Марк Твен
Некоторые факты касательно недавнего карнавала злодеяний в Коннектикуте

   Настроение было превосходное, я почти ликовал. Я поднёс спичку к сигаре, и в этот момент мне вручили утреннюю почту. Первый адрес, на который упал мой взгляд, был написан от руки, от чего весь я был охвачен приятным трепетом. Это был почерк тётушки Мэри, человека, которого я любил и уважал больше всех на свете, после своей семьи. Она была кумиром моего детства; зрелый возраст, обычно несущий конец обаянию, не смог сместить её с этого пьедестала; нет, он лишь подтвердил её право находиться там, и её смещение отодвинулось за пределы возможного. Чтобы продемонстрировать, насколько сильно было её влияние на меня, я лишь замечу, что уже спустя долгое время после того, как неизменное «бросай курить» всех окружающих перестало производить какой-либо эффект, тётушке Мэри всё же удавалось привести в чувства мою отмершую совесть, когда она бралась за дело. Но у всего в этом мире есть свой предел. Наконец настал тот прекрасный день, когда даже слова тётушки Мэри не смогли на меня подействовать. Я не просто был рад приближению этого дня; я был более чем рад – я был ему просто признателен; ибо лишь только зарделся его рассвет, ничто уже не могло омрачить удовольствия, получаемого в обществе моей тётушки. Остаток её пребывания с нами той зимой был просто наслаждением во всех отношениях. Конечно же, она умоляла меня, так же настоятельно, как и всегда, и после того благословенного дня, бросить эту вредную привычку, но это было тщетно; как только она затрагивала эту тему, я становился абсолютно, непреклонно равнодушным – спокойным, мирным, удовлетворенным, но равнодушным. Таким образом, последние недели того знаменательного визита пролетели, как в приятном сне – настолько они были наполнены, для меня, мирным удовлетворением. Даже если бы моя нежная мучительница сама была курильщицей и ярой сторонницей этой привычки, и то не смог бы я получить большего наслаждения от моего излюбленного порока. И вот, при одном только виде её почерка я понял, насколько я жаждал снова её увидеть. О содержании её письма мне было не трудно догадаться. Я открыл его. Отлично! как я и предполагал; она приезжает! Причём приезжает сегодня же, утренним поездом; она могла прибыть в любой момент.
   Я сказал себе: «Теперь я весьма счастлив и доволен. Появись передо мной мой самый беспощадный враг, я бы оправдал любое зло, которое смог бы причинить ему».
   В этот момент открылась дверь, и внутрь вошёл жалкий, сморщенный карлик. Он был не более двух футов роста. На вид ему было лет сорок. Форма каждого его органа, и каждого отдельного дюйма его тела была искажена вовсе несильно; и, хотя, нельзя было указать пальцем на какую-либо конкретную его часть и сказать: «Это явное уродство», этот человечек был уродством в целом – расплывчатым, общим, равномерно распределённым, хорошо составленным уродством. В его лице и острых глазках виделась лисиная хитрость, а также озабоченность и злоба. И всё же, этот отвратительный представитель отбросов человеческого общества, казалось, имел некое отдалённое и неясно очертанное сходство со мной! Оно смутно ощущалось и в жалком виде, и в выражении лица, и даже в одежде, жестах, поведении этого существа. Это была какая-то отделённая, туманная версия пародии на меня, моя карикатура в миниатюре. Но одно поразило меня в нём особенно сильно, и наиболее неприятно: он весь был покрыт мохнатой зеленоватой плесенью, такой, какая бывает на залежавшемся хлебе. От вида её становилось дурно.
   Он беспардонно шагнул вовнутрь и плюхнулся на кукольный стульчик, не дожидаясь приглашения. Он швырнул шляпу в мусорную корзину. Он подобрал с пола мою старую курительную трубку, протёр её ствол раза два-три о колено, набил её табаком из лежащей рядом табакерки, и сказал мне дерзким командным тоном:
   «Дай мне спичку!»
   Я налился кровью до корня волос; отчасти от негодования, но ещё и оттого, что всё это представление чем-то напоминало мне перегибы в поведении, виной которым был я при общении со своими близкими друзьями – но никогда, никогда с незнакомыми мне людьми, – заметил я себе. Мне захотелось швырнуть этого пигмея в огонь, но какое-то неосознанное чувство того, что я законно нахожусь в его власти, заставило меня послушаться его приказу. Он поднёс спичку к трубке, эадумчиво затянулся разок-другой и заметил, в раздражающе-знакомой форме:
   «Мне кажется, чертовски странная погода для этого времени года».
   Я снова вскипел, от злости и унижения, как и перед этим, так как язык его не сильно отличался от того, которым говорил я в своё время, и, более того, произнесено это было противным протяжным тоном, в котором звучала преднамеренная пародия на мою речь. Теперь меня ничто так не раздражает, как подражание неуверенному колебанию моего голоса. Резким голосом я ответил ему:
   «Слушай ты, кот помойный! Тебе придётся получше следить за своими манерами, или я вышвырну тебя из окна!»
   Карлик улыбнулся зловещей самоуверенной улыбкой, выпустил в меня с презрением клубок дыма, и сказал, с ещё более подчёркнутой протяжностью:
   «Ну-ка, помягче; не стоит строить из себя слишком важную персону».
   Такое дерзкое презрение полностью вывело меня из себя, но вместе с тем на какой-то момент оно, казалось, и подчинило меня. Карлик рассматривал меня несколько секунд своими мышиными глазами, а потом сказал с ещё большим презрением.
   «Ты захлопнул дверь перед нищим сегодня утром».
   Я раздражённо ответил:
   «Может и да, а может и нет. А тебе откуда известно?»
   «Знаю, и всё. И совсем не важно, откуда я знаю».
   «Прекрасно. Предположим, я действительно захлопнул дверь перед нищим – ну и что?»
   «Нет, ничего; ничего особенного. Только вот ты ему солгал».
   «Ничего подобного! То есть, я…»
   «Да, именно, ты ему солгал».
   Я почувствовал угрызения совести – по сути, я успел почувствовать их сорок раз ещё прежде, чем нищий успел отдалиться на квартал от моего дома, но всё же я решил сделать вид, что чувствую себя оклевещенным, и поэтому сказал:
   «Это безосновательная клевета. Я сказал нищему…»
   «Стоп. Ты снова чуть не солгал. Я знаю, что ты ему сказал. Ты сказал, что кухарка уехала в город, и от завтрака ничего не осталось. Две лжи. Ты знал, что кухарка была за дверью, а за ней – полно еды».
   Такая потрясающая точность ошеломила меня; кроме того, она навела меня на вопрос, как вся эта информация попала к этому щенку. Конечно, он мог завести беседу с нищим, но к каким чарам он прибегнул, чтобы прознать о «скрытой» кухарке? И тут карлик заговорил снова:
   «Это было так низко, так ничтожно с твоей стороны отказаться прочитать рукопись той девушки на днях, и поделиться с ней своим мнением по поводу её литературной ценности; а ведь она добиралась в такую даль, и так надеялась. Разве не так?»
   Я почувствовал себя последней свиньёй. И, должен признаться, чувствовал себя так каждый раз, когда вспоминал об этом. Я вскипел и сказал:
   «Послушай, тебе больше нечего делать, кроме как рыскать повсюду и совать нос в чужие дела? Ты разговаривал с той девушкой?»
   «Не важно, разговаривал, или нет. Важно то, что ты совершил низкий поступок. И тебе стало стыдно за него впоследствии. Ага! тебе стыдно за него и сейчас!»
   Это было уже нечто вроде ликования дьявола. Я ответил ему с пламенной ревностью:
   «Я объяснил этой девушке в наиболее вежливой и мягкой форме, что не могу позволить себе дать оценку этой рукописи, потому как личное мнение ничего не стоит. Можно недооценить работу высокого уровня, и для мира она будет потеряна, или переоценить какую-нибудь ерунду, и, таким образом, обреку мир на её дурное воздействие. Я сказал ей, что широкая публика – единственный судья, который компетентен выносить решения о литературных попытках, и, следовательно, лучше всего было бы вначале предоставить рукопись этому суду, ведь в итоге ей так или иначе придётся выжить или пасть по решению этого большого суда».
   «Да, ты сказал всё это. Именно так ты и сделал, ушлый, малодушный пройдоха! И всё же, когда последние следы счастливого оптимизма исчезли с лица этой бедной девушки, когда ты увидел, как она украдкой сунула под свою шаль рукопись, над которой она так честно и терпеливо трудилась – так она стыдилась её теперь, а ведь так была горда когда-то – когда ты увидел, как её глаза покидает радость, а вместо неё появляются слёзы, когда она ушла такая подавленная, после того, как пришла такая…»
   «О, тише! тише! тише! Типун тебе на твой безжалостный язык, да разве все эти мысли не мучили меня достаточно без того, чтобы ты пришёл, и вызвал их снова!»
   О, эти угрызения совести! Казалось, они выедят самое моё сердце! А этот маленький изверг только уселся, глядя на меня со злорадством и презрением, мирно хихикая. Вскоре он заговорил снова. Каждое предложение было обвинением, и каждое обвинение – правдой. Каждое высказывание было полно сарказма и насмешки, каждое отчеканненное слово горело, как купорос. Карлик напомнил мне, как я обрушивался на своих детей и наказывал их за провинности, о которых минимальное разбирательство показало бы мне, что их совершили другие, а не они. Он напомнил мне, как я предательски позволил, чтобы моих старых друзей оклеветали в моём присутствии, и был слишком труслив, чтобы сказать слово в их защиту. Он напомнил мне о многих бесчестных вещах, которые я совершил; о многих, которые я добился, чтобы совершили дети или другие люди, не несущие ответственности; о многих, которые я планировал, обдумывал, и страстно желал совершить, и от совершения которых меня удерживал только страх последствий. С изысканной жестокостью он возвращал в моей памяти, одно за другим, несправедливости, обиды и унижения, которые я причинил своим друзьям при их смерти: «которые, быть может, умирали, думая об этих обидах, и горевали из-за них» – добавил он будто яду на остриё ножа.
   «Например, – сказал он, – возьми случай с твоим младшим братом, когда вы оба были ещё детьми, много лет тому назад. Он всегда относился к тебе с такой любовью и преданностью, и этого не могло сломить ни одно твоё предательство. Он ходил за тобой попятам, как собака, готовый выдержать обиду и несправедливость, чтобы только быть с тобой; он терпел все эти обиды так долго, ведь они наносились твоей рукой. Его образ, в полном здравии, запечатлевшийся у тебя в памяти, наверное, так утешает тебя! Ты поклялся своей честью, что если он позволит тебе завязать ему глаза, ничего дурного из этого не выйдет; а потом, давясь от хохота над этой редкой шуткой, ты подвёл его к ручью, покрытому тонкой коркой льда, и толкнул туда; и как ты смеялся! Дружище, тебе никогда не забыть тот кроткий, укоризненный взгляд, которым он смотрел на тебя, барахтаясь, даже если проживёшь тысячу лет. Ага! ты видишь его сейчас! ты видишь его сейчас!»
   «Тварь, я видел его уже миллион раз, и увижу ещё миллион! Да чтоб тебе подыхать медленно и страдать так, как я до Дня Страшного Суда за то, что вернул мне всё это снова!»
   Карлик довольно усмехнулся, и продолжил свою обвинительную историю моей карьеры. Я впал в унылое, мстительное настроение и тихо страдал под безжалостной критикой. Наконец, следующее его замечание заставило меня резко подскочить.
   «Два месяца назад, во вторник, ты проснулся посреди ночи, и начал раздумывать с угрызениями совести об особенно низком, ничтожном своём поступке по отношению к примитивному индейцу в дебрях Роки Маунтинз зимой тысяча восемьсот…»
   «Остановись на секунду, дьявол! Остановись! Ты хочешь сказать, что даже сами мои мысли не спрятаны от тебя?»
   «Похоже на то. Разве у тебя не было мыслей, которые я сейчас упомянул?»
   «Да не жить мне больше на этом свете, если не было! Послушай, дружок, посмотри мне прямо в глаза. Кто ты?»
   «Ну, а ты как думаешь?»
   «Я думаю, что ты сам Сатана. Я думаю, ты дьявол».
   «Нет».
   «Нет? Кем же ты тогда можешь быть?»
   «Ты в самом деле хочешь знать?»
   «Я в самом деле хотел бы».
   «Ну тогда, я – твоя Совесть!»
   Через секунду я уже был охвачен приступом радости и ликования. Я бросился на это создание с рёвом:
   «Будь ты проклята! Я сотню миллионов раз желал, чтобы ты стала осязаемой, и чтобы я когда-нибудь смог взять тебя руками за глотку! О, но теперь кровавая месть…»
   Не ту-то было! Молния не движется с такой скоростью, как моя Совесть! Человечек так резко взметнулся наверх, что в тот момент, когда мои пальцы схватили пустой воздух, он уже успел взгромоздиться на вершину книжного шкафа, приставив большой палец к носу в знак насмешки. Я запустил в него кочергой и промахнулся. Я метнул сапожным клином. Не видя ничего вокруг, я стал метаться с места на место, хватать и швырять в него все «снаряды», что попадались под руку; град из книг, чернильниц и кусков угля наполнил воздух и безустанно бил по убежищу карлика, но всё безрезультатно; проворная фигурка увёртывалась от каждого снаряда; более того, он разразился хохотом, полным сарказма и триумфа, когда я сел, наконец, истощённый. Пока я переводил дыхание от усталости и возбуждения, моя Совесть наставляла меня:
   «Мой покорный слуга, ты необычайно слабоумен – хотя нет, это все же характерно. По правде говоря, ты всегда последователен, всегда спокоен и всегда – осёл. Иначе, если бы совершили эту попытку убийства с грустью на сердце и обременённой совестью, я бы тотчас согнулся бы под такой тяжестью. Глупец, я бы тогда весил тонну и не смог бы оторваться от пола; но вместо этого ты так взволнован и воодушевлён задачей убить меня, что твоя совесть легка, как пёрышко. И вот, я здесь, наверху, вне твоей досягаемости. Я могу почти испытывать уважение к обычному, заурядному типу дураков; но ты – у-у-у!»
   Я был готов отдать тогда что угодно, чтобы обременить свою совесть, и тогда спустить оттуда этого типа, и отнять у него жизнь. Но моя совесть не могла быть отяжелённой по поводу такого желания более, чем я мог быть опечален его исполнением. Я мог лишь хищнически смотреть на своего властелина и проклинать злую судьбу, отказавшуюся обременить моё сознание в единственный раз, когда мне этого захотелось. Я стал размышлять о странном приключении, происшедшем за последний час, и во мне сыграло обычное человеческое любопытство. В голове вырисовывались вопросы, на которые мог ответить этот изверг. В этот момент зашёл один из моих сыновей, оставив дверь раскрытой, и воскликнул:
   «Господи! Что здесь произошло? Весь книжный шкаф забросан…»
   Я подскочил в ужасе и закричал:
   «Уходи отсюда! Живо! Бегом! Молнией! Закрой дверь! Быстрее, а не то моя Совесть уйдёт!»
   Дверь за ним захлопнулась, и я запер её. Я взглянул наверх и был обрадован до глубины души, увидев, что мой хозяин всё ещё был у меня в плену. Я сказал:
   «Чёрт тебя подери, я чуть было тебя не потерял! Эти дети – самые безголовые существа. Но послушай-ка, дружище, ребёнок, кажется, и вовсе тебя не заметил; это как же может быть?»
   «По очень простой причине. Я невидим для всех, кроме тебя».
   Я отметил себе в уме эту информацию со значительным удовлетворением. Я могу убить сейчас этого негодяя, если удастся, и никто об этом и не узнает. Но одна эта мысль придала мне столько беспечности, что моя Совесть едва удержалась на месте. Она чуть было не вспорхнула вверх, к потолку, как воздушный шарик. При этом я сказал:
   «Послушай, моя Совесть, будем друзьями. Воздвигнем на время знамя перемирия. Мне не терпится задать тебе несколько вопросов».
   «Прекрасно. Начинай».
   «Ну, тогда, прежде всего, почему ты раньше никогда не становился для меня видимым?»
   «Потому что раньше ты никогда не желал меня увидеть; то есть, ты никогда не просил об этом раньше в нужной форме и в подходящем настроении. А в этот раз у тебя именно и было подходящее настроение, и когда ты призвал своего самого беспощадного врага, я и оказался таковым, в большинстве своём, хотя ты об этом и не подозревал».
   «Так что, эта моя мысль превратила тебя в плоть и кровь?»
   «Нет. Она лишь сделала меня видимым для тебя. Я бестелесен, как и другие духи».
   Это замечание остро кольнуло меня дурным предчувствием. Если он бестелесен, как же я убью его? Но об этом я умолчал, и убедительным тоном сказал следующее:
   «Совесть, нельзя быть настроенным на общение на таком расстоянии. Спускайся перекурить».
   В ответ на это последовал взгляд, полный насмешки, а затем – следующая реплика:
   «Спуститься туда, где ты сможешь поймать и убить меня? Приглашение отклоняется с благодарностью».
   «Хорошо, – сказал я сам себе, – значит, по всему видимому, духа всё же можно убить; сейчас одним духом в этом мире станет меньше, или иначе я упущу своего гостя».
   После я произнёс вслух:
   «Друг…»
   «Ну-ка стой. Я тебе не друг, я твой враг; я тебе не равный, я твой хозяин. Попрошу тебя называть меня „мой господин“. Ты слишком фамильярничаешь».
   «Мне не нравятся такие титулы. Мне хотелось бы называть Вас „сэр“. Это ввиду того, что…»
   «Мы не будем об этом спорить. Просто подчиняйся; вот и всё. Продолжай свою болтовню».
   «Прекрасно, мой господин – поскольку ничего другое, кроме „мой господин“ Вам не подходит – я хотел спросить у Вас, как долго Вы будете видимым для меня?»
   «Всегда!»
   Я вскипел от негодования:
   «Это просто возмутительно. Вот что я об этом думаю. Вы только и делали, что преследовали меня все дни моей жизни, будучи невидимым. Это было довольно низко; теперь же иметь столь выразительную особу, как Вы, следующую за мной по пятам весь остаток моих дней, словно новая тень, – это нестерпимая перспектива. Теперь Вы знаете моё мнение, мой господин; относитесь к нему, как хотите».
   «Мой мальчик, на свете не было ещё более довольной совести, чем я в тот момент, когда ты сделал меня видимым. Это наделяет меня просто невообразимым преимуществом. Теперь я могу смотреть тебе прямо в глаза, и называть тебя как угодно, и насмехаться над тобой, и глумиться, и дерзить тебе. А ты-то ведь знаешь, какое значение имеют визуальная жестикуляция и выразительность, в особенности, если эффект усиливается устной речью. Отныне я всегда буду обращаться к тебе твоим же п-р-о-т-я-ж-н-ы-м у-н-ы-л-ы-м т-о-н-о-м – детка!»
   Я запустил в него угольным ведёрком. Безрезультатно. Мой господин сказал:
   «Ну-ка, ну-ка! Вспомни о знамени перемирия!»
   «А, я и забыл об этом. Я постараюсь быть мирным; да и Вы постарайтесь, для разнообразия. Само понятие мирной совести! Хорошая шутка, отличная шутка. Все типы совестей, о которых мне только приходилось слышать, были придирчивыми, затравливающими, отталкивающими и жестокими созданиями! Да, и вечное напряжение из-за того или иного незначительного пустяка – гори они все огнём, по моему мнению! Свою я бы променял на оспу и семь видов туберкулёза в придачу, и ещё бы обрадовался такому шансу. Теперь скажите мне, отчего это совесть не может дать человеку один раз нагоняй за его проступок, а потом оставить его в покое? Почему она именно хочет продолжать держать его на мушке, днём и ночью, ночью и днём, беспрерывно и беспрестанно, вечно и неизменно, за те же самые старые дела? В этом нет никакого смысла, и нет этому никакой причины. Я считаю, что совесть, действующая таким образом, ниже самой грязи».
   «Ну, нам это нравится; это приносит нам удовлетворение».
   «И вы делаете это с искренним намерением исправить человека?»
   Этому вопросу последовала саркастическая улыбка и следующий ответ:
   «Нет, сэр. Прошу прощения. Мы делаем это только потому, что это наш „бизнес“. Это наше занятие. Цель этого – действительно исправить человека, но мы лишь агенты с нейтральной стороны. Мы назначены свыше, и не можем ничего добавить от себя в этом деле. Мы подчиняемся приказам, и не вмешиваемся в обстоятельства. Но с чем я полностью хочу согласиться: мы немного преувеличиваем указы, как только появляется такая возможность, а она есть почти всегда. Мы получаем от этого наслаждение. Нам приказано напоминать человеку несколько раз о его ошибке; и я не отрицаю, что мы стараемся исполнить это с большим усердием. А если уж мы ухватимся за человека особо чувствительной натуры, то мы просто издеваемся над ним! Я знал совестей, которые специально проделали путь из Китая и России, чтобы посмотреть, как „прощупывают“ одного такого типа по особому поводу. А вот, знал я одного такого человека, который покалечил случайно ребёнка-мулата; эта весть распространилась за границу, и чтоб тебе не согрешить ни разу, если совести со всего мира не съехались тогда, чтобы поразвлечься и помочь его хозяину поиспытывать его. Этот человек ходил, мучаясь, взад-вперёд сорок восемь часов без еды и сна, а потом сошёл с ума. Ребёнок же полностью поправился через три недели».
   «Да, вы замечательная команда, мягко говоря. Мне кажется, теперь я начинаю понимать, почему Вы были всегда слегка непоследовательны со мной. В своём страстном стремлении выжать из греха все соки, вы заставляете человека тремя-четырьмя разными путями раскаяться в нём. К примеру, Вы обнаружили за мной провинность в том, что я солгал нищему, и я страдал от этого. Но именно вчера я сказал нищему чистую правду, а именно то, что поскольку поощрение бродяжничества может рассчитываться как проявление гражданской несовести, то я не дам ему ничего. Что Вы сделали тогда? Вы заставили меня сказать самому себе: „Ах, было бы гораздо доброжелательнее и безобиднее облегчить его участь небольшой красивой ложью, и отправить его с чувством, что, если уж он не получит хлеба, то, по крайней мере, он может быть благодарным за мягкое обращение.“ И страдал из-за этого целый день! За три дня до этого я накормил нищего, причём накормил до отвала, считая это добродетельным поступком. И тут же Вы говорите: „Бессознательный гражданин – накормил нищего!“ И я страдал, как обычно. Я дал нищему работу; Вы возражали этому – после заключения контракта, конечно же; ведь Вы же никогда не высказываетесь до того. Затем, я отказал нищему в работе; вы возражали и этому. Затем, я предложил убить нищего; Вы не давали мне спать всю ночь, выдавливая из меня чувства жалости через все поры. На этот раз я уж несомненно должен был быть прав, я отправил нищего с благословением; и чтоб Вам прожить так долго, как мне, если Вы не заставили меня страдать всю ночь из-за того, что я не убил его. Есть ли какой-нибудь способ удовлетворить это зловредное изобретение, именуемое совестью?»
   «Ха, ха! превосходно! Продолжай!»
   «Но постойте, ответьте мне всё же на этот вопрос. Есть способ?»
   «По меньшей мере, в мои намерения не входит рассказывать тебе о нём, сын мой. Осёл! Да мне не важно, за какие дела ты возмёшься, я тут же шепну тебе на ушко одно слово и заставлю тебя думать, что ты совершил ужасную подлость. Это мой бизнес – и моё удовольствие – заставлять тебя раскаиваться во всём, что ты делаешь. Если я и упустил какую-то возможность, это было непреднамеренно; я искренне уверяю тебя, что это было непреднамеренно!»
   «Не волнуйтесь; Вы не пропустили ни одного из известных мне поступков. Я не совершил ни одной вещи в своей жизни, добродетельной, или наоборот, в которой я бы не раскаялся в течение двадцати четырёх часов. Прошлым воскресеньем я слушал в церкви проповедь о благотворительности. Мой первый порыв был дать триста пятьдесят долларов; затем я передумал, и сократил сумму на сотню; передумал, и сократил ещё на сотню; передумал, и сократил ещё на сотню; передумал, и сократил оставшиеся пятьдесят до двадцати пяти; передумал, и снизил их до пятнадцати; передумал, и понизил до двух с половиной долларов; когда же тарелка дошла, наконец до меня, я снова передумал, и пожертвовал десять центов. Ну, а когда я добрался домой, мне искренне хотелось вернуть себе свои десять центов! Вы никогда не давали мне побывать на церемониях пожертвований без того, чтобы о чём-то не переживать».
   «И никогда не позволю, никогда. Можешь на меня положиться».
   «По-видимому, так. Сколько бессонных ночей мне хотелось схватить Вас за шею. Если бы я только мог добраться до Вас сейчас!»
   «Да, вне всяких сомнений. Но я не осёл, я только ослиное седло. Но продолжайте же, продолжайте. Вы забавляете меня больше, чем мне хотелось бы в этом признаться».
   «Меня это радует. (Не возражаете, если я не много привру, дабы не изменять своей привычке.) Так вот, не примите это слишком лично, но я считаю, что Вы самая низкая и самая презренная мелкая сморщенная рептилия, которую можно только себе вообразить. Я прямо-таки счастлив, что вы невидимы для других людей, а не то я бы умер от стыда, если бы был увиден в компании совести в виде такой заплесневелой обезьяны, как Вы. Были бы Вы, скажем, футов пять-шесть в высоту, и…»
   «Так-так! а кто тому виной?»
   «Я не знаю».
   «Ты же, и не кто иной».
   «Да чёрт Вас подери, я не был осведомлён о Вашей внешности».
   «А меня это не волнует, ты всё же над ней хорошо потрудился. Когда тебе было лет восемь или девять, я был семь футов в высоту, и прелестен, как на картинке».
   «Да лучше бы вы умерли молодым! Вы ведь выросли не правильно, не так ли?»
   «Некоторые из нас растут одним образом, некоторые – другим. Когда-то у тебя была большая совесть; было бы у тебя есть сейчас хотя бы малость от неё. Я полагаю, на то есть свои причины. Винить в этом, тем не менее, нужно нас обоих, тебя и меня. Видишь ли, ты когда-то относился сознательно к чрезвычайно многим вещам; это было прямо-таки ненормально, я бы сказал. Это было много лет тому назад. Сейчас ты уже этого не помнишь. Я так наслаждался теми страданиями, которые причиняли тебе некоторые твои любимые прегрешения, что продолжал атаковать тебя, пока не перестарался. Ты начал сопротивляться. Я, конечно же, начал тогда отступать и слегка сморщиваться – уменьшаться в фигуре, плесневеть и непропорционально расти. Чем больше я слабел, тем упорнее ты привязывался к тем самым грехам; пока, наконец, места на моём теле, отображающие эти пороки, не огрубели, как акулья кожа. Возьми, на пример, курение. Я пускал в ход эту карту слишком долго, и проиграл. Когда люди умоляют тебя и в эти дни расстаться с этой привычкой, то старое огрубевшее место, кажется, увеличивается и покрывает меня всего, словно кольчуга. Это производит сверхъестественный, удушающий эффект; а теперь я, твой верный ненавистник, твоя преданная Совесть, отправляюсь в глубокий сон. Глубокий? Да это не то слово. У тебя ведь есть ещё несколько других пороков – этак восемьдесят или девяносто – которые действуют на меня точно таким же образом».