– Нет, тебе лучше заниматься хозяйством.
   – Ака, Дильбар хочет остаться у нас. Вы же не будете против, правда? У неё, бедняжки, никого нет на всём белом свете, а дом их снесли… Она хочет, чтобы вы и ей братом стали. «Какой он у тебя добрый, заботливый, – говорит она, – если бы у меня был такой брат!» Она хочет остаться с нами и пойти работать в колхоз.
   – Пусть остаётся, если хочет.
   – Только она не желает, чтоб вы называли её Чернушкой.
   – Но ведь она же чёрная!
   – И вовсе не чёрная!
   Мы разобрали свой королевский шатёр, съели на завтрак по горсточке джиды[45], попили кипятку, тронулись в путь.
   Немного пройдя в низине, мы увидели мирно пасущихся коров. Интересно, откуда они появились в этом безлюдном месте? Может, это одичавшие коровы?
   – Ака, смотрите, одна дойная! – обрадовалась Зулейха. – Вымя чуть не лопается!
   И правда, чёрно-золотистая корова еле тащила своё вымя, в котором было не меньше ведра молока. Даст ли она себя поймать? Может, попробовать её подоить? Не успел я заикнуться, девчонки сразу согласились. Они тоже, оказывается, как раз об этом думали.
   Я приблизился к корове, протягивая пучок травы: корова пошла ко мне, лениво отмахиваясь хвостом от мух. Она сжевала траву, лизнула мою ладонь, словно спрашивая, нет ли ещё. Мы быстро нарвали охапку травы, бросили перед коровой, а я зашёл сзади, протянул руку к вымени. Корова не шелохнулась. Значит, её можно подоить!
   – Чернушка, неси сюда кастрюлю.
   Я зажал между коленей кастрюлю, как, бывало, делала мама, поплевал на пальцы и начал доить; вначале о дно кастрюли билась тоненькая, жидкая струйка, но потом молоко полилось толстой, с палец толщины, струёй. Кастрюля наша мгновенно наполнилась.
   Девочки взяли кастрюлю и понеслись, хихикая, к железной дороге, где оставили Рабию и Амана. Они должны были принести ещё какую-нибудь посуду. Вот тут-то и раздался окрик:
   – Эй, воры!
   Мы были окружены четырьмя ребятами. Ко мне приблизился мальчишка с выдающимся вперёд, как капот машины, лбом, толкнул в грудь.
   – Не толкайся, – сказал я, отведя его руку.
   – Буду толкаться! – С этими словами Лоб левой рукой взял меня за грудки, а правой так заехал по уху, что из глаз моих посыпались искры.
   Нет, от этих, видать, легко не отделаешься. Чуть спуску дашь, самого отлупят почём зря, а там и до остальных доберутся. Ещё в детдоме Куршермат научил меня драться головой. Целься в сердце, говорил он, и неожиданно с разбега бей головой, какой угодно силач скопытится, а там уж оседлай его, как необъезженного жеребца, и лупцуй, пока не устанешь.
   Я вырвался из рук Лба, отступил шага на три-четыре, разбежался и… саданул головой. Правда, попал я не в грудь, где сердце, а прямо в лицо Лба.
   – Ых! – выдохнул Лоб и упал навзничь. Я обернулся, чтоб боднуть и других, но куда там: они все повисли на мне, кто на шее, кто на ногах, кто на плече. Усман с криком кинулся было на помощь, но бедняга получил такого пинка, что отлетел далеко в сторону. В это время на помощь друзьям подоспел Лоб, общими усилиями они повалили меня на землю. Лоб сел мне на живот:
   – Ну как теперь?
   Боли я не почувствовал, потому что увидел: Усмана тоже оседлали два молодчика.
   – Нет, нет! – заорал я и не знаю, откуда во мне столько сил появилось, раскидал ребят, как беспомощных щенков. В этот миг подоспели запыхавшиеся Зулейха с Дильбар. Нас стало один на одного.
   Я ещё раз боднул Лба, оседлал его, как он меня, и лишь после этого поинтересовался:
   – Ну каково самому теперь?
   Видя, что главарь повержен, его аскеры бросились врассыпную.
   – Бежим скорее, – предложила Зулейха, – они могут привести родителей.

Премия Амана

   Идём через какой-то большой кишлак. Говорят, у сироты семь желудков, и один из них постоянно пуст. Если это правда, то они у нас пусты все семь, да ещё такие концерты задают, хоть уши затыкай.
   Неожиданно до нашего слуха донеслись ревущие голоса карная и сурная, грохот дойры. Где-то поблизости, видать, шла свадьба. Когда у нас в кишлаке играли свадьбу, я сажал на плечи младшенького и отправлялся на торжество. Оттуда мы возвращались, обычно угостившись пловом или шурпой. Повара не расспрашивали, кто ты, откуда, рассаживали всех вокруг врытых в землю громадных котлов, раздавали по нескольку штук лепёшек, по чашке плова или шурпы. Быть может, и здесь такие же обычаи, решили мы. Если каждый получит по две лепёшки, у нас будет целая куча хлеба…
   Наши приятные мысли прервал мальчишка, который выехал из калитки верхом на чёрном козле. Завидя нас, испугались и мальчик и козёл.
   – Эй, парень, а где тут свадьба? – спросил я.
   – За железной дорогой.
   – А что за свадьба?
   – Сын героем с войны вернулся, вот и справляют свадьбу. – Мальчик соскочил с козла, взял его за бороду и стал втаскивать в калитку.
   Обрадованные, мы пошли дальше. И представляете, когда мы были почти у цели, чуть всё дело не рухнуло. Обычно на свадьбе собираются почти все детишки кишлака. Так было, конечно, и здесь. И вся беда в том, что ребята играли на пустыре, неподалёку от дома, где играли свадьбу. Сорванцов здесь было столько, что я подумал ненароком, уж не одни ли дети обитают в этом кишлаке.
   – Цыгане пришли! – разнеслось среди них.
   Нас тотчас окружили плотным кольцом.
   – Эй, цыганочка, – дёрнул мальчишка в новой тюбетейке за рукав Дильбар, – гадать умеешь?
   – Нет, – отрезала Чернушка.
   – А что умеешь?
   – Бить по головам палкой!
   – Ишь ты, какая языкастая! – удивился Новая Тюбетейка и дёрнул Зулейху за подол: – Эй, девочка, спляши нам!
   – Не умею я.
   – Вай, а что же умеешь?
   – Отрывать длинные языки!
   Ребята заржали, потом твёрдо пообещали не выпустить нас, бродячих цыган, пока чем-нибудь да не ублажим их. Пробиться сквозь строй нечего и помышлять, среди ребятни были такие, хоть завтра бери в армию.
   – Хотите афанди расскажу? – сдался я.
   – Что ещё за афанди?
   – Ну, смешные такие анекдоты.
   – Давай, давай!
   – Только отойдите немножко, а то мои младшенькие боятся. Если рассмешу, хлеба дадите?
   – Ты рассмеши вначале.
   – Жил-был афанди. «Год твоего рождения?» – спросили у него однажды. «Дракон», – ответил Насреддин. «Как так, – удивились люди, – а раньше ты говорил, что Змей». – «Так он был змеем, когда я родился. Неужели вы думаете, что он не вырос за пятьдесят лет, сколько я живу на свете».
   Я поглядел на ребят, ожидая взрыва смеха. Куда там, даже не улыбнулись, а некоторые поморщились, словно съели кислый плод.
   «Попробую-ка что-нибудь другое», – решил я.
   – Напился однажды афанди пьяным, заявил, что он лев, и стал дебоширить на улице. Прослышал об этом падишах, разгневался, велел привести Насреддина. Когда Ходжу доставили во дворец, падишах сказал, что львом сего государства является он, падишах, что двум львам тут нечего делать. Афанди-льва придётся повесить. Вскочил при этом Ходжа Насреддин, обе руки приложил к груди: «Но я не лев, ваша милость, а львёнок только!»
   Товба, придурки, что ли, эти дети, опять ни один не засмеялся. Стоят с кислыми лицами, и всё тут! Не тронул их и третий анекдот, и четвёртый, хотя под конец сам я хохотал до упаду.
   – Нет, – заявили они, – ты лучше спляши.
   «Ну, – думаю, – всё. Не видать нам ни жирного плова, ни шурпы, обжигающей губы, ни ароматных лепёшек…» Тут вдруг толкает меня в бок Аман и спрашивает тихонько так:
   – А может, стихи им почитать? А ведь и правда!
   Аман какое-то время стоял, подняв к небу глаза, потом вдруг начал декламировать, красиво размахивая руками и кивая головой:
 
У вас голодная пчела
От истощенья умерла.
Всегда ли так с гостями
В цветущем Маргелане?
 
 
Неужто могут здесь расти
Одни лишь горькие цветы
И от созданья мира
Здесь не было инжира?
 
 
На узкой улочке живёт
Торговец красной тканью.
Скупцы торгуют, но весь год
В отрепьях ходят сами.
 
   – Фи! – фыркнула толстенькая, как колобок, девочка, стоявшая напротив Амана. – Какое же это стихотворение, и дурак так может…
   Слова девочки здорово задели Амана. А когда он злится, у него взбухают вены на шее, глаза начинают метать молнии. А сейчас он разозлился в тысячу раз больше, чем когда-либо. Теперь не успокоится, пока не сквитается с Колобком.
 
Голубок в небе стайка
Весёлая летит.
А толстая лентяйка,
Как хрюшка, вечно спит.
 
   На сей раз зрители оживились, раздались жиденькие хлопки. А подружка Колобка вовсю заколотила в ладошки, Аман обернулся к ней:
 
А рядом с ней девчушка
Красива и стройна.
Не то что эта чушка —
Ну как газель она!
 
   На этот раз успех свалился на Амана в виде бури аплодисментов. Поражали не столько стихи, как умение брата их читать.
   – Эй, цыганёнок, почитай-ка ещё! – попросил парнишка в новой тюбетейке. Аман послушно повернулся к нему, сглотнул по своему обыкновению:
 
Ты молодцом назвался?
Видали молодца:
На яблоню забрался,
А снять просил отца!
 
   – Молодец!
   – Давай ещё, цыганёнок!
 
Ты бы лучше не играл,
А отца и мать позвал —
Самовар давно кипит…
Ахмаджан, ты будешь бит.
 
   – Во здорово! И имя ведь отгадал!
   – Давай ещё!
   – Сочини стих об этой девочке, две лепёшки дам!
   Твоя мамочка ушла – Ты белиться начала.
   Не жалей же и румян – Скоро будешь как тюльпан.
   Видно, шум, поднятый вокруг нас, привлёк к себе внимание взрослых, они группками покидали свадебный двор, подходили к кругу и, вытянув шеи, пытались рассмотреть, что тут происходит. Какой-то высоченный, худой до ужаса дядька с тыквоподобным носом и широкими, как стол, ушами, вытащил из кармана красненькую десятирублёвку, поднял над головой:
   – Малыш, почитай ещё, вот эту получишь!
   Аман задумался и выпалил:
 
«Джура-Джура-Джурабай,
За дровами поезжай!»
В лес поехал – там лишь пни,
А вернулся – нет жены.
 
   – Ну и удал, молодец, цыганёнок! – смеялись взрослые. Отодвигая ребят, в круг вошёл человек среднего роста, круглолицый, в хромовых сапогах. На груди его сверкала Золотая Звезда Героя. Он подхватил Амана под мышки, поднял, поцеловал в лоб:
   – Как тебя зовут, мальчик?
   – Аман.
   – Ещё стихи знаешь?
   – Ещё много знаю.
   – Ну тогда читай, громко читай.
   – А хлеба дадите?
   – Дам. И мяса, и ещё кое-что. Читай.
 
Бака-бака-бака-бал,
Ты канатоходцем стал —
Значит, боль подальше прячь:
Упадёшь – вставай, не плачь.
 
   – Ещё знаешь?
   – Знаю.
   – Тогда вот что! Посвяти-ка один стих вон той тётушке. Она у нас завскладом на свадьбе.
 
Как-то с Лолой я сидел,
Хоть не пил, а захмелел.
А потом не раз она
Говорила про меня
На собрании дехкан,
Что, мол, я бываю пьян.
 
   – Молодец, батыр, давай дальше.
 
Воробей зерно склевал.
«Завтра возвращу», – сказал.
Папа вечность на войне,
А сказал: «Приду к весне».
 
   Дядя Герой был вне себя от восхищения: он крепко прижал моего брата к груди, расцеловал в немытые щёки, потом увлёк с собой во двор, где шла свадьба.
   – Эй, люди, послушайте этого чудо-мальца! Такие стихи закатывает!
   Аман не заставил себя упрашивать.
 
У меня письмо в руке.
Поезд мчится вдалеке:
Это едет старший брат —
Грудь сияет от наград.
 
   Дядя Герой не отпустил от себя Амана даже тогда, когда он кончил читать стихи, долго прижимал к себе, потом так и унёс его на руках в амбар, где, видно, находился свадебный «склад». Немного спустя Аманджан вышел оттуда принаряженный, словно женишок – в бекасамовом чапане, подпоясанном шёлковым бельбагом, на голове бархатная тюбетейка.
   – А ну-ка, гости, пошли все в амбар, – пригласил дядя Герой остальных, – я сам буду угощать вас.

Встреча с разбойником

   – Ака, – зовёт Усман.
   – Чего тебе?
   – Давайте немного отдохнём.
   – Надо ещё малость пройти.
   – У меня ноги заплетаются.
   – А ты посмотри на Амана, вон он как бодро топает!
   – У вашего любимчика нет груза.
   – Дойдём вон до того сада, тогда и отдохнём. – Я взглянул на Усмана, и сердце полоснула боль. Трудно ему, бедняге, груз у него на плечах тяжёлый. Да и остальные тоже притомились. Идём с тех пор, как покинули свадебный двор. Немало отмахали. Если после драки с мальчишками мы здорово шагали, боясь погони, то сегодня прошли длинный путь благодаря радости и сытости.
   В яблоневом саду решили сделать привал. Сад этот до войны, видать, был ухоженным, плодоносящим. А теперь одичал, деревья засохли, очервивели. Не сад, а жалкое подобие сада.
   Через яблоневый сад протекал ручеёк с чистой, как слеза, прозрачной водой.
   Ребята разбрелись по саду в надежде собрать яблок. К их приходу я успел соорудить шалаш, вскипятить воду.
   – Дорогие гости, прошу к столу. Уселись на густую травку. Несмотря на усталость, все бодры и веселы.
   На свадьбе нам дали два узла: один с лепёшками, другой с разными сушёными фруктами. Спасибо дяде Герою, тысячу раз спасибо!
   – Оббо, Аманбай, – обнял я брата за плечи, – будешь ещё читать стихи, если опять встретим свадьбу?
   – А дадут опять еды?
   – А то нет?!
   – Тогда я могу и сплясать.
   – О, да ты разве умеешь плясать?
   – Умею, – поднялся Аман, раскинув руки, – давайте.
   – Чего давать-то?
   – Хлопайте в ладоши, все разом.
   – Ага, правда, давайте повеселимся, – предложила Зулейха. Мне показалось, что повеселиться сейчас хотели все. Такого желания не было у нас с момента бегства из детдома: каждый день заботы, каждый час тревоги, волнения, страх. Надоело!
   Решили, все спляшем по очереди. Начинает наша самая маленькая – Рабия. Вы не знаете, какая она сладкая девочка, а говорит, точно птичка щебечет. Только, поверите ли, очень уж похудела она, стала не больше куклы…
   Мы захлопали в ладоши. Рабия постояла, раскинув руки, словно вот-вот запляшет, потом вдруг рванулась с места, подбежала к Зулейхе, спрятала лицо в её подоле. Оробела.
   – Номер за Аманом Мирзаевым! – торжественно объявил я.
   Этот мой братик ещё то-от!
   Вы только посмотрите, как он плывёт по кругу, поводит плечами, щёлкает пальцами, кланяется зрителям, нет, этот парень обязательно должен учиться, и учиться на артиста!
   Усманджан даже руки постеснялся раскинуть, стоял посреди круга, мялся, краснел, бледнел. Нечего и просить, этот не спляшет. Его дело: лечь животом на землю, положить на опрокинутое блюдо бумагу и рисовать себе, рисовать.
   Зулейха… у неё чересчур длинные руки, она старалась рассмешить нас – ходила по кругу, переваливаясь, как аист.
   – А теперь выступит Дильбар-ханум! Дильбар смело вышла вперёд, поглядела на меня, потом на Зулейху.
   – Я спляшу, если сделаете круг пошире. Мы исполнили её желание.
   – Я буду плясать с Аманом на пару. Мы выдвинули Амана вперёд.
   – А теперь исполните «Вахай бала», – потребовала Дильбар-ханум.
   Зулейха взяла крышку от кастрюли, начала играть на ней, как на дойре. Мы хлопали ей в такт. Наше веселье и радость, громкие вскрики и смех словно объяли всю землю, устремились в небеса. Казалось, птицы, порхающие вокруг, вторят нашему веселью, приветственно гудят поезда…
   Да, Дильбар оказалась настоящей танцовщицей. И голос что надо. Если хотите, могу поклясться, нет на свете такой мастерицы петь и танцевать…
 
Что повисли стремена?
Вахай-бала.
Это я упал с коня.
Вахай-бала.
Чем позор мне смыть, когда?
Вахай-бала.
Мать рыдает от стыда.
Вахай-бала.
Я бревно? Я старый плуг?
Вахай-бала.
Не зовите меня в круг.
Вахай-бала.
Как мне жить? Чем мне дышать?
Вахай-бала.
Не тяните танцевать.
Вахай-бала.
С кем я за руки возьмусь?
Вахай-бала.
Ведь в глазах друзей я трус.
Вахай-бала.
Нету сердца у меня?
Вахай-бала.
Дайте снова мне коня!
Вахай-бала.
 
   Странно, жутковато мне: сам подпеваю «вахай-вахай», аплодирую, смеюсь, а мысли не знаю где витают. Дильбар – круглая сирота. Отца она вообще не помнит, мать умерла, когда девочке исполнилось пять лет. Удочерила её тетя, мамина сестра, но вскоре и она скончалась.
   До войны Дильбар немало поскиталась по людям: сторожила дом, стряпала, подметала, стирала, у лепёшечника продавала лепёшки, прислуживала поварихе. Однажды она забыла залить в самовар воды, разожгла огонь. Самовар и расплавился. Повариха избила Дильбар. Убежав из проклятого дома, стала слоняться по свету, ночуя в чайханах, выпрашивая подаяние, пока не повстречалась с Марией Павловной…
   Бедная Дильбар… нет у неё никого на всём белом свете. Пусть остаётся с нами, будет работать в колхозе, пока не вернётся отец. Потом пойдёт учиться. На танцовщицу. А сам я – на учителя…
   Веселье наше всё разгорается, нашим крикам будто вторят даже деревья и травы. Бесконечная степь, раскинувшаяся перед нами, яблоневый сад, шумные поезда, то и дело грохочущие на линии, – всё это принадлежало нам, а мы вовсе не сироты, сирые, – мы озорные, весёлые, счастливые дети…
 
Отцы ушли воевать.
Вахай-бала.
Знать, врагу несдобровать.
Вахай-бала.
Гитлер смотрит как слепец.
Вахай-бала.
Скоро Гитлеру конец.
Вахай-бала!
Говорят, что Гитлер глух.
Вахай-бала.
Что он ест солёных мух.
Вахай-бала.
И что вместо головы.
Вахай-бала.
У него мешок травы.
Вахай-бала.
 
   Дильбар вдруг остановилась как вкопанная, вглядываясь в глубину сада.
   – Кто-то идёт!
   И правда, к нам приближался грязный, оборванный, обросший человек. На поясе висит длинный нож, за плечом – винтовка. Сторож, что ли? Непохоже. Кто же поставит такое страшилище сторожем? А может, грабитель? Маловероятно. На десятки километров вокруг ни души – кого же ему грабить?! А не дезертир ли он?
   – Чего остановились? – поинтересовался Оборванец, подойдя к нам. – Продолжайте. Давненько не видал веселья. Я спал в зарослях, когда услышал пение. Подумал, уж не патефон ли.
   Мы сбились в кучку, как ягнята, встретившиеся с волком.
   – Что у вас в том узле? – Глаза Оборванца загорелись жадным огнём.
   – Лепёшки, – поспешил Аман.
   – Ну-ка принеси свёрток сюда. Глупый мой братик, он был готов, ничего не подозревая, дать весь свёрток хлеба этому вонючему дезертиру. Хорошо, я вовремя вырвал свёрток из рук Амана, прижал к груди.
   – Давай сюда, тебе говорят!
   – Нет, не дам!
   Оборванец двинулся на меня.
   – Дяденька, это моим младшеньким… мы идём очень далеко… Побираемся, чтоб прокормиться…
   – Дай сюда свёрток!
   – Прошу вас, дяденька, пожалейте малышей!..
   Оборванец шумно сглотнул слюну, уставился на меня жадными, как у голодного волка, глазами, схватился за свёрток. Все мои завизжали от ужаса, заплакали в голос.
   – Отдай, говорю, по-хорошему, я голоден!
   – Мы тоже голодные, не отдам.
   – Не отдашь?
   – Нет!
   Помню, как он размахнулся огромным кулачищем, двинул меня по голове: небо перевернулось, и наступила тишина… Не знаю, сколько я валялся без памяти. Когда открыл глаза, уже стемнело. Все мои окружили меня, плача.
   – Ака, акаджан, – прижимался головой к моей груди Аман, – вставайте, не пугайте нас… Мне очень страшно, я боюсь…
   – Унёс он хлеб? – еле поднял я голову.
   – Чтоб подавился, – причитала Зулейха. Ночевать здесь было страшно. Мы решили, пока совсем не стемнело, добраться до какого-либо жилья, попроситься на ночлег.
   – Вот приедет отец, он тебе покажет, бродяга! – ругался по пути Аман. – Как миленький вернёшь наши лепёшки…

В доме железнодорожного сторожа

   Когда мы дошли до какой-то маленькой железнодорожной станции, все падали от усталости. У Зулейхи поднялась температура, и Рабия хрипит, кашляет, Усман стёр ногу. У меня у самого ноги тоже стёрты до крови. Болит голова, стучит в висках, одолевает насморк… Позавчера мы попали под дождь, тогда-то, видно, нас всех и прохватило. Одна Дильбар здорова, но она такая подавленная, будто все мы вот-вот умрём и она останется одна-одинёшенька посреди бесплодной пустыни.
   Я постелил два одеяла на дне высохшего арыка, уложил всех больных, потом сходил на станцию, принёс кастрюлю воды, вскипятил чаю. Мои младшенькие отказались и от хлеба, и от чая. В их глазах таилось столько страха, усталости и печали, что я не мог взглянуть им в лица.
   Я долго сидел, обняв колени и подставив спину лучам тёплого осеннего солнца…
   Странно, о чём бы я ни начинал думать, тотчас на ум приходит папа. У всех отцы приезжают в отпуск повидаться с детьми, а наш так и не приехал… Быть может, не следовало убегать из детколонии? Ведь был одет, сыт… И младшенькие тоже, хоть в сиротском приюте, да горя не знали: им и книжки с рисунками, и купались в больших корытах, и постель мягкая. Во всём виноваты Ислам с Куршерматом. Это они прожужжали мне все уши, что, мол, братья и сёстры разбредутся по свету, а потом их и за тысячу лет не соберёшь. Если бы не они, я на этот отчаянный шаг и не решился бы. Мы, мальчишки, ладно, но почему я, дурак, Зулейху с Рабиёй-то потревожил? Коли соскучился, повидался бы, и дело с концом! Так нет, потащил за собой. Если очень нужно было поддерживать огонь в родном очаге, следовало ехать самому и поддерживать сколько душе угодно!
   Девчачий детдом был очень хорошим. Сколько вокруг добрых людей! Мои сестрёнки горя не знали, не были сиротами! Сиротами они стали теперь. Это я сделал их сиротами! И вот они полуживые лежат на дне арыка, как в могиле, хоть сейчас засыпай землёй.
   О-о, что я наделал?
   Эй, поезда, несущиеся мимо, дайте мне совет!
   Эй, птицы, так весело щебечущие на ветках, скажите, что ж дальше делать Арифджану?!
   Нет, я сейчас же пойду в милицию и всё расскажу. Пусть отправляют всех по своим местам, а коли отец будет обижаться, когда вернётся, что ж, ничего не поделаешь.
   – Ариф-ака, – тихо окликнула Дильбар, – вы плачете?
   – Нет.
   – Но у вас на глазах слёзы!
   – Я думаю, не вернуться ли уж нам в Ташкент?..
   – Это когда так мало осталось до Коканда?
   – Ты думаешь, мало осталось?
   – Конечно, мало.
   – Что ж нам сейчас делать?
   – На станции должен быть доктор.
   – А вдруг нету?
   – Тогда надо попросить помощи у какого-нибудь доброго человека. А теперь бегите, вон Рабия опять начала хрипеть.
   Станция – если её можно назвать станцией – состояла всего из четырёх ветхих домишек. Какой-то человек, тихонько напевая, подметал перрон метлой. У человека были такие громадные усы, что их свившиеся в жгут кончики уходили за уши. Я несмело приблизился, поздоровался. Человек не ответил. Промолчал он и во второй раз. Тогда я дёрнул его за рубаху и проговорил, едва сдерживая слёзы:
   – У меня сестрёнка заболела, помогите…
   – Говори громче, я плохо слышу! – прокричал Усач, поворачиваясь ко мне ухом. Я повторил свою просьбу.
   – Поезд давно ушёл…
   – Я говорю, у меня сестрёнка больна! – Я заорал, наверно, громче гудка самого паровоза.
   – Больна?
   – Да.
   – Кто?
   – Сестрёнка.
   – Сестрёнка?
   – Да. Мы сироты.
   – Откуда идёте?
   – Из Ташкента.
   – Согнали с поезда?
   – Нет, мы идём пешком.
   – Пешко-ом?!
   На этом наш ор закончился. Сторож внимательно оглядел меня: вначале босые опухшие ноги, потом отрепья, в которые я был облачён, и лишь затем уставился в лицо. Закусил губу, покачал головой.
   – Где сестрёнка?
   – Недалеко отсюда, в арыке лежит.
   – А ну пошли.
   Кроме Дильбар, все мои по-прежнему были на дне арыка. Кто-то спал, кто-то лежал с открытыми глазами. Станционный сторож долго смотрел на них, покачивая головой. Потом осторожно взял на руки Рабию. Мы собрали свои пожитки.
   От станции убегала вдаль узенькая дорожка. Пройдя по ней с полкилометра, мы увидели селение с прижатыми к земле пятью-шестью домишками. Вошли в дом с камышовым забором и камышовой же калиткой.
   – Арофат! – позвал сторож.
   Из внутренней комнаты выкатилась кругленькая, низенькая женщина. Руки её по локоть были в муке.
   – О боже ты мой, что случилось? – прошептала она.
   – Сиротки… заболели вот, – объяснил сторож. Нас провели в комнату, пол которой был устлан толстым слоем соломы и сверху покрыт цветной кошмой. Сторож вывел из хлева неказистую лошадку, взгромоздился на неё.
   – Ты присмотри за ними, я сейчас старика привезу, – наказал он жене.
   Как я понял, тётушка Колобок ничего другого говорить не умела, кроме «о боже ты мой!..». Она это твердила и когда укладывала Зулейху с Рабиёй в постель, и когда поила их молоком с мёдом, и когда кормила нас ужином, и даже когда куры набросились на сушившийся во дворе рис. С ушей её свисали громадные жестяные серьги в виде полумесяца, а вся грудь была покрыта позванивающими медяками.
   – Хотите ещё молока?
   – Налейте, – согласился я.
   – Откуда вы?
   – Кокандцы.
   – О, боже ты мой!..
   – Простудились вот в дороге, всю ночь под дождём были.
   – О, боже ты мой!..
   Тётушка Колобок выскочила из комнаты и через минуту вернулась с небольшим казаном. Поставила казан на очаг, подкинула дров. Комната наполнилась запахом растапливаемого сала. Очень уж запах этот был острый.
   – Все вы простывшие, – успокаивала нас тётушка Колобок. – Вон как носами шмыгаете! Сейчас я натру вас барсучьим жиром, за ночь пропотеете, а утром хвори как не бывало!
   Потом она намазала нас этим жиром, с головой укрыла несколькими одеялами, сама присела у изголовья, вывалила из квашни тесто на клеёнчатую скатерть и стала лепить громаднейшие лепёшки.