Запыхавшись, я присел на каменную скамью у чьих-то дверей и прислонился к резной плите со знаками хозяина. Сердце билось в самом горле. Я положил палаш на колени и, запрокинувшись, смотрел в ночное небо. И померещилось, будто звезды светятся прямо сквозь причудливые флюгера.
   Мне казалось, что я уже вроде пришел себя после всех приключений этого несуразного дня – и пленения, и побега, и полоумных старух, Венусов окаянных, и стычки с дозором. Но тут осенило – как обидно, что проклятые старухи не разумеют по-русски!
   И я захохотал громко, держась за каменный круг плиты, и хохотал долго, долго – пока не почувствовал, что весь дрожу…
 
   – Мы прибежали вовремя. Янка, которому не раз доводилось ночевать у тебя в гостях, отыскал на сеновале, под самой крышей, твои пожитки. Я стояла внизу и приказывала – старые рубашки и одеяло оставить, не то шведы заподозрят неладное. А завернутый в парусину сверток нести ко мне, я сама спрячу. Маде, укрыв сверток под передником, незаметно пронесла его ко мне в комнату.
   Она хотела остаться и посмотреть, что там, но я не позволила. Я сказала ей, что помогаю простолюдину, какому-то конюху, избежать неприятностей, и это уже для дочери рижского бюргера достаточно смелый поступок, за который Андрис должен мне быть всю жизнь благодарен, и что я знать не желаю, какие секреты в свертке, и ей не советую.
   Она недоверчиво что-то проворчала и ушла, и я видела в окно, как ее встретили во дворе Янка с Гиртом и нетерпеливо расспрашивали.
   Я развернула парусину. Сверху лежал сложенный лист какого-то календаря на незнакомом языке, со знаками зодиака и короткими надписями. Были там большой увесистый кошелек из потертого бархата с талерами, очинённые перья и пузырьки – надо полагать, с чернилами. Но, когда я, отвернув крышечку, попробовала написать слово, следы жидкости на бумаге, высыхая, словно бы таяли и исчезали.
   Видно, белые листы, завернутые отдельно, были исписаны секретными чернилами. Я стала смотреть дальше и развернула большой, сделанный из четырех листов, вычерченный грифелем план. Это была Рига.
   На нем многого не хватало – набережных укреплений, Шеровского бастиона, лишь слегка намеченного, Цитадели, обозначенной довольно приблизительно. Видно, ты решил сперва сделать окончательный план, точный и соразмерный, а потом уж перечертить его своими невидимыми чернилами, уничтожив черновик. Были еще планы грифелем и пером, были какие-то непонятные мне записи. Словом, то, что и полагалось бы хранить лазутчику. Мне понравился твой почерк – некрупный, округлый. Я склонилась над планом и узнавала на нем помеченные крестиками церкви, кружочки башен, кое-где квадратики домов и неуверенно нанесенные хитросплетения улиц. Ты, видно, еще не весь город облазил, но многое нарисовал правильно. Будь у тебя время, ты бы и улицы воспроизвел точно, и наш старый дом я бы нашла на твоих планах, по которым артиллерия московитов будет метать в Ригу чугунные ядра и зажигательные снаряды! Я вдруг ясно осознала это…
   Я закусила губу, держа в руках эти небольшие, словно из книжки, листы. Вот в моих руках – судьба моего города. И пробудет она в моих руках, может быть, лишь эту самую минуту, и от того, как я поступлю, ровно ничего не изменится, и, скорее всего, я действительно бессильна помочь Риге. Но сидеть сложа руки, когда моему янтарному королевству угрожает гибель, я тоже не могу! В моих силах только одно – уничтожить эти листы, оттянуть страшный час, а Гирту и Янке велеть передать тебе – планов больше нет, не смей сюда возвращаться. Вот и все, что я могу…
   И тут я сообразила, что еще неизвестно, придешь ли ты за своими вещами. Хоть Янка и утверждал, что шведы безрезультатно обыскивали Конвент, но ведь они могли схватить тебя где-нибудь поблизости. Я вспомнила твое лицо, твой единственный взгляд, и мне захотелось выбежать из дома, помчаться туда, к краснокирпичной стене – вдруг опять ведут тебя, связанного, мимо, чтобы опять кричать в лицо сержанту и опять броситься на каменный порог! Это было необъяснимо – я ведь привыкла все свои поступки подтверждать доводами разума и жить рассудительно, как все вокруг, как меня научили с детства. Это было необъяснимо, как узор в глубине янтаря, высвеченный внезапным солнечным лучом. Ведь не возник же он в миг моего взгляда! Он был там всегда, и, чтобы обнаружить его, нужен был именно этот луч…
   Я подумала – а вдруг все это так? Вдруг тебя уже подводят к воротам Рижского замка? Или Цитадели? Вдруг тебе остается лишь час жизни? А что же останется мне от тебя? Кучка пепла?
   И, повинуясь тому необъяснимому, что высветилось во мне сегодня, я спрятала твой сверток в печку – благо еще не топили. Я бережно сложила каждую бумажку, туго привернула крышечки пузырьков, подоткнула края парусины.
   В детстве я видела московитов – послы проезжали через Ригу. Мы все бегали смотреть, как в окружении эскорта черноголовых медленно проезжали в каретах бородатые люди в высоких шапках, во множестве шуб – одна поверх другой. Были и в европейском наряде, но не такие занятные. Потом их поселили в форштадте, для чего у бородатых бюргеров взяли много хорошей мебели. Так далеко из дому мне убегать не позволяли, и больше в ту весну я их не видела.
   И теперь появился ты… Не суровый старик в парче и мехах, какого я запомнила, и не чудовище в семь футов ростом, как говорили про царя московитов, а юный, русоволосый, лишь немногим выше меня. Я снова вспомнила тот миг, когда мы застыли – глаза в глаза. Нет, и думать нельзя было о том, что ты умрешь, чтобы не накликать беду.
   Тут во дворе началась суета. Я выглянула в окно и спросила у кухарки Кристины, в чем дело. Она ответила, что шведские солдаты ломятся в дом, а их сержант кричит, будто у него есть ордер на обыск, наши же Олаф и Бьорн, как на грех, сейчас где-то в Цитадели.
   Я побежала вниз – разбираться. И из сердитых ответов Эрикссена поняла, что ты на свободе! Солдаты обыскали сеновал, с торжеством притащили те твои вещи, что мы для них оставили, но ничего больше им найти, разумеется, не удалось, хотя я сама показывала им людские комнаты и даже мастерскую. Сержант беспокоился, шумел и распоряжался, а бывший с ним офицер молчал, но по тому, как сержант после каждого своего приказания вопросительно глядел на офицера, я поняла, что это куда более важная, чем сержант Эрикссен, персона.
   Отец, конечно, позволил шведам обыскать дом – во-первых, он и не подозревал, насколько обвинения сержанта близки к истине, а во-вторых, молчаливый офицер вежливо перед ним извинился за беспокойство. Сидя у окна, отец ждал результатов обыска. Когда выяснилась полная его бесполезность, офицер быстро ушел, а Эрикссену, к великой моей радости, пришлось выслушать от недовольного отца строжайший выговор, смысл которого сводился к тому, что Рига безотказно поит и кормит – главным образом, судя по поведению господина сержанта, видимо, поит! – двенадцать тысяч дармоедов, которые только вносят суматоху в жизнь порядочных бюргеров.
   Я присутствовала при этом и особенно подчеркивала то обстоятельство, что из-за неповоротливых олухов кирасирского полка его величества испортила новое платье. Эрикссен сердито передо мной извинился.
   Потом мы с отцом остались одни. Он стащил с головы круто завитой парик и велел Маде убрать в шкаф парадный камзол и кафтан.
   – Ну, моя милая дочь, пора бы и ужинать, – сказал он. – Устрою же я взбучку этому Андрису, когда вернется! Где его черти носят?
   – Мне кажется, он не вернется, – осторожно ответила я. – Мне кажется, лейтенант был прав…
   Кажется!.. Перед моими глазами стояли пятиугольнички бастионов, и равелины между ними, и кружочки башен с надписями, и даже нарисованные волны и смешные кораблики на Даугаве…
   В конце концов, я поступила достаточно милосердно. Я помогла тебе спастись. Дальше живи, как знаешь. Уходи отсюда с миром и больше не появляйся на моем пути! Между нами – тридцатифутовый рижский вал и пушечный огонь с бастионов.
   – Ты говоришь глупости, это ерунда, – небрежно возразил отец. – Что у вас с Кристиной на ужин?
   – А если вдруг не ерунда?
   Отец внимательно посмотрел на меня.
   – Уж не хочешь ли ты сказать, что помогла вражескому лазутчику, заведомо зная, кто он такой?
   Я вздохнула. Я знала, что у тебя слишком быстрый и умный взгляд для простого конюха. Еще я знала, как оборвалось дыхание, когда я встретила тебя у иоанновской церкви. Но ведь отцу этого не объяснишь.
   – Одно дело – выручать своего слугу, который живет в твоем доме и ест твой хлеб. Я рад, что ты заступилась за нашего конюха, я воспитал тебя настоящей хозяйкой и хорошей женой для мастера. Другое дело – политика… Я никогда ею не занимался, и мой отец, и мой дед тоже. Мы платили все налоги, которых от нас требовали, тем, кто требовал, и совесть наша была чиста. Зачем нам это? Мы обтачивали и шлифовали янтарь. А янтарь – не король, не правительство, а дивный плод морской пучины. Короли меняются, янтарь остается… Так, значит, милая дочь, ты знала, что конюх Андрис – никакой не конюх Андрис?
   – Я, отец, ничего не знала. Я сама только тогда догадалась…
   – До того, как при всех накричала на сержанта, или после того?
   – После…
   – Ну что ж, – подумав, подвел итоги отец, – из-за разорванного дочкиного платья мастер Карл Гильхен не разорится. Мы из-за другого можем разориться.
   Он долго и внимательно смотрел на меня.
   – Ульрика, ты уже взрослая девушка, Бог даст, скоро ты станешь невестой. Я говорю с тобой так, как говорил бы с твоей матерью. Я не шведский дворянин, не немецкий барон и не польский пан. Моя честь – это мои руки, а в роду у нас кого только не было! Хотя бы твоя бабка по материнской линии, ну да ладно… Бог с ней… И твоя честь – это золотые руки мастера, который станет твоим мужем. Ты – из рода мастеров. Я хочу, чтобы люди радовались моему мастерству и покупали мои шкатулки. А кому нужен янтарь на войне? Янтарь горит в огне, милая дочь, и прекрасные чаши плавятся и превращаются в грязь и смрад. Я помню две осады. Я знаю, какой будет третья. А если устоим – жди и четвертой, и пятой. Рига для всех – лакомый кусочек. А царь Петр уже доказал свою силу. И сегодня, слушая этого дурака Эрикссена, я подумал – не лучше ли будет скромному мастеру под русскими, чем под шведами.
   Я растерялась. Вот-вот могли появиться наши шведы. Они уважают отца, но, услышав такие слова… Ведь отец, вместе с купцами Большой гильдии и мастерами Малой, десять лет назад клялся в верности шведской короне и отрекался от изменника и клятвопреступника Иоганна Паткуля, что подделал подписи рижских бюргеров на каких-то опасных документах.
   Отец догадывался, что произойдет. А я это знала. Ведь у меня в комнате лежали планы, на которых, при желании, можно найти место нашего дома.
   Я подумала о ящиках прозрачного, переливчатого янтаря, который утром видела в мастерской. Это утро было далеко-далеко, и придуманное мной ожерелье тоже далеко-далеко… Оно никогда не пропитается тонким и томным ароматом, оно никогда не согреется у меня на груди.
   И тут вошли Олаф и Бьорн.
   – Господин Гильхен, мы все знаем, – сказал Олаф. – Нас уже вызывали в замок. Нелепая история! Не переживайте зря, такое с каждым могло случиться. Никто не сомневается в вашей верности королю.
   – Он был хорошим конюхом, – деловито ответил отец. – На редкость хорошим. Кто теперь так вычистит ваших лошадей? Придется искать другого. Вы, господин Ангстрем, могли бы подобрать кого-нибудь из тех рекрутов, которых пригнали на днях. Вам ведь все равно необходим денщик.
   – На мое жалование денщика – и того не прокормишь, – проворчал Олаф.
   – Я сегодня получил письмо от Ингрид! – ни с того ни с сего радостно сообщил Бьорн. – Она уже выехала и очень торопится, чтобы родить в Риге. Подумайте, мой сын будет коренным рижским жителем! Фрекен Ульрика, вы станете с Ингрид подругами. Она у меня умница. Вы вместе будете читать книги, она ведь знает и немецкий, и даже французский. Я заметил, у нас девушек обучают куда лучше, чем здесь.
   Отец недовольно посмотрел на него, приняв эти слова за упрек, но ничего не сказал. Мне они тоже было не понравились, но Бьорн, простая душа, и не думал никого обижать, значит, и сердиться на него не стоило. Что же до воспитания – если шведы учат своих девиц читать умные книги, это еще ничего не доказывает! У нас в Риге самые образованные бюргеры воспитывают дочерей по примеру голландцев – хорошими хозяйками, знающими толк и в музыке, и в математике. Французский язык!.. Интересно, что эта хваленая Ингрид умеет, кроме французского.
   Бьорн рассказывал о чем-то. Олаф и отец его слушали, Маде тем временем накрывала на стол. Часы пробили восемь. Мы с Маде неожиданно переглянулись, и я поняла, подумали мы в этот миг об одном и том же – где ты, что с тобой?
   После ужина отец пошел к себе, наказав мне долго с господами офицерами не засиживаться. Бьорн, как всегда, стал расставлять на матово отполированной столешнице янтарные, еще дедушкиной работы, большие шахматы. Олаф сверил часы с нашими настенными – боялся опоздать в караул.
   – Странно все-таки, фрекен Ульрика, – сказал он, присаживаясь к столу, – ведь не далее как вчера в замке получена депеша о том, что армия царя Петра позорно разбита. Надо думать, вся Европа это уже забыть успела, а до нас еле дошло. Ведь сражение, принесшее нам победу, произошло, правду сказать, месяца полтора назад… Но заезжие купцы распускали странные слухи, будто разбита совсем не варварская армия, и вот сегодня в городе ловят лазутчика московитов… Все это внушает беспокойство. Он давно служит у вас?
   Тревога Олафа передалась мне. Действительно, события складывались в странном порядке и выглядели настораживающе. Я бы сказала Олафу всю правду, видит Бог, сказала бы, целиком на него положившись! Пусть действует, пусть выручает из беды мой город! Но ведь был еще и ты… Или даже не ты сам, а тот твой взгляд сегодня у церковной стены.
   – Во-первых, Андрис, может быть, ни в чем не виноват и произошла ошибка. Ведь никто не видел у него планов города и поименных списков гарнизона, – я делала ход королевской пешкой, не поднимая глаз от столешницы. – Ведь при обыске ничего не нашли. Ну, а давно ли… По-моему, месяца два…
   Олаф не мог поймать меня на лжи – как раз в то время он на две недели уезжал в Венден и появился уже при тебе, это я точно помнила. И вообще в моих словах не было ни капли лжи. Ведь никто не видел нарисованных тобой планов! Кроме меня…
   Я вновь представила их себе, и перед моими глазами смешались контуры бастионов и порядок шахматных фигур, как будто янтарные кони неслись в атаку на городские стены…
   – Странно. Все это очень странно, – помолчав, повторил Олаф. Он явно ждал ответа. А что я могла ему сказать? Что бастион, на котором он будет командовать пушкарями, уже нанесен на твой план?
   – Фрекен, да вы грезите наяву! – это Бьорн незаметно подошел и взглянул на доску. – Вы подставили под удар королеву! Я чуть не вскочила. Это звучало, как самое страшное обвинение, – я подставила под удар королеву! Лишь мгновение спустя я сообразила, что королева – это всего лишь полупрозрачная причудливая фигурка, в которой переливаются огоньки свеч.
   – Ну так спасайте ее! – я поскорее уступила место Бьорну, он сел, запустил обе руки под парик, сжал виски и задумался. Так они учили меня играть в шахматы – я начинала партию с одним из них, а когда увязала в ошибках, на помощь приходил другой. Может, он и спасет янтарную фигурку!
   Игра приобретала неожиданный смысл. Как страшно он сказал – вы подставили под удар королеву… Какой тревогой это отозвалось во мне!
   – Бесполезно! – Олаф щелчком опрокинул на столешницу короля. – По милости фрекен ты проиграл.
   Он встал и снял со спинки стула плащ. Несколько минут все мы молчали. Я собирала фигуры, Бьорн раскуривал трубку, Олаф смотрел на Бьорна.
   Олафом и мной владела одна и та же тревога.
   – Боюсь, ты поспешил, вызывая сюда жену, – вдруг сказал он. – Я весь вечер думаю об этом и все яснее понимаю, что ты поспешил. Но вы не бойтесь, фрекен, мы не отдали Ригу отцу царя Петра и ему самому тоже не отдадим.
   Мне так хотелось поверить ему! Мне так хотелось, чтобы московитов, не хуже саксонцев, отбросили от Риги, и жизнь потекла по-прежнему, пусть и не очень легкая, но мирная. Еще хоть несколько лет мира!.. А что, если оттянуть беду – в моей власти?
   – Я боюсь только за вас, – тихонько ответила я, и это было правдой. Сейчас, сию минуту я поняла, что Олаф погибнет первым из всех нас. Потому что честь и долг офицера велят ему первым встретить пули и ядра.
   И хорошо, что он никогда слишком настойчиво за мной не ухаживал. Кто знает, а вдруг я не смогла бы сохранить сердце свободным? Ведь нельзя же, в самом деле, год прожить с человеком под одной крышей и не привязаться к нему… И тогда мне сегодня было бы во много раз труднее, если только это возможно. На мне лежит груз, о котором не знает никто на свете. Я подставила под удар королеву. Спасать же ее некому. Некому?
   Я стояла у окна, а Олаф уходил, не оборачиваясь. Я видела поля треуголки и плащ до самых шпор, приподнятый слева палашом.
   И, как это ни казалось мне странным, одновременно перед глазами стояло его сухое, красивое лицо с выбившейся из-под короткого парика прядкой светлых волос.
   Олаф уйдет первым…
   – Еще одну партию, фрекен?
   Я вздрогнула. Как будто мало мне той партии, которую я веду сейчас в душе!
   – Нет? – Бьорн, как всегда, был лучезарно благодушен. – Тогда позвольте откланяться.
   Я кивнула и осталась у окна. Там и нашла меня Маде.
   – Хозяйке пора спать, – напомнила она. – Хозяин будет сердиться. Фрейлейн Ульрика…
   – Маде, он еще не приходил?
   – Нет, Гирт и Янка караулят.
   Я ждала твоего прихода, чтобы убедиться, что ты цел и невредим, но дорого бы дала, чтобы узнать это каким-либо иным способом. Я ведь знала, за чем ты явишься!
   – Но ведь могло так случиться, что он шел сюда, а его схватили?
   – Могло…
 
   – Из темноты навстречу мне шагнул Гирт.
   – Янка ждал у другого угла, – сказал он. – Скорее, а то на дозор нарвемся. Только с твоими вещами неладно получилось.
   – Был обыск? – весь сжавшись, спросил я.
   – Был… Только опоздали они. Твой сверток мы спрятали.
   – Где?
   – У твоей хозяйки. Она сама вызвалась. Сейчас я посвищу Маде, она принесет – и на склад!
   Я что-то туго соображал – почему вещи у тебя, почему Гирт ночью слоняется по городу? И задавал совсем не те вопросы.
   – Какой еще склад?
   – Янка с одним парнем договорился – тебя пустят переночевать в склад Синего Голубя. А дальше видно будет.
   Мы пробрались во двор. Я поднял голову к твоему окну и увидел свет за тонкой занавеской. Ты, видно, еще не ложилась.
   Гирт засвистел Янкину песенку о знаменитых рижских невестах. И вышло это на редкость некстати.
   – Потише, – попросил я. – Еще подмастерья услышат, донесут.
   – Тебе все равно здесь не оставаться. Да и другое место не искать.
   – Да, чем скорее исчезну из Риги, тем лучше. Кошелек бы с талерами вернуть! Их еще на полгода станет подкупать твоих капралов, чтобы выпускали из Цитадели. Ох и будет тебе утром, когда вернешься…
   – Я больше не вернусь в Цитадель, – решительно сказал Гирт. – Надоела мне их военная наука. Будет у них одним рекрутом меньше.
   – Поймают, – убежденно сказал я, зная полную неспособность Гирта от кого-то прятаться и кому-то врать.
   – Я уйду с тобой.
   Этого мне только недоставало!..
   – Да потерпи ты немного, скоро наши придут, возьмут Ригу на аккорд, ты и снимешь постылый мундир! Поступишь в какое-нибудь братство, ну хоть перевозчиков, ты парень здоровый…
   – Да не останусь я здесь! – горячо зашептал Гирт. – Не могу я здесь! Неба между крышами не видно! Я домой уйду… Помнишь наш дом?
   – Вот тоже райскую обитель нашел! Спать в одной конуре с козами и овцами… Дым глотать…
   – Нет, у нас соловей в черемуховом кусте поет, а здесь – одни медные петухи. Тесно мне в этом городе, и никогда мне тут хорошо не будет.
   Я подумал – Господи, какая дурость, нашли время спорить, да из-за чего? По голосу понял – парень все решил твердо… Но тут и один-то не знаешь, как выбраться из этой самой Риги, а вдвоем?
   Твое бледно-желтое окно висело в непроглядном мраке – такое чистое, такое уютное, составленное из аккуратных квадратиков. Просвечивали горшки с цветами и узор на вышитой занавесочке, а там, в глубине, была ты…
   – Гирт, – сказал я, – посвищи еще Маде. Пусть она скорее спустится и отведет меня к хозяйке.
   – Ты ума лишился! – буркнул сердито Гирт.
   А я вовсе и не лишился ума. Я просто понял, что никогда больше тебя уже не увижу. И если я теперь не решусь, не рискну, не войду в твой дом, то, наверное, и никогда…
   Вышла Маде.
   – Тише, ради Бога, тише! – шептала она, выпроваживая нас со двора. – Андри, вот твой кошелек. Тяжелый!
   – А остальное?
   – Хозяйка велела сказать, что остального она тебе не отдаст, и ты должен быть благодарен, что этого не нашли шведы.
   – Больше она ничего не говорила? – я даже схватил Маде за руку.
   – Чтобы ты немедленно уезжал.
   – Она права, – вмешался Гирт.
   – Но планы…
   – А если бы они достались шведам?
   Гирт был прав – мой сверток спасло чудо, которое могло и не состояться. Уже то, что бархатный кошель с деньгами цел, великое счастье. Но я не мог уйти так – скрыться бесследно…
   Твой голос еще звучал у меня в ушах. И тянул в бездну взгляд, который я встретил там, под зловеще красной стеной иоанновской церкви. Словно связал нас этот взгляд тонкой цепочкой, что сегодня было уж вовсе ни к чему…
   Я должен был пройти сквозь этот чужой и опасный город и оторваться от него с легкостью и радостью в душе, а теперь вот и не мог. Не мог умчаться отсюда, не объяснив тебе, кто я и во имя чего занимаюсь таким – я вдруг взглянул на себя твоими глазами – малопочтенным делом. Для меня это – трудная рекогносцировка, за которую будет честь и хвала, повышение в чине, а ты видишь меня не отважным героем, серебряным Ланселотом, что, вертясь по ветру над Домом Черноголовых, все никак не пронзит своего змея, а шпионом, каких вешают без суда.
   Будь я хоть на неделю постарше или малость поумнее, махнул бы рукой – не все ли разведчику равно, каким словом помянет его бюргерская дочка!
   Но ты поверь – не за планами я бросился в дверной проем, оттолкнув Гирта! Я хотел видеть тебя… смотреть в твои глаза… и не помышлял в тот миг о своем воинском долге. Я исполнял его до сей поры безупречно, и потом тоже, но сейчас, спотыкаясь на темной и крутой лестнице, не о нем я думал.
   Не знаю, как я угадал твою дверь. Я хотел позвать тебя, но не решился, и вроде даже не постучал, а поскребся.
   – В чем дело, Маде? – спросила ты. – Иди спать, уже поздно. Я разделась сама.
   – Фрейлейн Ульрика… – я впервые говорил с тобой. – Фрейлейн Ульрика…
   И, осмелев, вошел.
   Ты стояла на коленях у печки с зажженной свечой в руке. Увидев меня, ты растерялась, да и я не ожидал встретить тебя такой – в белой с кружевом низко вырезанной сорочке, с длинными распущенными косами.
   Дыхание захватило – до того ты была близка и красива. Но ты опомнилась первой и поднесла свечу к тем бумагам, что лежали, скомканные, в печке. Они вспыхнули, и я признал в них свои записи и планы!
   Отшвырнув ко всем чертям плащ, я бросился к печке, упал на колени, всем телом рванулся к огню, чтобы выхватить их и спасти. Но и ты так же быстро и молча прыгнула мне наперерез, уцепилась за руки, оттолкнула, собой заслонила вспыхнувшее внезапным жаром устье. Я вырывался, мы оба упали на пол, но ты держала крепко, отчаянно мне сопротивляясь, а бумаги горели, горели… И на них от огня проявлялись ровные строки.
   К потолку тянулся горький, с хлопьями сажи дым. Огонь в печке делался все слабее. Тяжело дыша, ты отпустила меня и торопливо поправила сорочку на плече.
   Я тоже опомнился. Вытащил и погасил один обрывок, другой… Городской ров в разрезе, а где сколько футов, не знаю больше, не помню, сгорело. Какой-то равелин, Господи, какой же? А вот и цифирь – к чему бы это? Бесполезно…
   Конечно, надо было резко отбросить тебя, не думая о твоей боли. Надо было палашом тебе пригрозить. Приставить острие к груди – поди поспорь с ним, с палашом! А самому – к печке, выхватить планы, сбить огонь с замохнатившихся краев, сунуть под рубаху… Вот как надо было! А не смог.
   Не только потому, что обидеть тебя было выше моих сил. Когда мы дрались на полу, я лицо твое увидел. Ты так ненавидишь меня, что готова убить. И страшное пришло мне в голову – а ведь в эту минуту ты права! Твоя правда оказалась сильнее моей. Я нападал на твой город, ты защищала его. Между нами встала война.
   Пусть еще далеко осадная армия Бориса Петровича, пусть не видно с вала штандартов моего полка, но мы с тобой уже начали войну, и первый же бой я проиграл. С чем же я в полк вернусь?
   Раньше все было для меня куда проще. Я вырос на войне и привык жить по ее несложным законам. Они были так удобны в действии, эти законы! Они позволяли радостно и бездумно выполнять любые приказы, поскольку ответственность была не на моей совести, а на совести командира. И командиру тоже было не просто – он выполнял приказ государя, государю же виднее, как чему быть. Все, что делалось во имя победы, по этим законам было допустимо и даже похвально. Во имя победы мне следовало отбросить тебя с пути и выхватить бумаги из огня. И выбежать из комнаты. И поскорее забыть обо всем. Но я не смог…