И через месяц практически ежедневного общения Ирина Васильевна дошла до космонавтов – Юрия Гагарина, Германа Титова, Андрияна Николаева, Валентины Терешковой, Павла Поповича и Георгия Берегового.
   Перечислив прелести первой половины шестидесятых годов, Ирина Васильевна сказала: «Ну а дальше ничего интересного не было. Люди измельчали».
   Это чрезвычайно взволновало Давыдова. Ирина Васильевна и он абсолютно одинаково воспринимали мир. Просто по-разному формулировали. Он объяснял теперешнюю мерзость тем, что эволюция в этой стране привела к возникновению обратного хода, к вытеснению в людях человеческого животной биологией. А ведь у нее почти то же самое: люди измельчали, как тараканы! И от ощущения этой духовной близости Давыдов радостно рассмеялся.
   – Что это вас так развеселило, голубчик? – недоуменно спросила Ирина Васильевна.
   – Да ведь и дедушка мой то же самое говорит, что люди измельчали! – соврал Давыдов, у которого не было никакого дедушки.
   И этот фиктивный дедушка в конце концов сделал свое дело. Словно яблочный червь, он вгрызся в переутомленный мозг Давыдова и проник в подсознание. То есть туда, если продолжить аналогию с яблоком, где расположены семена.
   И если перейти на аналогию с атомной бомбой, то этот самый фиктивный дедушка сработал, когда экзистенциальный ужас бытия в душе Давыдова достиг критической массы. Давыдов сделал пластическую операцию, которая состарила его лет на пятьдесят. Купил паспорт, который соответствовал не только его новому внешнему виду, но и внутреннему самоощущению. И представился Ирине Васильевне дедушкой Давыдова.
   Дедушка Давыдова произвел на Ирину Васильевну неотразимое впечатление. Такие, сказала себе Ирина Васильевна, уже давно в этой стране перевелись. Справедливость восторжествовала, Ирина Васильевна, полвека ждавшая своего женского счастья, получила его сполна. И даже было что-то типа свадьбы, на которой были лишь они вдвоем. Да фотографии давно минувших людей, которые были развешаны на стене на старый манер.
   В общем, они жили долго и счастливо. И умерли в один день. Почему долго? Ну, это совсем просто. Потому что никому не дано знать, что такое долго и что такое коротко. Ни бабочке-однодневке, сдуру влетевшей в пламя свечи. Ни двухсотлетнему дубу, сокрушенному молнией. А уж тем более хрупкому человеку, которого угораздило родиться в этой стране, где время движется, словно во сне, куда хочет – вперед, назад, вбок. Где сон разума беспрерывно рождает одних и тех же чудовищ.

Линии жизни

   Читать жизнь по ладони имеет смысл лишь у трупов. Когда самописец, прочерчивающий бороздки судьбы, остановлен, и во всем есть полная и абсолютная ясность. Да, действительно, сердце в последний раз дернулось такого-то числа во столько-то часов. И это прекрасно видно по линии жизни, прервавшейся именно в этой временной точке.
   И потом можно неторопливо прокручивать запись назад, читать обстоятельно, без суеты и ложных толкований, неизбежных, когда ладонь жива, пульсирует и трепещет, когда пока еще живое сознание боится узнать что-нибудь страшное, что-нибудь роковое, что должно положить конец его обитанию в омываемом теплой кровью мозге, и оттого заставляет ладонь испуганно вибрировать. А труп – это своего рода музей, где каждый экспонат раз и навсегда описан. И прекрасно понятно, что с этим самым трупом было год назад, что – пять, семь, десять, восемнадцать, двадцать пять… семьдесят пять лет до момента остановки сердца.
   Хотя семидесятипятилетние попадались крайне редко. И это хорошо, потому что Виктор Петрович знал, сколь капризны трупы стариков. Всем своим видом они демонстрировали раздражение, неприязнь, а то и злобу: «Не трожь меня, мерзкий сопляк!»
   Сорок – пятьдесят – вот оптимальный возраст трупа. И уже пожил немало, и пока еще не извел себя окончательно страхом приближающегося небытия, иссушающим личность до состояния эмбриональных рефлексов.
   Да, конечно пациенты Виктора Петровича нестыдливы. За гранью вечности им уже не надо скрывать изъяны тела, а уж тем более прятать от посторонних глаз свои интимные – в недавнем прошлом – гениталии, которые уже все, до последней капли, взяли от жизни. Как, впрочем, и дали ей, жизни, все, что с них причиталось. Жизнь каждого из них не только завершилась, но и удалась. В полной мере. Потому что линии ладони в конце концов совпали с состоявшейся судьбой.
   Это раньше они были разными, раньше могли сомневаться, страдать, терзаться. По-разному. Теперь все счастливы одинаково. Как Толстой, нынешний, которому все они стали равны.
   Виктор Петрович читает, конечно, не по ладони. Поскольку, скажем так, не цыганка. И даже не цыган. Он исследует сразу все – весь труп целиком. Именно целиком, потому что причина смерти – это неинтересно. Это только для анатомического заключения, то есть для пустой формальности, которая трупу абсолютно не нужна. Как и душе, которая всегда знает эту самую причину.
   Да, душа где-то здесь, рядом витает, прежде чем удалится в неведомые Виктору Петровичу сферы. А пока здесь. И ее необходимо уважать. То есть не то чтобы какое-то особо циничное глумление он не может себе позволить, но даже и непочтительность. Типа вставить меж хладных губ дымящуюся сигаретку. Это раньше, давным-давно, когда был молодым циником, подкармливал кота печенкой. Поскольку никто не проверит, чего там, внутри, убыло и для каких целей. Нет, они все видят и все понимают. И хоть свой собственный труп уже и безразличен, но, может быть, им это неприятно.
   И он читает тело и рассказывает ей, душе, что было неправильным в иссякшей жизни. Не для нравоучений – для пользы. Кто знает, в том числе и она, душа, тоже пока не знает, как будет там, в этом самом новом месте. И пусть помнит все свои ошибки, чтобы не нагородить их снова. В новом уже теле. Или еще хрен знает в чем.
   И Виктор Петрович бубнит себе под нос. Хоть, конечно, можно и молча – мысленно. Ей этого будет вполне достаточно.
   – Можно было бы и поменьше курить-то. А то не легкие, а труха какая-то… Ты это дело теперь бросай давай… А вот этот шрам по неосмотрительности, исключительно по неосмотрительности. Ошибки отрочества. Их надо особенно остерегаться… И не стоило обувь такую тесную носить, не только пальцы изуродовала, но и кровоснабжение… С кровоснабжением, моя милая, шутки плохи… А вот печенка хороша, ничего не скажешь… И впредь с этим делом не шали… Да вижу, вижу, потому-то и склероза не нагуляла… Вот этому я рад, искренне рад…
   Но чаще, конечно же, эмоции были отрицательными. Не берегли себя трупы при жизни, совсем не берегли. Поэтому порой срывался на крик. Особенно когда сталкивался с наркоманами, чьи вены, словно ежиком, исколоты.
   – Ты что же это, зараза безмозглая, натворила! Ведь это ж не мозги, а какое-то болото зловонное!
   Но быстро овладевал чувствами, брал себя в руки, начинал ровно дышать в марлевую повязку. И продолжал экскурс на ту сторону жизни. Для трупа – на ту. Собственно и для себя тоже. Потому что все прошлое – это именно та сторона жизни, а не эта. Эта – это сейчас. И что впереди. А та уже давно мертва. И следовательно, состоялась, удалась на все сто. Виктор Петрович прекрасно понимал, что смерть времени дарует нам абсолютное счастье. Только это надо понимать, что дано не каждому.
   Год назад он впервые столкнулся с женским трупом, который не то что озадачил, а ошеломил. Хоть за двадцать пять лет немало насмотрелся. И не только на врожденную патологию, но и на добровольное членовредительство. Именно членовредительство. Попадались умники, которым вшивали в фаллос металлические шарики. Якобы для увеличения размера. В диаметре. Естественно, это сомнительное улучшение параметров человеческой природы весьма скоро приводило к импотенции.
   Но то, что он увидел тогда!… У молодого женского трупа, примерно двадцатипятилетнего, было зашито влагалище. Точнее – какой-то неведомый вивисектор срастил его края. И вывел наружу короткую трубочку, для мочеиспускания. Когда Виктор Петрович пробрался внутрь, то на положенном месте не обнаружил яичников. То есть они когда-то были, но теперь от них остались лишь воспоминания в виде послеоперационных шрамов.
   Садизм?! Самое чудовищное глумление, которое только можно придумать?!
   В тот день он так и не нашел ответа на этот страшный вопрос. И провел ночь в изнуряющей бессоннице, нагнетающей в сердце усталость, отдающую звоном в ушах.
   Через три дня все стало ясно. Женский труп принадлежал – прежде принадлежал – неофитской секте «Возлюбленные Апокалипсиса». Ее идеология была стара, как мир, – уже начался конец света, в связи с чем рождение детей является самым страшным грехом. Однако практическое воплощение было революционным. Конечно, есть скопцы. Но тем гораздо проще, поскольку для них не требуется никакого хирурга. Вполне достаточно и пьяного коновала.
   Здесь же работал хирург. Женщина. Которую сектантки берегли пуще собственных жизней. Поэтому допросы не дали абсолютно никакого результата.
   Вот и сейчас, как и год назад, Виктору Петровичу опять досталась именно такая «возлюбленная». То есть труп возлюбленной. Точнее – труп возлюбленной Смерти. А еще точнее – вполне активная на настоящий момент лесбиянка, поскольку Смерть – она ведь тоже женщина. И тоже, как и все трупы, неопределенного возраста, одинакового со всеми своими бесчисленными любовницами и любовниками.
   Любовь оказалась слишком пылкой. О чем свидетельствовала багровая полоса, обвивающая шею трупа.
   – Ранехонько, – сказал Виктор Петрович удрученно. – Могла бы со своей ненаглядной еще лет тридцать пофлиртовать.
   И занялся привычным делом.
   Труп своим цветущим – изнутри – видом произвел на Виктора Петровича прекрасное впечатление. Все органы и системы организма были в отменном состоянии и могли прослужить еще лет семьдесят. А то и больше. В зависимости, конечно же, от внешних факторов. Но, судя по ряду косвенных признаков, труп вел очень здоровый образ жизни. А это самое главное.
   Вернув все в первоначальное состояние и зашив технологические прорези своим фирменным стежком, Виктор Петрович решил исследовать позвоночник. Для чего перевернул пациентку кверху спиной.
   На левой лопатке было приличных размеров родимое пятно, почти точно воспроизводящее эмблему сигарет «Кэмел». И даже морда была повернута в ту же самую сторону – справа налево.
   Виктора Петровича прошиб холодный пот.
   Но не потому, что он, волнуясь, достал сигарету из пачки с точно таким же верблюдиком. Причина была иной.
   С матерью этого трупа он виделся в последний раз лет двадцать пять назад. И именно в этом же самом месте. Тогда он испытал шок. Но не от того, что труп попал к нему на стол уже взрезанным – снизу и почти до пупа. Нет, уже тогда он видал картины и похлеще. Это был труп той, с кем он непродолжительное время встречался. И был близок.
   Потом, когда они уже расстались – без склоки, но в состоянии полного обоюдного почти отвращения, – она вдруг заявила, что беременна. И что время для аборта уже упущено. И он холодно ответил: это твои проблемы. На этом все и пресеклось. До того самого момента, когда он увидел ее вспоротой.
   Выяснил, что погибла совершенно случайно. Шла со своим огромным животом по улице, и с крыши на голову обрушилась сосулька. Хоть и не наповал, но никаких шансов не было. Удалось спасти лишь ребенка, девочку, которой уже пора было являться на свет.
   Понял, что это его дочь. Ходил – крадучись, словно вор, крадучись, скорее, от самого себя – смотреть. И запомнил, как выяснилось, на всю жизнь верблюдика. Тогда еще совсем маленького. Теперь верблюдику было двадцать пять лет.
   Конечно же, о том, чтобы взять дочку себе, даже мысли не было. Тогда еще не готов был. Двадцать три, ветер в голове, вся жизнь впереди. Чистая, словно стерильный бинт, который слепой рок пока еще на размотал и не испещрил кровяными и гнойными пятнами.
   Да и кто бы ему отдал?
   Хоть сердце и екало, но знал, что у нее, у матери, вроде бы родители были. И еще не старые. Поэтому вскоре из головы выкинул. Чего уж там, коль вся жизнь впереди. Чистая, как белье, которое перед похоронами надевают на труп.
   – Так вот оно как вышло, – шептал он, сидя на табурете перед своим рабочим столом и смоля «Кэмел».
   Угрызения совести? Ведь мог бы быть рядом, должным образом воспитать, понизить уровень мистического восприятия мира, помочь с учебой и профессией, приземлить и огрубить эмоциональность.
   Нет, этого не было. Не было никаких угрызений.
   Вообще не было ничего родственного . Кровь, там, генотип и все такое прочее. Потому что давно усвоил: труп – это самое самодостаточное существо в мире. Он связан только с прошлым, которое также мертво. И, следовательно, здесь у него, у трупа, не может быть никаких точек соприкосновения.
   Именно с таким чувством и работал со своим отцом. Хоть и предлагали подменить. Но он вежливо отклонил эту ненужную деликатность. Совершенно ложную. Потому что хотел узнать об отце побольше, чего еще не знал.
   Виктор Петрович испугался совсем другого. Это явное послание, мэсседж. Ведь не случайно же все так совпало. Мать, которая попала сюда при весьма необычных обстоятельствах. Дочь, чьи обстоятельства еще необычней. И он сам – как бы связующая нить.
   Или проводник? А может быть, что-то типа Харона с неограниченными полномочиями?
   Все было слишком туманно. И вместе с тем угрожающе. Не сумеешь понять этой последовательности событий – и случится что-то ужасное!
   Виктор Петрович, как ни был взволнован, все же решил убедиться до конца, чтобы ошибки не было.
   Да, все точно: та же самая фамилия, что и у матери. Фамилию он запомнил намертво, когда та уже была трупом.
   Заперся, чтобы никто не смог помешать. И закурил очередную сигарету. Седьмую или девятую.
   Да, выходило что-то типа серебряной свадьбы. Точно. Потому что этому самому трупу не двадцать пять, а двадцать четыре. Апрельская. А сейчас начало августа. Значит, зачатие было именно четверть века назад. Юбилей, который справляют в основном уныло. То есть, конечно, пыжатся, делают вид, что все это время было насыщено если не счастьем, то осмысленным существованием. Позитивным, созидательным, соединяющим прошлое и будущее в нечто единое, над чем не властно время.
   Чушь собачья!
   Уже двадцать лет он живет с женой неизвестно во имя чего, давно уже не получая ни радости, ни удовольствия, ни даже покоя душевного. Во имя сына, который уже лет пять ни от кого не скрывает, в том числе и от родителей, что отец у него жук-трупоед, а мать – ощипанная курица? Во имя привычки? Социального рефлекса? Все, все чушь собачья!
   И что, через пять лет что-нибудь изменится, появится ощущение осмысленности? Когда надо будет пыжиться на серебряной свадьбе…
   А они счастливы. Абсолютно счастливы, как могут быть счастливы на этом свете только трупы. Мать уже двадцать четыре года. Дочь… Виктор Петрович заглянул в протокол, посмотрел на часы… Да, дочь уже часа полтора…
   Только часа полтора. Потому что хотел сегодня пораньше, поскольку пятница…
   Лишь только мозг стерся, как записная книжка в мобильнике без аккумулятора, а все остальное…
   Виктора Петровича пронзило озарение, острое и мощное, как тысяча юношеских оргазмов. Как извержение души, в момент смерти осеменяющей вечность, когда весь мир становится понятен до мельчайших частиц, до микробов, до атомов. И его совершенство прокатывается по опустевшему телу судорогой восторга…
   Все сложилось. Все сложилось единственно возможным образом, до такой степени гармоничным, что Виктор Петрович заплакал.
   Да! Это было известно уже тогда! Судьбе известно, судьбе и никому более. Что к пятидесяти у него печень будет на ладан дышать. Еще лет на десять хватит. В лучшем случае. В самом лучшем!… И ее уже давно надо было бы заменить. Но не было подходящего донора. И вот теперь такой подарок! Теперь у него впереди лет двадцать пять. Как минимум!

Мертвый штиль

   Был такой фильм. Голливудский. Так прямо и назывался – «Мертвый штиль». В нем еще играла молоденькая Ким Бессинджер, с лихвой компенсируя недостаток актерского опыта отменным экстерьером. Но мы не о том, что делает с людьми подлое время, а совсем о другом. Мы о том, как героиня, которую играла Ким (уж не родственница ли северокорейского лидера?), в полном смысле этого слова сражалась не только за собственную жизнь, но и за жизнь любимого человека, каковым для нее был, естественно, муж. Почему естественно? Да потому, что таковы голливудские нравственные каноны для несчастных положительных героев. Короче, на яхту, где тихо и счастливо плыла семейная пара, попал некий маньяк. И, естественно, воспользовавшись отсутствием мужа, который отлучился на судно, на котором этот самый маньяк всех поголовно вырезал, он начал домогаться Ким. Вскоре маньяк понял, надо сказать, небезосновательно, что Ким хочет его убить. И начал набрасываться на нее, чтобы задушить и, возможно, зажарить и съесть. Маньяк он и есть маньяк, и голливудские каноны настаивают на том, чтобы он совершал как можно более мерзкие поступки.
   Так вот там была такая кульминация. Ким держит в руках ружье для подводной охоты и упирается гарпуном прямо в кадык маньяка. Понятно, что маньяк, впавший в транс, призывает ее нажать на курок. Ким медлит. Во-первых, потому что тут надо как следует помариновать зрителя, чтобы тот, выйдя их кинотеатра, не жалел о потраченных деньгах. Во-вторых, если бы Ким и замочила мерзкого маньяка, то сделала бы это за счет чудовищного напряжения воли: ей пришлось бы преступать через голливудский канон, который не позволяет положительной героине, да еще к тому же и главной, которой заплатили за съемки целый мешок гонораров, без всяких переживаний мочить негодяев. И, действительно, Ким быстро переворачивает ружье обратной стороной и бьет маньяка по голове прикладом. И оглушенного, но живого, сволакивает на спасательный плот, который отпихивает от борта семейной яхты. Плыви, ублюдок, на все четыре стороны! Положительная героиня руки о тебя не замарала.
   При этом, конечно, голливудские прохиндеи прекрасно понимали, что за долгие годы они настолько оглупили зрителя, что тот не сообразит, какой же в действительности садистский поступок совершила главная положительная героиня. Пристрелить несчастного маньяка было бы гораздо гуманнее. Потому что отправить его помирать от жажды и голода вдали от морских трасс – это именно садизм. Но если бы его вдруг обнаружили и спасли, то это был бы еще больший садизм, поскольку маньяк вырезал бы команду взявшего его на борт судна.
   Надо сказать, что и на российской фабрике грез, каковой является сериалопроизводительная индустрия, к зрителю относятся примерно так же. Когда снимали телесериал по моему роману «Танцор» (к сценарию я не имею ни малейшего отношения), то законодатели этики и эстетики с самого главного телевизионного канала, канала имперского и великодержавно-шовинистского, заявили, что 245 (двести сорок пять) трупов – это слишком много для шести серий. Потому что эти двести сорок пять трупов в процессе праведной борьбы за торжество справедливости нагромоздили главные положительные герои – Танцор (актер Борис Хвошнянский) и Стрелка (актриса Юлия Шарикова). А им, в соответствии с голливудскими канонами, творить такие вещи никак нельзя. Поэтому ограничились шестью трупами – по одному в каждой серии.
   Что же, логика тут абсолютно железная. Если угробили отечественную электронную промышленность и начали продавать народу иностранные телевизоры, то и показывать по этим телевизорам надо аудиовизуальный продукт, который соответствует иностранным стандартам. А самый главный иностранный стандарт, как известно, голливудский.
   Но мы, собственно, не об этом, не об оглуплении российского зрителя при помощи проверенной временем эффективной американской методики. И не о том, что юная Юлия Шарикова выглядит на экране намного привлекательней, чем молоденькая Ким Бессинджер. И даже не о том, что из моего «Танцора», который в определенной степени является киберпанком, на телевидении сделали сопливую мелодраму. Сделали, как я подозреваю, из соображений гуманизма голливудского розлива.
   Мы поговорим об этом самом гуманизме, который порой является препятствием для борьбы во имя любви. Той самой любви, которая, с точки зрения этого самого гуманизма, является высшим проявлением гуманизма. То есть сам же гуманизм и признает, что за любовь необходимо бороться при любых обстоятельствах, и сам же ограничивает средства этой борьбы.
   Итак, жил на свете бизнесмен. Назовем его Иваном Помидоровым. И была у него любовница, которой мы дадим имя Элеонора. Была у бизнесмена и семья – жена, две дочери и сын. Но Элеонора нисколько не ревновала своего возлюбленного к его семье и не стремилась стать Помидоровой не только из эстетических, но и из гуманистических соображений. Элеоноре было достаточно того, что у нее растет сын от любимого человека, вылитый отец, и что любимый человек ее искренне любит и проводит со своей любимой и, естественно, с сыном больше времени, чем со своей семьей, изрядно ему уже поднадоевшей.
   Конечно, Элеонора, обладавшая незаурядным интеллектом и недюжинной энергичностью, с легкостью могла бы женить на себе Помидорова и создать так называемую «полноценную» семью. Однако она прекрасно понимала, что, во-первых, праздник, превращенный в будни, начинает человека угнетать, и человек начинает искать новый праздник. А во-вторых, нельзя построить собственное счастье на чужом несчастье. В данном случае на несчастье жены Помидорова, какой бы непроходимой дурой она ни была, и его детей, которые не виноваты в том, что их отец – мужчина. А мужчина, как известно, – существо по большей части эгоистичное, склонное ставить во главу угла собственный гедонизм.
   Короче, это была настоящая любовь. Вполне современная, а потому и не признаваемая поборниками нравов, описанных в великой русской литературе, которая – великая русская литература – признавала существование этого возвышенного чувства в аристократической среде и отчасти в крестьянской, но никак не в купеческой. А Иван Помидоров именно был купцом, хоть и назывался на новый манер бизнесменом.
   Однако мы – люди, мыслящие широко, понимающие, что в России уже давно нет аристократии. Нет и крестьянства, поскольку отнести к нему потомков колхозников скорее нельзя, чем можно. В то же время Россия пока еще существует как суверенное государство со всеми присущими ему атрибутами. И, следовательно, существует народ, его населяющий, – россияне. Но народ существует до тех пор, пока в нем живо такое цементирующее чувство, как любовь. Если любовь исчезает по каким-либо причинам, то народ превращается в дикое стадо, которое в конце концов лишается и государства, и языка, и каких бы то ни было национальных признаков. Именно такая грустная история произошла с древними римлянами, которые, презрев любовь, сосредоточились исключительно на хлебе и зрелищах. А уж о шумерах или вавилонянах и вовсе тошно вспоминать.
   Следовательно, Элеонора любила Ивана Помидорова.
   И это, и лишь только это, объясняет ее поведение в разбираемой нами истории. Надо сказать, истории совершенно чудовищной.
   Любил ли Иван Помидоров Элеонору? О том мы не знаем. Да и знать не хотим. Поскольку это не имеет абсолютно никакого значения. Как не имеет значения все, что мы здесь только что наговорили.
   Итак, Элеонора и Иван Помидоров проводили рождественскую неделю на одном из австрийских горнолыжных курортов. И им было очень хорошо. То есть все было прекрасно: и погода, и отель, и полное отсутствие соотечественников, и кухня, и развлечения, и отсутствие у Ивана Помидорова каких бы то ни было проблем. Ежедневно его компаньон Златогривов звонил лишь для того, чтобы пожелать хорошего отдыха и сказать, что в Москве все идет самым наилучшим образом.
   На четвертый день все резко изменилось. В условленный час Златогривов не позвонил. Слегка обеспокоенный Иван Помидоров набрал его номер. Однако «абонент был временно недоступен», и компьютерная девушка посоветовала «попробовать позвонить позднее». Доступен был начальник охраны Сивобыков. После разговора с ним Иван Помидоров впал в прострацию.
   Сидя перед телевизором, который что-то бубнил по-немецки, Иван Помидоров пил виски из стакана для полоскания рта и абсолютно не реагировал на окружающую действительность, к которой Элеонора пыталась вернуть его при помощи ласковых слов, а потом и терапевтических пощечин.
   – Что случилось, дорогой? – спросила Элеонора спустя сорок минут, когда бутылка была пуста, и Иван Помидоров достал из бара следующую.