— Вот барин наш к нам в гости зашел, — сказал старик.
   — Что ж, милости просим, — ласково сказала старуха, отворачивая засученные рукава.
   — Хотел посмотреть, как вы живете, — сказал Нехлюдов.
   — Да так живем, вот, как видишь. Изба завалиться хочет, того гляди убьет кого. А старик говорит — и эта хороша. Вот и живем — царствуем, — говорила бойкая старуха, нервно подергиваясь головой. — Вот сейчас обедать соберу. Рабочий народ кормить стану.
   — А что вы обедать будете?
   — Что обедать? Пищея наша хорошая. Первая перемена хлеб с квасом, а другая — квас с хлебом, — сказала старуха, оскаливая свои съеденные до половины зубы.
   — Нет, без шуток, покажите мне, что вы будете кушать нынче.
   — Кушать? — смеясь, сказал старик. — Кушанье наше не хитрое. Покажь ему, старуха.
   Старуха покачала головой.
   — Захотелось нашу мужицкую еду посмотреть? Дотошный ты, барин, посмотрю я на тебя. Все ему знать надо. Сказывала — хлеб с квасом, a еще щи, снытки бабы вчера принесли; вот и щи, апосля того — картошки.
   — И больше ничего?
   — Чего ж еще, забелим молочком, — сказала старуха, посмеиваясь и глядя на дверь.
   Дверь была отворена, и сени были полны народом; и ребята, девочки, бабы с грудными детьми жались в дверях, глядя на чудного барина, рассматривавшего мужицкую еду. Старуха, очевидно, гордилась своим умением обойтись с барином.
   — Да, плохая, плохая, барин, жизнь наша, что говорить, — сказал старик.
   — Куда лезете! — закричал он на стоявших в дверях.
   — Ну, прощайте, — сказал Нехлюдов, чувствуя неловкость и стыд, в причине которых он не давал себе отчета.
   — Благодарим покорно, что проведал нас, — сказал старик.
   В сенях народ, нажавшись друг на друга, пропустил его, и он вышел на улицу и пошел вверх по ней.
   Следом за ним из сеней вышли два мальчика босиком: один, постарше, — в грязной, бывшей белой рубахе, а другой — в худенькой слинявшей розовой.
   Нехлюдов оглянулся на них.
   — А теперь куда пойдешь? — сказал мальчик в белой рубашке.
   — К Матрене Хариной, — сказал он. — Знаете?
   Маленький мальчик в розовой рубашке чему-то засмеялся, старший же серьезно переспросил:
   — Какая Матрена? Старая она?
   — Да, старая.
   — О-о, — протянул он. — Это Семениха, эта на конце деревни. Мы тебя проводим. Аида, Федька, проводим его.
   — А лошади-то?
   — Авось ничего!
   Федька согласился, и они втроем пошли вверх по деревне.

V

   Нехлюдову было легче с мальчиками, чем с большими, и он дорогой разговорился с ними. Маленький в розовой рубашке перестал смеяться и говорил так же умно и обстоятельно, как и старший.
   — Ну, а кто у вас самый бедный? — спросил Нехлюдов.
   — Кто бедный? Михаила бедный, Семен Макаров, еще Марфа дюже бедная.
   — А Анисья — та еще бедней. У Анисьи и коровы нет — побираются, — сказал маленький Федька.
   — У ней коровы нет, да зато их всего трое, а Марфа сама пята, — возражал старший мальчик.
   — Все-таки та вдова, — отстаивал розовый мальчик Анисью.
   — Ты говоришь, Анисья вдова, а Марфа все равно что вдова, — продолжал старший мальчик. — Все равно — мужа нет.
   — Где же муж? — спросил Нехлюдов.
   — В остроге вшей кормит, — употребляя обычное выражение, сказал старший мальчик.
   — Летось в господском лесу две березки срезал, его и посадили, — поторопился сказать маленький розовый мальчик. — Теперь шестой месяц сидит, а баба побирается, трое ребят да старуха убогая, — обстоятельно говорил он.
   — Где она живет? — сказал Нехлюдов.
   — А вот этот самый двор, — сказал мальчик, указывая на дом, против которого крошечный белоголовый ребенок, насилу державшийся на кривых, выгнутых наружу в коленях ногах, качаясь, стоял на самой тропинке, по которой шел Нехлюдов.
   — Васька, куда, постреленок, убежал? — закричала выбежавшая из избы в грязной, серой, как бы засыпанной золой рубахе баба и с испуганным лицом бросилась вперед Нехлюдова, подхватила ребенка и унесла в избу, точно она боялась, что Нехлюдов сделает что-нибудь над ее дитей.
   Это была та самая женщина, муж которой за березки из леса Нехлюдова сидел в остроге.
   — Ну, а Матрена — эта бедная? — спросил Нехлюдов, когда они уже подходили к избушке Матрены.
   — Какая она бедная: она вином торгует, — решительно ответил розовый худенький мальчик.
   Дойдя до избушки Матрены, Нехлюдов отпустил мальчиков и вошел в сени и потом в избу. Хатка старухи Матрены была шести аршин, так что на кровати, которая была за печью, нельзя было вытянуться большому человеку. «На этой самой кровати, — подумал он, — рожала и болела потом Катюша». Почти вся хата была занята станом, который, в то время как вошел Нехлюдов, стукнувшись головой в низкую дверь, старуха только что улаживала с своей старшей внучкой. Еще двое внучат вслед за барином стремглав вбежали в избу и остановились за ним в дверях, ухватившись за притолки руками.
   — Кого надо? — сердито спросила старуха, находившаяся в дурном расположении духа от неладившегося стана. Кроме того, тайно торгуя вином, она боялась всяких незнакомых людей.
   — Я помещик. Мне поговорить хотелось бы с вами.
   Старуха помолчала, пристально вглядываясь, потом вдруг вся преобразилась.
   — Ах ты, касатик, а я-то, дура, не вознала: я думаю, какой прохожий, — притворно ласковым голосом заговорила она. — Ах ты, сокол ты мой ясный…
   — Как бы поговорить без народа, — сказал Нехлюдов, глядя на отворенную дверь, в которой стояли ребята, а за ребятами худая женщина с исчахшим, но все улыбавшимся, от болезни бледным ребеночком в скуфеечке из лоскутиков.
   — Чего не видали, я вам дам, подай-ка мне сюда костыль! — крикнула старуха на стоявших в двери. — Затвори, что ли!
   Ребята отошли, баба с ребенком затворила дверь.
   — Я-то думаю: кто пришел? А это сам барин, золотой ты мой, красавчик ненаглядный! — говорила старуха. — Куда зашел, не побрезговал. Ах ты, брильянтовый! Сюда садись, ваше сиятельство, вот сюда на коник, — говорила она, вытирая коник занавеской. — А я думаю, какой черт лезет, ан это сам ваше сиятельство, барин хороший, благодетель, кормилец наш. Прости ты меня, старую дуру, — слепа стала.
   Нехлюдов сел, старуха стала перед ним, подперла правой рукой щеку, подхватив левой рукой острый локоть правой, и заговорила певучим голосом:
   — И старый же ты стал, ваше сиятельство; то как репей хороший был, а теперь что! Тоже забота, видно.
   — Я вот что пришел спросить: помнишь ли ты Катюшу Маслову?
   — Катерину-то? Как же не помнить — она мне племенница… Как не помнить; и слез-то, слез я по ней пролила. Ведь я все знаю. Кто, батюшка, богу не грешен, царю не виноват? Дело молодое, тоже чай-кофей пили, ну и попутал нечистый, ведь он силен тоже. Что ж делать! Кабы ты ее бросил, а ты как ее наградил: сто рублей отвалил. А она что сделала. Не могла в разум взять. Кабы она меня слушала, она бы жить могла. Да хоть и племенница мне, а прямо скажу — девка непутевая. Я ведь ее после к какому месту хорошему приставила: не хотела покориться, обругала барина. Разве нам можно господ ругать? Ну, ее и разочли. А потом опять же у лесничего жить можно было, да вот не захотела.
   — Я спросить хотел про ребенка. Ведь она у вас родила? Где ребенок?
   — Ребеночка, батюшка мой, я тогда хорошо обдумала. Она дюже трудна была, не чаяла ей подняться. Я и окрестила мальчика, как должно, и в воспитательный представила. Ну, ангельскую душку что ж томить, когда мать помирает. Другие так делают, что оставят младенца, не кормят, — он и сгаснет; но я думаю: что ж так, лучше потружусь, пошлю в воспитательный.
   Деньги были, ну и свезли.
   — А номер был?
   — Номер был, да помер он тогда же. Она сказывала: как привезли, а он и кончился.
   — Кто она?
   — А самая, эта женщина, в Скородном жила. Она этим займалася. Маланьей звали, померла она теперь. Умная была женщина, — ведь она как делала!
   Бывало, принесут ей ребеночка, она возьмет и держит его у себя в доме, прикармливает. И прикармливает, батюшка ты мой, пока на отправку соберет. А как соберет троих или четверых, сразу и везет. Так у ней было умно изделано: такая люлька большая, вроде двуспальная, и туда и сюда класть. И ручка приделана. Вот она их положит четверых, головками врозь, чтоб не бились, ножками вместе, так и везет сразу четверых. Сосочки им в ротики посует, они и молчат, сердечные.
   — Ну, так что же?
   — Ну, так и Катерининого ребенка повезла. Да, никак, недели две у себя держала. Он и зачиврел у ней еще дома.
   — А хороший был ребенок? — спросил Нехлюдов.
   — Такой ребеночек, что надо было лучше, да некуда. Как есть в тебя, — прибавила старуха, подмигивая старым глазом.
   — Отчего же он ослабел? Верно, дурно кормили?
   — Какой уж корм! Только пример один. Известное дело, не свое детище.
   Абы довезть живым. Сказывала, довезла только до Москвы, так в ту же пору и сгас. Она и свидетельство привезла, — все как должно. Умная женщина была.
   Только и мог узнать Нехлюдов о своем ребенке.

VI

   Ударившись еще раз головой об обе двери в избе и в сенях, Нехлюдов вышел на улицу. Ребята: белый, дымчатый, и розовый дожидались его. Еще несколько новых пристало к ним. Дожидалось и несколько женщин с грудными детьми, и между ними была и та худая женщина, которая легко держала на руке бескровного ребеночка в скуфеечке из лоскутиков. Ребенок этот не переставая странно улыбался всем своим старческим личиком и все шевелил напряженно искривленными большими пальцами. Нехлюдов знал, что это была улыбка страдания. Он спросил, кто была эта женщина.
   — Это самая Анисья, что я тебе говорил, — сказал старший мальчик.
   Нехлюдов обратился к Анисье.
   — Как ты живешь? — спросил он. — Чем кормишься?
   — Как живу? Побираюсь, — сказала Анисья и заплакала.
   Старческий же ребенок весь расплылся в улыбку, изгибая свои, как червячки, тоненькие ножки.
   Нехлюдов достал бумажник и дал десять рублей женщине. Не успел он сделать двух шагов, как его догнала другая женщина с ребенком, потом старуха, потом еще женщина. Все говорили о своей нищете и просили помочь им.
   Нехлюдов роздал те шестьдесят рублей мелкими бумажками, которые были у него в бумажнике, и с страшной тоскою в сердце вернулся домой, то есть во флигель приказчика. Приказчик, улыбаясь, встретил Нехлюдова с известием, что мужики соберутся вечером. Нехлюдов поблагодарил его и, не входя в комнаты, пошел ходить в сад по усыпанным белыми лепестками яблочных цветов заросшим дорожкам, обдумывая все то, что он видел, Сначала около флигеля было тихо, но потом Нехлюдов услыхал у приказчика во флигеле два перебивавшие друг друга озлобленные голоса женщин, из-за которых только изредка слышался спокойный голос улыбающегося приказчика.
   Нехлюдов прислушался.
   — Сила моя не берет, что же ты крест с шеи тащишь? — говорил один озлобленный бабий голос.
   — Да ведь только забежала, — говорил другой голос. — Отдай, говорю. А то что же мучаешь и скотину и ребят без молока.
   — Заплати или отработай, — отвечал спокойный голос приказчика.
   Нехлюдов вышел из сада и подошел к крыльцу, у которого стояли две растрепанные бабы, из которых одна, очевидно, была на сносе беременна. На ступеньках крыльца, сложив руки в карманы парусинного пальто, стоял приказчик. Увидав барина, бабы замолчали и стали оправлять сбившиеся платки на головах, а приказчик вынул руки из карманов и стал улыбаться.
   Дело было в том, что мужики, как это говорил приказчик, нарочно пускали своих телят и даже коров на барский луг. И вот две коровы из дворов этих баб были пойманы в лугу и загнаны. Приказчик требовал с баб по тридцать копеек с коровы или два дня отработки. Бабы же утверждали, во-первых, что коровы их только зашли, во-вторых, что денег у них нет, и, в-третьих, хотя бы и за обещание отработки, требовали немедленного возвращения коров, стоявших с утра на варке без корма и жалобно мычавших.
   — Сколько честью просил, — говорил улыбающийся приказчик, оглядываясь на Нехлюдова, как бы призывая его в свидетели, — если пригоняете в обед, так смотрите за своей скотиной.
   — Только побежала к малому, а они ушли.
   — А не уходи, коли взялась стеречь.
   — А малого кто накормит? Ты ему сиську не дашь.
   — Добро бы вправду потравила луга, и живот бы не болел, а то только зашла, — говорила другая.
   — Все луга стравили, — обращался приказчик к Нехлюдову. — Если не взыскивать, ничего сена не будет.
   — Эх, не греши, — закричала беременная. — Мои никогда не попадались.
   — Ну, а попались, отдай или отработай.
   — Ну, и отработаю, отпусти корову-то, не мори голодом! — злобно прокричала она. — И так ни дня ни ночи отдыха нет. Свекровь больная. Муж закатился. Одна поспеваю во все концы, а силы нет. Подавись ты отработкой своей.
   Нехлюдов попросил приказчика отпустить коров, а сам ушел опять в сад додумывать свою думу, но думать теперь уже нечего было. Все это было ему теперь так ясно, что он не мог достаточно удивляться тому, как люди не видят и он сам так долго не видел того, что так очевидно ясно.
   «Народ вымирает, привык к своему вымиранию, среди него образовались приемы жизни, свойственные вымиранию, — умирание детей, сверхсильная работа женщин, недостаток пиши для всех, особенно для стариков. И так понемногу приходил народ в это положение, что он сам не видит всего ужаса его и не жалуется на него. А потому и мы считаем, что положение это естественно и таким и должно быть». Теперь ему было ясно, как день, что главная причина народной нужды, сознаваемая и всегда выставляемая самим народом, состояла в том, что у народа была отнята землевладельцами та земля, с которой одной он мог кормиться. А между тем ясно совершенно, что дети и старые люди мрут оттого, что у них нет молока, а нет молока потому, что нет земли, чтобы пасти скотину и собирать хлеб и сено. Совершенно ясно, что все бедствие народа или, по крайней мере, главная, ближайшая причина бедствия народа в том, что земля, которая кормит его, не в его руках, а в руках людей, которые, пользуясь этим правом на землю, живут трудами этого народа. Земля же, которая так необходима ему, что люди мрут от отсутствия ее, обрабатывается этими же доведенными до крайней нужды людьми для того, чтобы хлеб с нее продавался за границу и владельцы земли могли бы покупать себе шляпы, трости, коляски, бронзы и т. п. Это было ему теперь так же ясно, как ясно было то, что лошади, запертые в ограде, в которой они съели всю траву под ногами, будут худы и будут мереть от голода, пока им не дадут возможности пользоваться той землей, на которой они могут найти себе корм…
   И это ужасно и никак не может и не должно быть. И надо найти средства, для того чтобы этого не было, или, по крайней мере, самому не участвовать в этом. «И я непременно найду их, — думал он, ходя взад и вперед по ближайшей березовой аллее. — В ученых обществах, правительственных учреждениях и газетах толкуем о причинах бедности народа и средствах поднятия его, только не о том одном несомненном средстве, которое наверное поднимет народ и состоит в том, чтобы перестать отнимать у него необходимую ему землю. — И он живо вспомнил основные положения Генри Джорджа и свое увлечение им и удивлялся на то, как он мог забыть все это. — Не может земля быть предметом собственности, не может она быть предметом купли и продажи, как вода, как воздух, как лучи солнца. Все имеют одинаковое право на землю и на все преимущества, которые она дает людям». И он понял теперь, почему ему было стыдно вспоминать свое устройство дел в Кузминском. Он обманывал сам себя.
   Зная, что человек не может иметь права на землю, он признал это право за собой и подарил крестьянам часть того, на что он знал в глубине души, что не имел права. Теперь он не сделает этого и изменит то, что он сделал в Кузминском. И он составил в голове своей проект, состоящий в том, чтобы отдать землю крестьянам внаем за ренту, а ренту признать собственностью этих же крестьян, с тем чтобы они платили эти деньги и употребляли их на подати и на дела общественные. Это не было Single-tax[39], но было наиболее возможное при теперешнем порядке приближение к ней. Главное же было то, что он отказывался от пользования правом земельной собственности.
   Когда он пришел в дом, приказчик, особенно радостно улыбаясь, предложил обедать, выражая опасение, чтобы не переварилось и не пережарилось приготовленное его женой с помощью девицы с пушками угощение.
   Стол был накрыт суровой скатертью, вышитое полотенце было вместо салфетки, и на столе в vieux-saxe[40], с отбитой ручкой суповой чашке, был картофельный суп с тем самым петухом, который выставлял то одну, то другую черную ногу и теперь был разрезан, даже разрублен на куски, во многих местах покрытые волосами. После супа был тот же петух с поджаренными волосами и творожники с большим количеством масла и сахара. Как ни мало вкусно все это было, Нехлюдов ел, не замечая того, что ест: так он был занят своею мыслью, сразу разрешившею ту тоску, с которой он пришел с деревни.
   Жена приказчика выглядывала из двери, в то время как испуганная девушка с пушками подавала блюдо, а сам приказчик, гордясь искусством своей жены, все более и более радостно улыбался.
   После обеда Нехлюдов с усилием усадил приказчика и, для того чтобы проверить себя и вместе с тем высказать кому-нибудь то, что его так занимало, передал ему свой проект отдачи земли крестьянам и спрашивал его мнение об этом. Приказчик улыбался, делая вид, что он это самое давно думал и очень рад слышать, но, в сущности, ничего не понимал, очевидно не оттого, что Нехлюдов неясно выражался, но оттого, что по этому проекту выходило то, что Нехлюдов отказывался от своей выгоды для выгоды других, а между тем истина о том, что всякий человек заботится только о своей выгоде в ущерб выгоде других людей, так укоренилась в сознании приказчика, что он предполагал, что чего-нибудь не понимает, когда Нехлюдов говорил о том, что весь доход с земли должен поступать в общественный капитал крестьян.
   — Понял. Вы, значит, процент с этого капитала будете получать? — сказал он, совсем просияв.
   — Да нет же. Вы поймите, что земля не может быть предметом собственности отдельных лиц.
   — Это верно!
   — И все то, что дает земля, поэтому принадлежит всем.
   — Так ведь дохода вам уже не будет? — спросил, перестав улыбаться, приказчик.
   — Да я и отказываюсь.
   Приказчик тяжело вздохнул и потом опять стал улыбаться. Теперь он понял. Он понял, что Нехлюдов человек не вполне здравый, и тотчас же начал искать в проекте Нехлюдова, отказывавшегося от земли, возможность личной пользы и непременно хотел понять проект так, чтобы ему можно было воспользоваться отдаваемой землей.
   Когда же он понял, что и это невозможно, он огорчился и перестал интересоваться проектом, и только для того, чтобы угодить хозяину, продолжал улыбаться. Видя, что приказчик не понимает его, Нехлюдов отпустил его, а сам сел за изрезанный и залитый чернилами стол и занялся изложением на бумаге своего проекта.
   Солнце спустилось уже за только что распустившиеся липы, и комары роями влетали в горницу и жалили Нехлюдова. Когда он в одно и то же время кончил свою записку и услыхал из деревни доносившиеся звуки блеяния стада, скрипа отворяющихся ворот и говора мужиков, собравшихся на сходке, Нехлюдов сказал приказчику, что не надо мужиков звать к конторе, а что он сам пойдет на деревню, к тому двору, где они соберутся. Выпив наскоро предложенный приказчиком стакан чаю, Нехлюдов пошел на деревню.

VII

   Над толпой у двора старосты стоял говор, но как только Нехлюдов подошел, говор утих, и крестьяне, так же как и в Кузминском, все друг за другом поснимали шапки. Крестьяне этой местности были гораздо серее крестьян Кузминского; как девки и бабы носили пушки в ушах, так и мужики были почти все в лаптях и самодельных рубахах и кафтанах. Некоторые были босые, в одних рубахах, как пришли с работы.
   Нехлюдов сделал усилие над собой и начал свою речь тем, что объявил мужикам о своем намерении отдать им землю совсем. Мужики молчали, и в выражении их лиц не произошло никакого изменения.
   — Потому что я считаю, — краснея, говорил Нехлюдов, — что землею не должно владеть тому, кто на ней не работает, и что каждый имеет право пользоваться землею.
   — Известное дело. Это так точно, как есть, — послышались голоса мужиков.
   Нехлюдов продолжал говорить о том, как доход земли должен быть распределен между всеми, и потому он предлагает им взять землю и платить за нее цену, какую они назначат, в общественный капитал, которым они же будут пользоваться. Продолжали слышаться слова одобрения и согласия, но серьезные лица крестьян становились все серьезнее и серьезнее, и глаза, смотревшие прежде на барина, опускались вниз, как бы не желая стыдить его в том, что хитрость его понята всеми и он никого не обманет.
   Нехлюдов говорил довольно ясно, и мужики были люди понятливые; но его не понимали и не могли понять по той самой причине, по которой приказчик долго не понимал. Они были несомненно убеждены в том, что всякому человеку свойственно соблюдать свою выгоду. Про помещиков же они давно уже по опыту нескольких поколений знали, что помещик всегда соблюдает свою выгоду в ущерб крестьянам. И потому, если помещик призывает их и предлагает что-то новое, то, очевидно, для того, чтобы как-нибудь еще хитрее обмануть их.
   — Ну, что же, по скольку вы думаете обложить землю? — спросил Нехлюдов.
   — Что же нам обкладывать? Мы этого не можем. Земля ваша и власть ваша, — отвечали из толпы.
   — Да нет, вы сами будете пользоваться этими деньгами на общественные нужды.
   — Мы этого не можем. Общество сама собой, а это опять сама собой.
   — Вы поймите, — желая разъяснить дело, улыбаясь, сказал пришедший за Нехлюдовым приказчик, — что князь отдает вам землю за деньги, а деньги эти самые опять в ваш же капитал, на общество отдаются.
   — Мы очень хорошо понимаем, — сказал беззубый сердитый старик, не поднимая глаз. — Вроде как у банке, только мы платить должны у срок. Мы этого не желаем, потому и так нам тяжело, а то, значит, вовсе разориться.
   — Ни к чему это. Мы лучше по-прежнему, — заговорили недовольные и даже грубые голоса.
   Особенно горячо стали отказываться, когда Нехлюдов упомянул о том, что составит условие, в котором подпишется он, и они должны будут подписаться.
   — Что ж подписываться? Мы так, как работали, так и будем работать. А это к чему ж? Мы люди темные.
   — Не согласны, потому дело непривычное. Как было, так и пускай будет.
   Семена бы только отменить, — послышались голоса.
   Отменить семена значило то, что при теперешнем порядке семена на испольный посев полагались крестьянские, а они просили, чтоб семена были господские.
   — Вы, стало быть, отказываетесь, не хотите взять землю? — спросил Нехлюдов, обращаясь к нестарому, с сияющим лицом босому крестьянину в оборванном кафтане, который держал особенно прямо на согнутой левой руке свою разорванную шапку так, как держат солдаты свои шапки, когда по команде снимают их.
   — Так точно, — проговорил этот, очевидно еще не освободившийся or гипнотизма солдатства, крестьянин.
   — Стало быть, у вас достаточно земли? — сказал Нехлюдов.
   — Никак нет-с, — отвечал с искусственно-веселым видом бывший солдат, старательно держа перед собою свою разорванную шапку, как будто предлагая ее всякому желающему воспользоваться ею.
   — Ну, все-таки вы обдумайте то, что я сказал вам, — говорил удивленный Нехлюдов и повторил свое предложение.
   — Нам нечего думать: как сказали, так и будет, — сердито проговорил беззубый мрачный старик.
   — Я завтра пробуду здесь день, — если передумаете, то пришлите ко мне сказать, Мужики ничего не ответили.
   Так ничего и не мог добиться Нехлюдов и пошел назад в контору.
   — А я вам доложу, князь, — сказал приказчик, когда они вернулись домой, — что вы с ними не столкуетесь; народ упрямый. А как только он на сходке — он уперся, и не сдвинешь его. Потому, всего боится. Ведь эти самые мужики, хотя бы тот седой или черноватый, что не соглашался, — мужики умные. Когда придет в контору, посадишь его чай пить, — улыбаясь, говорил приказчик, — разговоришься — ума палата, министр, — все обсудит, как должно. А на сходке совсем другой человек, заладит одно…
   — Так нельзя ли позвать сюда таких самых понятливых крестьян, несколько человек, — сказал Нехлюдов, — я бы им подробно растолковал.
   — Это можно, — сказал улыбающийся приказчик.
   — Так вот, пожалуйста, позовите к завтрему.
   — Это все возможно, на завтра соберу, — сказал приказчик и еще радостнее улыбнулся.
   — Ишь, ловкий какой! — говорил раскачивавшийся на сытой кобыле черный мужик с лохматой, никогда не расчесываемой бородой ехавшему с ним рядом и звеневшему железными путами другому, старому худому мужику в прорванном кафтане.
   Мужики ехали в ночное кормить лошадей на большой дороге и тайком в барском лесу.
   — Даром землю отдам, только подпишись. Мало они нашего брата околпачивали. Нет, брат, шалишь, нынче мы и сами понимать стали, — добавил он и стал подзывать отбившегося стригуна-жеребенка. — Коняш, коняш! — кричал он, остановив лошадь и оглядываясь назад, но стригун был не назади, а сбоку, — ушел в луга.