– Ты можешь еще выйти замуж, о госпожа, и иметь других детей, – осторожно намекнул Хайсагур, ибо великую боязнь гнева Шакунты, владевшую Барзахом, он уже оценил.
   – Хватит с меня тех детей, которых я уже родила, клянусь Аллахом! – возразила женщина. – Мне нужны не дети, которые покидают, а мужчина, который останется со мной. Долго ли я еще буду ввязываться во всякие неприятности и приключения, о Барзах? Долго ли я еще буду сражаться куттарами и ножными браслетами? Я еще могу одолеть и троих, и четверых противников, но я устала!
   С этими словами она повернулась к тому, кого считала Барзахом, обняла его и прижалась щекой к его груди.
   – Усталость пройдет, о Шакунта, – боясь шевельнуться и проклиная всех норовистых жеребцов и всех никудышных всадников, отвечал Хайсагур. – Наступит утро – и ты снова будешь готова к подвигам.
   – Ты не понимаешь меня, о Барзах, – сказала она, и голос, к немалому удивлению Хайсагура, уже уразумевшего, что за сокровище лежит с ним рядом, прозвучал жалобно. – Клянусь Аллахом, ты не понимаешь меня! Я не желаю никаких подвигов! Я их столько совершила, что хватило бы на все войско аль-Асвада! Мне нужно иное – и как бы я была счастлива, если бы знала, что именно мне нужно!
   Хайсагур подумал, что вселился в самую неподходящую плоть, какую только мог отыскать на расстоянии ста фарсангов. И сразу же природное любопытство подсказало ему такой занятный вопрос: если он сумел, внедрившись в тело женщины, заставить это тело спуститься по стене башни, хотя руки и пальцы не должны были бы выдержать такого напряжения, то не уговорит ли он повиноваться и тело мужчины? Ведь в случае с Джейран, да и во многих случаях, бывших до того, оборотень умел справляться с болью той плоти, которую использовал.
   Гуль протянул руку и накрыл то, что оставил Барзаху отец.
   Очевидно, повреждения от жесткого седла были все же не столь ужасны, как это казалось изнеженному спокойной жизнью Барзаху. Сосредоточившись на этом месте и на кончиках своих пальцев, Хайсагур попытался унять боль настолько, чтобы не опозориться перед Шакунтой.
   А она продолжала жаловаться.
   – О Барзах, даже те женщины, которые живут под охраной в царских харимах, посылают старух – и к ним проводят или даже проносят красивых юношей! Мы, женщины, умеем получать то, что нам надобно, хотя вы и считаете нас ущербными разумом. И я получила из близости все, чего желала, о Барзах, и эта близость была прекрасна, но лучше бы я ничего этого не желала, тогда сейчас я бы не страдала так, ибо что хуже страдания человека, получившего желаемое и не удовлетворенного, ибо на самом деле он желал совсем иного?..
   Понять это было совершенно невозможно. Хайсагур и не пытался – ему было чем заниматься. А если бы попытался – то мог бы лишиться рассудка. Ему слишком редко случалось иметь дело с женщинами и еще реже – выслушивать их, чтобы он научился вылавливать то разумное, что тщательно упрятано в их многоречивости.
   Между тем рука Шакунты, как бы помимо воли своей обладательницы, проскользнула в вырез рубахи Барзаха и легла на влажную от волнения кожу.
   Хайсагур подумал, что надо бы накрыть эту руку своей – и не решился.
   Он на мгновение забыл, что вошел в чужую плоть, тяжелую и неуклюжую, которую ничтожная боль делала бессильной, и давнее знание, что близость гуля может погубить женщину, встало вдруг между ним и Шакунтой. Он опомнился – но, видно, она ощутила что-то, потому что обиженно отстранилась.
   – Может быть, ты, о Барзах, читал «Семьдесят рассказов попугая»? – возмущенно спросила она. – Я слушала эти рассказы когда была в Индии, и знаешь ли, что там говорится? Там сказано: «Когда прекраснобедрая, томимая любовью, сама пришла к мужчине, то он пойдет в ад, томимый ее вздохами, если не насладится ею!».
   Это уж был не призыв, а доподлинный вызов!
   И он не лишил бы разума разве что евнуха.
   Хайсагур сгоряча сделал то, что всякую женщину-гуль привело бы в восторг, – подмяв под себя Шакунту, отыскал губами ее рот. Мелькнула мысль о клыках – и сгинула, потому что во рту у Барзаха не то что клыков – обычных человеческих зубов уже малость недоставало.
   – Ты – бесноватый, или твой разум поражен? – изумилась Шакунта, не узнавая прежних повадок Барзаха. – Что ты набросился на меня, как гуль – на еду? Разве я – пленница, до которой дотянулась твоя рука?
   Она извернулась – и скинула с себя возлюбленного.
   И рассмеялась!
   Такого позора Хайсагур еще не знал.
   Женщина – пусть и обученная искусству захватов и подножек, но все же лишь женщина! – сладила с ним, словно с ребенком. Она опрокинула его на спину и села ему на грудь, всем видом показывая, что его жизнь и смерть – в ее власти.
   Хайсагур страстно пожелал оказаться здесь сейчас в своей подлинной плоти, чтобы одолеть эту непокорную упрямицу и дать ей то, чего она желает, в таком количестве, чтобы хватило надолго!
   Ярость охватила его, ярость и пылкое желание!
   Плоть, измученная плоть Барзаха, вскипела и вздыбилась!
   Хайсагур уже не ощущал всех ушибов, потертостей и болячек этого несчастного, зато ощутил в себе неукротимость и силу горного гуля, и тоже рассмеялся, и зарычал, готовый снова подмять под себя женщину, и уже не выпустить, раздавив ее полные груди своим мощным и тяжелым телом, неутомимым телом истинного гуля!..
   И вдруг он очнулся на холодных камнях, которыми были вымощены полы в помещениях караван-сарая, и не было рядом Шакунты с ее станом, подобным ветке ивы, и с бедрами, подобными двум кучам песка. Тонкое обоняние гуля было оскорблено запахом, не имеющим ничего общего с благоуханием длинных кос Шакунты.
   Он вспомнил, что поблизости был домик с водой – значит, иных благоуханий ожидать не приходилось.
   Возбужденный и сердитый, гуль вскочил на ноги.
   Он не мог вернуться в тело Барзаха, чтобы завершить начатое. И он не представлял себе, как несчастный справится сейчас с разъяренной женщиной.
   Хайсагур шагнул в арку и прижался лбом к прохладному, светлому даже в ночном мраке камню.
   Тело требовало близости, тело корчилось от желания близости.
   Тогда он прижался к камню грудью и бедрами, чтобы усмирить себя прохладой.
   И вдруг он услышал шаги.
   На противоположной стороне двора кто-то вышел из своего помещения и медленно шел к водоему.
   Хайсагур выглянул – и увидел, что это человек рослый и удрученный бедствиями, ибо голова его опущена, и опущена низко.
   Он вгляделся – и узнал Джейран.
   Девушка села на краю водоема и омыла себе лицо.
   Очевидно, ей, как и Барзаху, стало жарко на коврах и под теплым аба.
   На Джейран была лишь мужская широкая рубаха, а шла она босиком.
   Ее прямые волосы не держались в косах, если только не были завязаны шнурками, вот и теперь они лежали на груди у Джейран подобно двум конским хвостам, сохраняя плетение лишь до плеч.
   У гуля хватило бы силы и сноровки напасть на девушку, зажать ей рот, перекинуть через плечо – и вместе с этой ношей одолеть стену караван-сарая. Будь это любая другая девушка…
   Он уже входил однажды в плоть Джейран и знал, что она девственна душой и телом. Он уже спас ее однажды – и теперь не мог причинить ей зла.
   Тяжело дыша, Хайсагур отступил назад и встал так, чтобы не видеть девушку. Он даже повернулся к ней спиной.
   Острое желание никак не утихало.
   Джейран, подняв глаза к ночному небу, что-то тихо шептала – и это не было молитвой, обращенной к Аллаху.
   Гуль прислушался.
   – Когда же ты наконец появишься и поможешь мне? – спрашивала Джейран. – Я устала от этих странствий и сражений! Я живу не той жизнью, которой должна жить! И если это ты навязала мне такую судьбу – то возьми ее обратно! Нет мне больше нужды ни в аль-Асваде, ни в том, другом!
   Он понял, что девушка звала Шайтан-звезду. Но до появления этой звезды на небе было еще далеко.
   – Неужели нет на земле человека, который не дает нелепых клятв и может защитить свою женщину? – спросила девушка. – Неужели умерло это среди людей? Неужели женщины теперь лишены настоящих мужчин? О аль-Асвад, сколько же раз любимые могут предавать любящих?
   От чрезмерного возбуждения Хайсагур потерял способность мыслить здраво.
   Эта женщина была лишена близости с достойным ее мужчиной – а он был лишен близости хоть с достойной, хоть с недостойной женщиной, таково было наследство отца-гуля в его теле!
   Она сгорала от желания, сама не осознавая этого, – а он сгорал, осознавая причину своего бедствия.
   Вся его плоть жаждала откликнуться на призыв – и Хайсагур, подобравшись и пригнувшись, как это свойственно нападающему из засады гулю, повернулся к Джейран.
   До нее было три прыжка.
   Он не мог причинить ей зла, но до нее было всего три прыжка!
   И тут оба они, девушка и гуль, насторожились.
   Со стороны конюшен донеслись странные звуки, какой-то стук, какой-то треск, чей-то вскрик.
   И вдруг караван-сарай огласило громкое ржание возмущенного пленом коня!
   По каменным плитам пронесся стук копыт – и из темноты возник аль-Яхмум, сам подобный ночному мраку, со сверкающей звездой во лбу.
   Белоногий красавец вскинулся на дыбы, пал на передние ноги и брыкнул кого-то, кто пытался удержать его. Человек с криком отлетел и ударился о кирпичную стену. Аль-Яхмум же оказался возле Джейран, и склонил гордую шею, и ударил ее лбом в плечо, как бы призывая встать.
   – Проклятый конь! – раздалось со стороны конюшни. – Порази его Аллах в печень и в селезенку!
   – Какой вред он причинил тебе, о аль-Хубайри? – отвечал другой голос, не менее сердитый. – Ради Аллаха, твои кости целы?
   Джейран вскочила и обняла аль-Яхмума за шею, готовая защищать его от любых нападок.
   Хайсагур же прижался к стене и отступил вглубь помещения, не теряя из виду девушку и ее коня.
   – Мои кости целы, клянусь Аллахом! – отвечал аль-Хубайри, сам крайне удивленный этим обстоятельством. – Проклятый конь ударил меня в бедро, и я, кажется, отделался лишь синяком! Если бы это был человек, я сказал бы, что он тщательно прицелился, прежде чем нанести удар!
   Аль-Яхмум еще раз заржал, и Хайсагур мог бы поклясться, что слова аль-Хубайри насмешили коня.
   Затем аль-Яхмум мотнул головой, но не очень резко, высвободился из объятия Джейран и сделал несколько шагов по направлению к Хайсагуру.
   Остановившись напротив той арки, из которой выглядывал гуль, аль-Яхмум трижды ударил правым копытом оземь и вскинул голову. Сомнений быть не могло – он учуял Хайсагура и вызывал его на бой.
   Гуль плохо знал повадки коней. Разумеется, ему доводилось ездить и на конях, и на верблюдах, и редкий конь не признавал власти тяжелого всадника с крепкими ногами. Возможно, именно поэтому у него не было нужды изучать лошадиный нрав. Так что он не знал, каких бедствий следует ожидать от аль-Яхмума, вставшего на защиту своей хозяйки.
   На всякий случай Хайсагур негромко заворчал, подражая барсу, охраняющему логово. Это было предупреждением и предложением разойтись мирно.
   Аль-Яхмум заржал снова и ударил копытом. Конь словно предлагал гулю выйти и сразиться.
   А между тем, разбуженные ржанием и грянувшим ему в поддержку собачьим лаем, во двор выскочили юные охранники каравана, держа в руках свои неизменные остроги, а кое-кто – и факел. Чтобы осветить весь двор, они взобрались на возвышения посередине.
   Из их криков Хайсагур понял, что аль-Яхмум имел похвальную привычку прислушиваться к ночным шорохам и поднимать тревогу, что он уже не раз будил таким образом людей, которых, очевидно, считал своим табуном, и предотвращал то нападение дорожных грабителей, то вторжение стаи гиен. Поэтому мальчики были убеждены, что кто-то забрался в караван-сарай и намерения у этого существа скверные.
   Маленький старичок смешной рысцой устремился к Джейран, неся в охапке аба, и, привстав на цыпочки, закутал ее. Несколько вооруженных острогами бойцов подбежали к девушке и принялись размахивать руками, что-то ей втолковывая, а они кивала, соглашаясь.
   Гуль поднял голову.
   Выбраться по стенам он бы мог даже в непроглядном мраке, весь вопрос был в том, где же этот мрак взять. Освещенный факелами, он стал бы прекрасной целью для острог.
   Если это вопящее войско, призвав на помощь псов, примется поочередно обходить все пустые помещения, то одно из них может стать опасной ловушкой, подумал Хайсагур, ведь они не соединяются между собой. И эти зловредные мальчишки будут осматривать все на совесть. А спрятаться в большой пустой комнате, вся обстановка которой – возвышение-суфа во всю ее ширину, или в двух, примыкающих к ней, где тоже нет ничего, кроме этих возвышений, весьма затруднительно.
   Он опять выглянул.
   Заметив его, аль-Яхмум заржал в третий раз.
   Казалось, он непременно желает привлечь внимание Джейран к затаившемуся в темноте гулю.
   Джейран быстро подошла к аль-Яхмуму – настолько быстро, что конь не успел податься в сторону. Поймав его за гриву, Джейран повернулась туда, где стоял Хайсагур, и уставилась в темноту.
   Гуль вдруг понял, что она видит его – и видит не в облике звездозаконника, одетого в халат, окруженного книгами и звездными таблицами, улыбающегося лишь уголками губ, а в облике обнаженного, покрытого бурой шерсткой, огромного гуля, чудовища с расщепленной головой, чьи наросты, похожие на рога, похищают души, а лежащие на губах острые клыки способны вселить ужас даже в сердца отважных айаров.
   Хайсагур выпрямился и посмотрел ей в глаза.
   Он не имел намерения овладеть ее плотью – слишком уж опасно было сейчас оставлять свою собственную лежащей без чувств. Он просто не мог стоять перед женщиной, которая смотрит на него, скорчившись, наподобие раба, повредившего хозяйское имущество и ждущего наказания.
   – Ты ошибся, о аль-Яхмум, – сказала наконец Джейран. – Там никого нет. Успокойся, о любимый, нам не угрожает опасность.
   Она похлопала коня по шее, но тот фыркнул, прогнал по лоснящемуся телу волну дрожи, скидывая таким образом руку, затряс головой и опять ударил копытом.
   Этот конь, воистину порождение шайтана, возражал своей владычице!
   – Успокойся, говорю тебе! – прикрикнула Джейран. – О молодцы, тревога была напрасной! Не выпускайте псов! Ложитесь спать! Я сама отведу аль-Яхмума в конюшню.
   Никто и не порывался сделать это вместо Джейран. Очевидно, мальчики порядком натерпелись от чересчур сообразительного коня. Только Вави и маленький Джарайзи соскочили с площадок для поклажи и подошли с факелами к Джейран.
   – Мы будем охранять твой порог, о звезда, – сказал Вави.
   – А разве звезды нуждаются в охране? – спросила она. – Спросите у шейха – он скажет вам то же самое.
   Маленький старичок с птичьими повадками догадался, что речь зашла о нем, и поспешил к Джейран.
   – Я понял, что учуял аль-Яхмум, о звезда! – радостно сообщил он. – Ты беседовала со своими небесными подругами, и он обеспокоился из-за их присутствия, и он услышал их голоса! Клянусь собаками!
   И старичок, задрав к небу голову, растопыренной пятерней указал на звезды.
   – Да, ты прав, о дядюшка, – подтвердила Джейран. – Ведь только ночью я и могу побеседовать с ними. Ступайте все спать, завтра на рассвете мы выступаем. Присмотри за ними, о Хашим.
   Мальчики отошли, но Хашим остался.
   – Разве ты хочешь покинуть нас, о звезда? – жалобно спросил он. – И вернуться к своим подругам?
   – Нет, я уже не могу вас покинуть, – отвечала девушка. – Вы принадлежите мне, а я – вам. Может быть, потом, когда мальчики повзрослеют, и мы купим им хороших жен, и они больше не захотят странствовать в поисках сражений и добычи…
   Но при этом она все смотрела в темногу – и Хайсагур был убежден, что она его все-таки видит.
   Этот взгляд обеспокоил и Хашима.
   – Там кто-то есть, о звезда? – озадаченно спросил он.
   – Там – всего лишь воспоминание, о дядюшка, – сказала она. – Воспоминание о том, как я…
   Она замолчала.
   – Ты одинока среди нас, о звезда, – качая головой, произнес Хашим. – Но у нас нет никого, кроме тебя! Я уже стар, и я изучил науку притворства, но если ты покинешь мальчиков в этом мире, где расплодились поклонники Аллаха, – они погибнут!
   – Я же сказала, что не покину вас! – выкрикнула Джейран. – О Хашим, разве у тебя нет ума и разве седина заодно с безумием? Я не покину вас, клянусь собаками!
   Она сделала несколько шагов к Хайсагуру – и он увидел, что в глазах девушки созрели слезы.
   Тогда он посторонился, пропуская ее в темное помещение, – и она пробежала туда, и бросилась на суфу, обронив по дороге плащ-аба, и спрятала лицо в ладонях.
   Хайсагур прислонился к стене.
   Странные дела творились с этим караваном…
   Хашим стоял перед аркой, не решаясь войти и разводя руками, как если бы признавал свою вину и просил прощения.
   Аль-Яхмум, о котором все на мгновение забыли, ударил копытом в последний раз и повернулся к арке задом, как будто говоря – безумствуйте и беснуйтесь, сколько вам угодно, а я остался при своем мнении!
   Джейран понемногу успокаивалась.
   Хашим вздыхал, сидя на корточках.
   Хайсагур, опустив голову, думал о своем.
   Наконец девушка поднялась с возвышения и прошла мимо гуля, задев его краем одежды. На долю мгновения она задержалась рядом с Хайсагуром, коротко вздохнула и, опустив глаза, вышла во двор. Хашим, с трудом распрямляясь, поспешил к ней.
   И они ушли втроем – в середине Джейран, справа от нее – аль-Яхмум, которому она положила руку на холку, а слева – суетливый смешной старичок, искренне желающий помочь своей звезде и не понимающий природы ее боли.
   Теперь Хайсагур мог покинуть караван-сарай, чтобы осмыслить сведения, позаимствованные у Барзаха. И он сделал это, и вернулся к месту, где оставил свой хурджин, и для удобства размышления лег на спину, но изощренный разум как будто устал, как устает уличный фокусник и акробат от своих изгибов, прыжков и хождения на руках.
   Хайсагур вспомнил почему-то суфийского шейха из Эдессы, что, сидя у гробницы, ожидал человека, которому была бы нужна притча о старой и новой воде, о добровольном и вынужденном одиночестве. Он даже не спросил имени того шейха – а у того, возможно, были и другие предания, все о том же, и он, сумевший растревожить душу, сумел бы и направить ее по разумному пути…
   Гуль затосковал.
   Он вдруг понял, почему шейх не смог бы сейчас помочь ему.
   Его мудрость давала утешение для разума, а это искусство Хайсагур освоил и сам, он баловал свой разум, предоставляя ему лакомства и развлечения. Одиночество же было болезнью души – в той мере, в какой всемогущий Аллах дал душу горным гулям…
   И если бы Хайсагур вздумал сейчас перечислить людей или гулей, общества которых он искал не ради знаний или обычной своей любознательности, которая находила пищу во всем на свете, а ради тех приятных ощущений, которые дает близость любимых, то оказалось бы, что незачем брать бумагу и калам – в списке нет ни одного имени…
* * *
   Маленький караван, в котором было всего семеро верблюдов и пятеро наездников в белоснежных джуббах, пересекал пустыню. Горбы поджарых белых верблюдов не кренились, брюхо у каждого было еще округлым и колыхалось на ходу – караван вышел в путь совсем недавно.
   Вел его высокий человек с темным, почти черным лицом, и дорога не доставляла ему радости – он не напевал, не читал вполголоса прекрасных стихов и даже не смотрел по сторонам. Голова этого удрученного бедствиями льва пустыни клонилась на грудь так, что поневоле делалось боязно за его тюрбан, и широкие плечи поникли, и даже руки, из которых едва не выскальзывал повод, обвязанный вокруг головы верблюдицы и соединенный с вдетым в ее нос кольцом, выражали скорбь и тоску.
   Джудар ибн Маджид и Хабрур ибн Оман придумали, чем может заняться аль-Мунзир за пределами Хиры, и это были поиски ребенка Абризы и беглого царевича Мервана – того ребенка, которого аль-Асвад поклялся возвести на трон. И они были готовы в тот час, когда Ади спросит о Джабире, объяснить его неожиданный отъезд внезапно прояснившимися обстоятельствами, не позволяющими медлить, и передать письмо, которое сочинили все втроем, изобилующее стихами и сравнениями, но вовсе не указывающее направления пути.
   Аль-Мунзир перебирал в памяти все, что было между ним и Абризой, вплоть до той ночи, когда она внезапно призналась ему в любви. И выходило, что ему не в чем упрекнуть себя. Он не давал ей повода для мыслей о близости – так простодушно определил свое поведение аль-Мунзир. Но мысли возникли, и он, пытаясь разобраться в этом деле, то нашаривал истину, а то она от него ускользала.
   И ему не стало бы легче, если бы он знал, что и Абриза размышляет о том же, мучительно и тщетно пытаясь найти границу между своим коварным замыслом и чувствами, которые на самом деле овладели ее душой.
   – О господин! – обратился к аль-Мунзиру аль-Куз-аль-Асвани, один из тех четверых невольников, что он взял с собой в дорогу, огромный чернокожий зиндж, на полголовы выше самого Джабира, получивший прозвище за то, что его губастый рот был вечно полуоткрыт, подобно горлышку асуанского кувшина. – Обернуться, о господин! Клянусь Аллах, нас догоняй! Клянусь соль, пепел, аль-Лат!
   – Будь проклят тот мерзавец, что учит тебя всяким глупостям! – отвечал аль-Мунзир. – Скажи «клянусь солью, пеплом, огнем и Аллахом!», раз уж тебе непременно нужно приукрасить свою речь. Никакой аль-Лат на свете нет, о несчастный, раньше люди считали, будто ими правят богини аль-Лат и аль-Узза, а потом поняли, что ими правит Аллах!
   – Аль-Лат правит Аллах… – неуверенно произнес зиндж. – Обернуться, о господин!
   Джабир ехал на самой высокой из верблюдиц. Он обернулся, прикрыв глаза от солнца, и увидел вдали облако пыли.
   – Это не дорожные грабители… – подумав, сказал он. – Те бы напали из засады. Однако лучше остеречься. Эй, молодцы, изготовьтесь к стрельбе из луков.
   Он потянул повод, заставил верблюдицу остановиться и развернул ее боком – так, как ему самому было удобнее натягивать лук.
   Погоня приближалась.
   – Горе нам, если бы мы не торопились, как будто подгоняемые шайтаном, а помедлили и дождались выходящего каравана, то не пришлось бы сейчас готовиться к сражению, – прохрипел Абу-Сирхан, которому тоже прозвище дали не напрасно. Забирая его с собой, аль-Мунзир не ожидал от него добродетелей богобоязненного шейха, а скорее уж наоборот – Абу-Сирхан был из тех византийских пиратов, с которыми вели бесконечную войну дети арабов, и, лет десять назад попав в плен, он в конце концов оказался в войске Хиры, у стремени Джудара ибн Маджида. Это был широколицый, низколобый, седоусый, не поддающийся никакому воспитанию человек с волчьими повадками и волчьим взглядом, чей голос тоже сделался как бы волчьим из-за неумеренного потребления крепких напитков, – и он, получив волчье прозвище, даже не попытался узнать, почему арабы прозвали самого волка Отцом зари.
   Аль-Мунзир не стал с ним спорить.
   – Лев рычит, а верблюд дерет глотку, – заметил он, не ожидая ответа, да ответ и не требовался. Ведь и в самом деле недостойно мужчины в час, когда приближается опасность, затевать бесполезные и запоздалые пререкания.
   Третьим спутником аль-Мунзира был невысокий, смуглый и раскосый юноша, молчаливый и почтительный. Он-то и извлек первым стрелу из колчана.
   – Погоди, не стреляй, о аль-Катуль, – сказал Джабир. – Мы ведь еще не знаем, кто они такие.
   – Стрела не доставай, о господин, – заметил аль-Куз-аль-Асвани. – Далеко, далеко…
   – Аль-Катуль стреляет так, что стрела долетит, – возразил аль-Мунзир, глядя, как юноша надевает на большой палец правой руки костяное кольцо-ангустану.
   Это нехитрое приспособление позволяло натягивать тетиву сильнее, чем это обычно получалось у детей арабов, цепляющих ее двумя пальцами, средним и указательным. Немногие в Хире видели эту диковину из слоновой кости, немногие знали этот способ стрельбы, и даже в войске, где, казалось бы, как раз и следует вводить такие новшества, аль-Катуль был едва ли не единственным обладателем ангустаны. Впрочем, об этом лучше знал Джудар ибн Маджид.
   – Нам следовало взять с собой китайские арбалеты… – проворчал, накладывая стрелу на тетиву, Абу-Сирхан.
   Четвертый спутник аль-Мунзира, не дожидаясь приказания, заставил верблюдицу лечь, а сам встал за ней на одно колено, держа лук наготове.
   При всем желании Джабир не мог бы определить, откуда родом этот человек. Все его безбородое, как у аль-Катуля, лицо было в мелких и крупных темных пятнышках – за что его звали Абу-ш-Шамат, и звали, очевидно, уже очень давно, так что он привык и не обижался. Ведь прозванием «Отец родинок» полагалось бы наделить красавца, чьи родинки на овальных щеках подобны точкам мускуса, а он не обладал ни прелестью, ни даже соразмерностью – одно плечо, левое, было заметно выше другого. Но, очевидно, у него были другие достоинства, более подходящие мужчине, чем красота юного отрока.
   Всех четверых дал аль-Мунзиру Джудар ибн Маджид, сказав, что больше не потребуется. И аль-Мунзир взял их, потому что своих надежных людей он отправил с аль-Асвадом на приступ мнимого рая – и они погибли, защищая аль-Асвада. Этих он не знал вовсе – и ему предстояло за время пути освоиться с ними настолько, чтобы в сражении идти вперед, не оборачиваясь и не опасаясь за свою спину и бока. Но обходиться с ними, как кормилица с больным младенцем, он тоже не собирался.