, в которой бы не было такой няньки, кроме нанятой? И счастлива та семья и те дети, где она есть. И женщина, не хотящая распутничать душой и телом, вместо телеграфной конторы всегда выберет это призвание, — даже не выберет, а сама собой нечаянно впадет в эту колею и с сознанием пользы и любви пойдет по ней до смерти. Не говорю о наемных няньках, которых мы выписываем из Швейцарии, Англии, Германии.

Под экономками, кроме наемных, опять я разумею тещ, матерей, сестер, теток, бездетных жен. Опять призвание женственное, в высшей степени полезное и достойное. Не знаю, почему для достоинства женщины — человека вообще выше передавать чужие депеши или писать рапорты, чем соблюдать состояние семьи и здоровье ее членов.

Вы, может быть, удивитесь, что в число этих почетных званий я включаю и несчастных б….. Это я обязан сделать потому, что мои доводы строятся не на том, что бы мне желательно было, а на том, что есть и всегда было. Эти несчастные всегда были и есть, и, по-моему, было бы безбожием и бессмыслием допускать, что бог ошибся, устроив это так, и еще больше ошибся Христос, объявив прощение одной из них. Я только смотрю на то, что есть, стараюсь понять, для чего оно есть. То, что этот род женщин нужен нам, доказывает то, что мы выписали их из Европы; то же, для чего они необходимы, нетрудно понять, если мы только допустим то, что всегда было, что род человеческий развивается только в семье. Семья только в самом первобытном и простом быту может держаться без помощи магдалин, как это мы видим в глуши, в мелких деревнях; но чуть только является большое скопление в центрах — большие села, маленькие города, большие города — столицы, так являются они и всегда соразмерно величине центра. Только земледелец, никогда не отлучающийся от дома, может, женившись молодым, оставаться верным своей жене и она ему, но в усложненных формах жизни, мне кажется очевидным, что это невозможно (в массе, разумеется). Что же было делать тем законам, которые управляют миром? Остановить скопление центров и развитие? Это противоречило другим целям. Допустить свободную перемену жен и мужей (как этого хотят пустобрехи-либералы) — это тоже не входило в цели провидения по причинам ясным для нас — это разрушало семью. И потому по закону экономии сил явилось среднее — появление магдалин, соразмерное усложнению жизни. Представьте себе Лондон без своих 80 тысяч магдалин. Что бы сталось с семьями? Много ли бы удержалось жен, дочерей чистыми? Что бы сталось с законами нравственности, которые так любят блюсти люди? Мне кажется, что этот класс женщин необходимдля семьи, при теперешних усложненных формах жизни. Так что, если мы только не будем думать, что общественное устройство произошло по воле каких-то дураков и злых людей, как это думают Милли, а по воле, непостижимой нам, то нам будет ясно место, занимаемое в нем несемейной женщиной.

Они смотрят с точки зрения гордости, то есть желания показать, что они устроят мир лучше, чем он устроен, и потому ничего не видят; но стоит только посмотреть с точки зрения существующего, и все станет ясно. Они говорят о женщине хорошо. Призвание женщины все-таки главное — рождение, воспитание, кормление детей. Мишеле прекрасно говорит, что есть только женщина, а что мужчина есть le mвle de la femme . Посмотрите же на эту женщину, исполняющую свой прямой долг. Тот, кто жил с женщиной и любил ее, тот знает, что у этой женщины, рожающей в продолжение 10, 15 лет, бывает период, в котором она бывает подавлена трудом. Она носит или кормит; старших надо учить, одевать, кормить, болезни, воспитание, муж и вместе с тем темперамент, который должен действовать, ибо она должна рожать. В этом периоде женщина бывает, как в тумане напряжения, она должна выказать упругость энергии непостижимую, если бы мы не видали ее. Это вроде того, как наши северные мужики в 3 месяца лета убирают поля. В этом-то периоде представьте себе женщину, подлежащую искушениям всей толпы неженатых кобелей, у которых нет магдалин, и главное — представьте себе женщину без помощи других несемейных женщин — сестер, матерей, теток, нянек. И где есть женщина, управившаяся одна в этом периоде? Так какое же нужно еще назначение несемейным женщинам? они все разойдутся в помощницы рожающим, и все их будет мало, и все будут мереть дети от недосмотра и будут от недосмотра дурно накормлены и воспитаны.

224. А. А. Фету

1870 г. Мая 11. Ясная Поляна.

Я получил ваше письмо , любезный друг Афанасий Афанасьич, возвращаясь потный с работы с топором и заступом, следовательно, за 1000 верст от всего искусственного, и в особенности от нашего дела. Развернув письмо, я — первое — прочел стихотворение , и у меня защипало в носу: я пришел к жене и хотел прочесть; но не мог от слез умиления. Стихотворение одно из тех редких, в которых ни слова прибавить, убавить или изменить нельзя; оно живое самои прелестно. Оно так хорошо, что, мне кажется, это не случайное стихотворение, а что это первая струя давно задержанного потока . Грустно подумать, что после того впечатления, которое произвело на меня это стихотворение, оно будет напечатано на бумаге в каком-нибудь «Вестнике» , и его будут судить Сухотины и скажут: «А Фет все-таки мило пишет».

«Ты нежная», да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно все.

С этой почтой пишу Ивану Ивановичу в Никольское, чтобы он посылал за кобылой, и радуюсь и благодарю вас и Петра Афанасьича . О цене все-таки вы напишите. Я только что отслужил неделю присяжным, и было очень, очень для меня интересно и поучительно .

15 мая я еду в Харьков , а после устрою так, чтобы побывать у вас. Не оставляйте давать о себе знать. Передайте, пожалуйста, наши поклоны с женой Марье Петровне.

Желаю вам только посещения музы. Вы спрашиваете моего мнения о стихотворении; но ведь я знаю то счастье, которое оно вам дало сознанием того, что оно прекрасно и что оно вылезло-таки из вас, что оно — вы. Прощайте до свидания.

Ваш Л. Толстой.

11 мая.

225. А. А. Фету

1870 г. Ноября 17. Ясная Поляна.

Жду я и жена вас и Марью Петровну к 20-му. Неудобства к 20-му никакого не предвидится; а предвидится только великое удовольствие от вашего приезда. Так и велела сказать жена Марье Петровне.

Интересен мне очень заяц. Посмотрим, в состоянии ли будет всепонять, хоть не мой Сережа, а 11-летний мальчик .

Еще интереснее велосипед . Из вашего письма я вижу, что вы бодры и весело деятельны. И я вам завидую. Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужденсеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для [того], чтобы выбрать из них 1/100000, ужасно трудно. И этим я занят . Попался мне на днях Bйranger последний том. И я нашел там новое для меня «Le bonheur». Я надеюсь, что вы его переведете .

Тоскую тоже от погоды. Дома же у меня все прекрасно, — все здоровы.

До свиданья.

Ваш Л. Толстой.

17 Nоября.

226. H. H. Страхову

1870 г. Ноября 25. Ясная Поляна.

Милостивый государь Николай Александрович .

Вы не поверите, как мне больно отказать в содействии уважаемому журналу и в особенности вам; но я не могу поступить иначе. Судите сами: у меня не только нет названия тому, что я буду писать (названий вообще я никогда не умею придумывать и приискиваю большей частью, когда все написано), но и нет ничего, над чем бы я работал. Я нахожусь в мучительном состоянии сомнения, дерзких замыслов невозможного или непосильного и недоверия к себе и вместе с тем упорной внутренней работы. Может быть, это состояние предшествует периоду счастливого самоуверенного труда, подобного тому, который я недавно пережил, а может быть, я никогда больше не напишу ничего. Так вот почему я решительно не могу ничего обещать, как ни сильно я бы желал напечатать в «Заре» . Одно, что могу сказать, — что если мне суждено написать еще что-нибудь, то, если это будет не длинно, я все отдам в «Зарю», если длинно, то часть всего. Я понимаю, что для журнала нужно теперь, сейчас, в декабре, по крайней мере, а потому, если бы я вдруг начал работать и дошел бы до того состояния, в котором чувствуешь, что работа завладевает тобою и потому уверен, что кончишь, я бы тотчас же известил вас и прислал бы вам название. Но это мало вероятно. Вот и все о делах. Теперь позвольте мне благодарить вас — не благодарить — потому что не за что, так же, как и вам меня, а выразить ту сильнейшую симпатию, которую я чувствую к вам, и желание узнать вас лично. Я в Москве не был уже с год, а в Петербурге надеюсь не быть никогда, поэтому мне мало шансов увидеть вас; но я воспользуюсь всяким случаем и прошу вас сделать то же; может быть, вам придется когда-нибудь проезжать по Курской дороге. Если бы вы заехали ко мне, я бы был рад, как свиданью с старым другом. Искренно любящий и уважающий вас

гр. Л. Н. Толстой.

25 Nоября 1870.

227. С. С. Урусову

1870 г. Декабря 29...31. Ясная Поляна.

Очень рад был, любезный друг, получив от вас известие — и известие хорошее . Вижу, что вы духом бодры — работаете, и работа спорится. С нетерпением жду геометрии .

Про себя не знаю, что сказать — быть ли довольным своим состоянием или нет. Я хвораю почти всю зиму, две недели как не выхожу из дома. И ничего не пишу. Занят же страстно уже три недели — не угадаете, чем? Греческим языком. Дошел я до того, что читаю Ксенофонта почти без лексикона. Через месяц же надеюсь читать также Гомера и Платона . Поездка в Оптину все манит меня. У меня все здоровы и кланяются вам и княгине.

Прежде чем вас увидать — радости, жду с волнением родов, чем ближе они приближаются.

Ваш Л. Толстой.

228. Н. А. Чаеву

1870 г. — начало 70-х годов. Москва.

Многоуважаемый Николай Александрович!

Увлекаемый своей работой , на днях только раскрыл вашу книгу и… не отрываясь прочел ее всю с великим наслаждением. Особенно меня поразило богатство и разнообразие правдивых и поэтических и, главное, русских образов. Посылаю ее вам и благодарю вас за нее и вашу супругу за разрешение взять ее .

Le Brun я прочел, но хотелось бы еще подержать, если нельзя, то напишите, и я с первой почтой пришлю.

Ваш Л. Толстой.

1871

229. А. А. Фету

1871 г. Января 1...6? Ясная Поляна.

Получил ваше письмо уже с неделю, но не отвечал, потому что с утра до ночи учусь по-гречески. Письмо с стихами — хорошими, не прекрасными, потому что мотив слишком случайный, и картина воображаемого недостаточно ясна . Радуюсь же тому, что вы пишете твердо и легко, и жду еще.

Я ничего не пишу, а только учусь. И, судя по сведеньям, дошедшим до меня от Борисова, ваша кожа, отдаваемая на пергамент для моего диплома греческого, находится в опасности. Невероятно и ни на что не похоже, но я прочел Ксенофонта и теперь а livre ouvert читаю его. Для Гомера же нужен только лексикон и немного напряжения.

Жду с нетерпением случая показать кому-нибудь этот фокус. Но как я счастлив, что на меня бог наслал эту дурь. Во-первых, я наслаждаюсь, во-вторых, убедился, что из всего истинно прекрасного и простого прекрасного, что произвело слово человеческое, я до сих пор ничего не знал, как и все (исключая профессоров, которые, хоть и знают, не понимают), в-третьих, тому, что я не пишу и писать дребедени многословной, вроде «Войны» , я больше никогда не стану. И виноват и, ей-богу, никогда не буду.

Ради бога, объясните мне, почему никто не знает басен Эзопа, ни даже прелестного Ксенофонта, не говорю уже о Платоне, Гомере, которые мне предстоят. Сколько я теперь уж могу судить, Гомер только изгажен нашими, взятыми с немецкого образца, переводами. Пошлое, по невольное сравнение — отварная и дистиллированная теплая вода и вода из ключа, ломящая зубы — с блеском и солнцем и даже со щепками и соринками, от которых она еще чище и свежее. Все эти Фосы и Жуковские поют каким-то медово-паточным, горловым подлым и подлизывающимся голосом, а тот черт и поет, и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать.

Можете торжествовать — без знания греческого нет образования . Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные, как день, доводы.

Вы не пишете ничего о Марье Петровне. Из чего с радостью заключаем, что ее выздоровленье хорошо подвигается. Мои все здоровы и вам кланяются.

Ваш Л. Толстой.

230. В. П. Мещерскому

<неотправленное>

1871 г. Августа 22. Ясная Поляна.

Еще прежде получения приятного письма вашего, любезный князь, я отвечал князю Дмитрию Оболенскому, что очень, очень сожалею, что не могу быть полезен вам и вашему изданию , сожаление это было только усилено вашим письмом. Я ничего не пишу, надеюсь и желаю ничего не писать, в особенности не печатать; но если бы даже я по человеческой слабости поддался опять дурной страсти писать и печатать, то я во всех отношениях предпочитаю печатать книгой. Если бы даже я вздумал печатать в журнале, то я обещал прежде «Заре», потом «Беседе» . Из этого вы видите, что я не могу быть вам полезен, и, вероятно, согласитесь, что и ваше издание в этом ничего не потеряет.

Если же вы подумаете, почему бы ему не написать так что-нибудь для нашей газеты и для «Зари» и «Беседы», то я уверен, судя по тому лестному мнению, которое вы выражаете о моем писании, что вы догадываетесь, что я такписать не могу — так, то есть для каких-нибудь других целей, кроме удовлетворения внутренней потребности.

По правде же вам сказать, я ненавижу газеты и журналы — давно их не читаю и считаю их вредными заведениями для произведения махровых цветов, никогда не дающих плода, заведениями, непроизводительно истощающими умственную и даже художественную почву. Мысль о направлении газеты или журнала мне кажется тоже самою ложною. Умственный и художественный труд есть высшее проявление духовной силы человека, и потому он направляет всю человеческую деятельность, а его направлять никто не может. Если же газета или журнал избирает своей целью интерес минуты и — практический — то такая деятельность, по-моему, отстоит на миллионы верст от настоящей умственной и художественной деятельности и относится к делу поэзии и мысли, как писание вывесок относится к живописи.

Я бы не написал вам всего этого, если бы ваша личность, по вашему письму, по статье в «Русском вестнике» , которую я пробежал, и в особенности по вашей породе , не была бы мне в высшей степени симпатична. По этой-то причине я прибавляю еще одно — совет лично вам — не сердитесь за него, а, пожалуйста, подумайте над ним. Газетная и журнальная деятельность есть умственный бордель, из которого возврата не бывает. Я видел я вижу на своем веку много людей, погубивших себя безвозвратно, и людей горячих, благородных и умственно здоровых, каким я вас считаю.

Как ваше письмо вылилось от сердца, так и мое, поэтому не взыщите, если оно вас покоробит. Жму вашу руку и очень желаю сойтись с вами.

Ваш Л. Толстой.

22 августа.

231. H. H. Страхову

1871 г. Сентября 13. Ясная Поляна.

Отвечаю вам, любезный Николай Николаевич, в том же порядке, в каком и вы пишете мне, то есть сначала о так называемых делах, то есть о пустяках, а потом о не делах, то есть о существенном. Прочтя первую часть вашего письма , я хотел отвечать, что согласен на предложение Перог. , и теперь был бы согласен на подобное предложение, главное — потому, что издать надо будет самому, а хлопот много, и мне не до них. Вот и все о делах. Одно только, что я не рассчитывал на то, что вы так будете хлопотать о моем деле, и если бы рассчитывал, то не решился бы вас просить. Очень вам благодарен за все, что вы сделали по этому делу, и прошу вас больше этими пустяками не заниматься. Я дорожу другого рода беседой с вами. Вы напрасно меня так хвалите. Во-первых, я буду (особенно, если бы это было года два тому назад) ломаться перед вами, буду ненатурален, стараясь соблюсти в ваших глазах тот вид, в котором я представляюсь вам; во-вторых, похвалы действуют на меня вредно (я слишком склонен верить справедливости их), и я с великим трудом только недавно успел искоренить в себе ту дурь, которую произвел во мне успех моей книги. Вы сами так тонко это понимаете. Как А. Григорьев, чтобы купаться в атмосфере похвалы, всех по ранжиру производил в гениев. А обмануть меня не трудно в значении моей деятельности, я сам обманываться рад . На выражение же вашего сочувствия отвечу только тем, что оно мне радостно в высшей степени; потому что ту же радость, которую вы испытали, встретив одни и те же взгляды на жизнь во мне, я испытал, встретив вас. В одном только мы не равны: я не могу отделаться от мысли, что я подкуплен вашими похвалами. Скоро после вас я на железной дороге встретил Тютчева, и мы 4 часа проговорили. Я больше слушал. Знаете ли вы его? Это гениальный, величавый и дитя старик. Из живых я не знаю никого, кроме вас и его, с кем бы я так одинаково чувствовал и мыслил. Но на известной высоте душевной единство воззрений на жизнь не соединяет, как это бывает в низших сферах деятельности, для земных целей, а оставляет каждого независимым и свободным. Я это испытал с вами и с ним. Мы одинаково видим то, что внизу и рядом с нами; но кто мы такие и зачем и чем мы живем и куда мы пойдем, мы не знаем и сказать друг другу не можем, и мы чуждее друг другу, чем мне или даже вам мои дети. Но радостно по этой пустынной дороге встречать этих чуждых путешественников. И такую радость я испытал, встретясь с вами и с Тютчевым. Знаете ли, что меня в вас поразило более всего? Это — выражение вашего лица, когда вы раз, не зная, что я в кабинете, вошли из сада в балконную дверь. Это выражение чуждое, сосредоточенное и строгое объяснило мне вас (разумеется, с помощью того, что вы писали и говорили). Я уверен, что вы предназначены к чисто философской деятельности. Я говорю чистов смысле отрешенности от современности; но не говорю чистов смысле отрешения от поэтического, религиозного объяснения вещей. Ибо философия чисто умственная есть уродливое западное произведение; а ни греки — Платон, ни Шопенгауэр, ни русские мыслители не понимали ее так. У вас есть одно качество, которого я не встречал ни у кого из русских, это, при ясности и краткости изложения — мягкость, соединенная с силой: вы не зубами рвете, а мягкими сильными лапами. Я не знаю содержания вашего предполагаемого труда, но заглавие мне очень нравится, если оно определяет содержание в общем смысле . Но да не будет это статья, но, пожалуйста, сочинение. Но бросьте развратную журнальную деятельность. Я вам про себя скажу: вы, верно, испытываете то, что я испытывал тогда, как жил, как вы (в суете), что изредка выпадают в месяцы часы досуга и тишины, во время которых вокруг тебя устанавливается понемногу ничем не нарушимая своя собственная атмосфера, и в этой атмосфере все жизненные явления начинают размещаться так, как они должны быть и суть для тебя; и чувствуешь себя и свои силы, как измученный человек после бани. И в эти-то минуты для себя (не для других) истинно хочется работать, и бываешь счастлив одним сознанием себя и своих сил, иногда и работы. Это-то чувство вы, я думаю, испытываете, изредка и я прежде, теперь же это — мое нормальное положение, и только изредка я испытываю ту суету, в которой и вы меня застали и которая только изредка перерывает это состояние. Вот этого-то я бы желал вам. Про себя же скажу, что я или потому, что слишком отдаюсь этому чувству, или от нездоровья (мне нехорошо все это время) ничего не пишу и не хочется душой писать.

Хотел многое еще написать, но перервалось настроение, и посылаю письмо, какое есть.

Еще раз благодарю вас и за ваше письмо и за ваши хлопоты по моему делу.

Ваш Л. Толстой.

13 сентября.

232. Т. А. и А. М. Кузминским

1871 г. Октября 29. Ясная Поляна.

Любезные друзья Таня и Саша!

Давно уже я собираюсь писать вам, но вы меня знаете, и потому нечего распространяться, отчего я до сих пор сбирался. Теперь уж испорчено, во-первых, тем, что я как будто вызван письмом Саши, а испорчено еще потому, что что бы я ни писал, мне кажется, все уже написала Соня. Нынче твое рожденье, Таня. Раз 10 уже, верно, все поминали про это. Ты завидуешь нашей жизни, а я тебе завидую. Ты без запятых, но пишешь так, что я бы желал, чтобы все так писали. От каждого твоего письма так и запахнет Кавказом. «Старик печет тыкву, Бичо не понимает, что ему кричат». И меня это так и переносит на Кавказ и в мои 22 года, когда я был там. У вас, видно, все идет отлично. Боюсь за вас только двух вещей: за Сашу, чтобы он не рассердился за что-нибудь на кого-нибудь из сослуживцев или начальников, а за Таню, чтобы она не нарожала по двойне много детей, а за обоих вместе, чтобы вам не жить сверх средств. Завидовать нам можно за тишину нашей семейной жизни и даже за Сашу , который очень приятен в жизни, но не за Константина Александровича, как пишет Таня. Правда твоя, Саша, что пустее, противнее и гаже этого человека трудно найти. Ненатуральные слова, звуки, движения. Он мне противен ужасно. Жизнь наша, впрочем, еще не стала на зимнюю ногу. Я пишу книжку (и, кажется, будет толк), но это не работа. Больше же езжу на охоту с Сашей. На днях Саша стрелял и промахнулся в стоячую лисицу. Я убил двух. Соня жалуется на тошноту и все — именно понос Левочки — принимает слишком к сердцу. Вообще — как ты хорошо знаешь, Таня, — находится в тяжелом состоянии первого периода беременности. Но все это ничего и даже хорошо. Я привык к этому, и, если б этого не было, мне как будто чего-то недоставало бы. Тула для нас после вас совсем заглохла; я недавно ездил провожать в Москву Вареньку (я посадил ее и поручил В. П. Минину) и удивлялся, что по улице ходят, кланяются друг другу. И мы решили с Варенькой, что это Копылов и Иванов притворяются, что и без вас они могут все то же сделать. Соня делает планы на лето, но я, как вы знаете, не делаю никаких и все жду, что велит судьба. Да и как загадывать? И беременность Сони, и целая зима впереди со всем, что может случиться и хорошего и дурного, и вы — что важнее всего. Прочтя твой план, Таня, приехать на лето к нам — все сказали, что это не может быть, — но я сказал, что, если Таня рассудила, верно, так выходит. А если это для вас выходит, то для нас выходит — счастье и, разумеется, все Самары и все дома и краски не могут быть препятствиями.