Собеседники замерли, словно сраженные громом. Казалось, они лишатся чувств от отчаяния. Но страх перед грозным бедствием словно вернул им силы, и они стали раздумывать, как его избежать. У каждого был собственный план спасения, и так тянулось до самого вечера. Убедившись, что выхода нет, они расстались с тяжелым сердцем, обуреваемые грустным предчувствием.
   Пока гости прощались с моим отцом, я тихо выскользнул из дому и побежал к Маргет, – узнать, как там у них обстоят дела. Никто из прохожих на улице не ответил на мой поклон. В другое время я удивился бы, но не сейчас. Люди были так напуганы и расстроены, что их легко было счесть за помешанных. Бледные, с осунувшимися лицами, бродили они по деревне, словно лунатики, широко раскрыв невидящие глаза, беззвучно шепча губами и судорожно сжимая и разжимая свои кулаки.
   В доме у Маргет царило отчаяние. Она и Вильгельм Мейдлинг сидели вдвоем в молчании, даже не взявшись за руки, как это было у них в обычае. Оба были мрачны, глаза у Маргет покраснели от слез. Она сказала:
   – Я умоляла его покинуть нас и спасти свою жизнь. Я не хочу стать его убийцей. Наш дом проклят, и всем, кто живет в нем, угрожает костер. Но он не хочет уйти. Он говорит, что умрет вместе с нами.
   Вильгельм повторил, что никуда не уйдет. Раз Маргет грозит опасность, он будет здесь рядом с ней до конца. Маргет снова залилась слезами. Это было грустное зрелище, и я пожалел, что не остался дома. Раздался стук, вошел Сатана, красивый и полный сил, весь искрящийся веселостью, как молодое вино, и сразу переменил у нас настроение. Он ни словом не упомянул ни о том, что произошло за обедом, ни о страхах, терзавших деревню, а стал оживленно болтать о разных безделицах. А потом он перевел разговор на музыку. Это был ловкий ход, и Маргет, позабыв о всех горестях, тотчас оживилась и приняла участие в беседе. Ей еще не приходилось встречать никого, кто рассуждал бы о музыке с таким пониманием, и она была совершенно очарована собеседником. Маргет не умела скрывать свои чувства, личико ее просияло, и Вильгельм Мейдлинг почувствовал себя немного задетым. Сатана стал говорить о поэзии, отлично прочитал нам несколько стихотворений, и Маргет снова пришла в восторг. Мейдлинг опять почувствовал себя задетым, Маргет заметила перемену в его лице и упрекнула себя за легкомыслие.
   Я заснул в этот вечер под славную музыку: капли дождя барабанили в ставни, вдалеке погромыхивал гром. Ночью пришел Сатана, разбудил меня и сказал:
   – Вставай! Куда мы отправимся?
   – С тобой – куда хочешь!
   Меня ослепил солнечный свет. Сатана сказал:
   – Мы в Китае.
   Ничего подобного я не ждал и был счастлив и горд, что странствую в этих дальних краях. Так далеко никто из пашей Деревни не заезжал, даже сам Бартель Шперлинг, который воображает себя величайшим из путешественников. Больше получаса мы парили над Небесной империей и осмотрели ее от края до края. Это было удивительное зрелище, многое было прекрасно, но многое ужасало. Я мог бы порассказать… впрочем, я сделаю это после и тогда объясню, почему Сатана выбрал Китай для нашего путешествия. Сейчас это мне помешает. Насытившись зрелищем, мы прервали полет.
   Мы сидели на вершине горы. Под нами расстилался огромный край. Горы, ущелья, долины, луга, реки нежились в солнечном сиянии; в отдалении синело море. Это был тихий, мирный пейзаж, радующий своей красотой и покоящий душу. Насколько легче было бы жить в этом мире, если бы мы могли, по желанию, вдруг, перенестись в такое блаженное место. Перемена – она гонит прочь усталость тела и духа, словно перекидываешь тяжесть забот с одного плеча на другое.
   Мне пришла в голову мысль потолковать по душам с Сатаной, уговорить его стать лучше, добрее. Я напомнил ему о том, что он натворил, и просил его впредь не действовать столь опрометчиво; не губить людей зря. Я не винил его, только просил, чтобы он перед тем, как решиться на что-нибудь, помедлил и чуть поразмыслил. Ведь если он будет действовать не столь легкомысленно, не наобум, будет меньше несчастий. Сатана нисколько не был задет моей прямотой, но видно было, что я удивил и рассмешил его. Он сказал:
   – Тебе кажется, что я действую наобум? Я никогда так не действую. Ты хочешь, чтобы я медлил и думал о том, к чему приведет мой поступок? Зачем? Я и так точно знаю, к чему он приведет.
   – Почему же ты так поступаешь?
   – Изволь, я отвечу тебе, а ты постарайся понять, если сумеешь… Ты и тебе подобные – неповторимые в своем роде создания. Каждый человек – это машина для страдания и для радостей. Два механизма соединены одной сложной системой и действуют на основе взаимной связи. Едва успеет первый механизм зарегистрировать радость, второй готовит вам боль, несчастье. У большинства людей жизнь строится так, что горя и радостей приходится поровну. Там, где такого равновесия нет, преобладает несчастье. Счастье – никогда. Встречаются люди, устроенные так, что вся их жизнь подчинена механизму страданий. Такой человек от рождения и до самой смерти совсем не ведает счастья. Все служит для него источником боли, что он ни делает, приносит ему страдание. Ты, наверно, видел таких людей? Жизнь для них – гибельный дар. Порой за единственный час наслаждения человек платит годами страдания – так он устроен. Или ты не знаешь об этом? Нужны примеры? Изволь, я тебе приведу. Что же до жителей вашей деревни, то они для меня попросту не существуют. Ты, наверно, это заметил?
   Я не хотел быть с ним резким и ответил, что да, иногда мне так кажется.
   – Так вот, повторяю: они для меня не существуют. И это вполне естественно. Разница между нами слишком обширна. Начать с того, что они лишены разума.
   – Лишены разума?
   – Даже подобия разума. Когда-нибудь я познакомлю тебя с тем, что человек зовет своим разумом, разберу по частям этот хлам, и ты увидишь, насколько я прав. У меня нет с людьми ничего общего, ни малейшей точки соприкосновения. Переживания людей пусты и ничтожны, таковы же и их претензии, их честолюбие. Вся их вздорная и нелепая жизнь – только вздох, смешок, пламя, гаснущее на ветру. Они вовсе лишены чувства, – пресловутое Нравственное чувство не в счет. Сейчас я поясню тебе мою мысль на примере. Видишь красного паучка, он не крупнее булавочной головки. Как ты думаешь, может ли слон питать к нему интерес, беспокоиться, счастлив этот паук или нет, богат или беден, любит ли паука невеста, здорова ли его матушка, пользуется ли он должным успехом в обществе, справится ли он со своими врагами, поддержат ли его в несчастье друзья, оправдаются ли его мечты о карьере, преуспеет ли он на политическом поприще, встретит ли он свой конец в лоне семьи или погибнет, презираемый всеми, в одиночестве, на чужбине? Слон никогда не сумеет проникнуться этими интересами, они для него не существуют, он не властен сузить себя до их жалких размеров. Человек для меня то же, что этот красный паук для слона. Слон ничего не имеет против него, он с трудом его различает. Я ничего не имею против людей. Слон равнодушен к красному пауку. Я равнодушен к людям. Слон не возьмет на себя труда вредить науку, – напротив, если приметит его, то, может статься, в чем-нибудь и посодействует, разумеется, попутно со своими делами и между прочим. Я не раз помогал людям и никогда не стремился вредить им. Слон живет сто лет, красный паучок – один день. Разница между ними в физической силе, в умственной одаренности и в благородстве чувств может быть выражена разве только в астрономическом приближении. Добавлю, что расстояние между мной и людьми в этом, как и в другом, неизмеримо шире, чем расстояние, отделяющее слона от красного паучка. Разум человека топорен. Уныло, с натугой он сопоставляет элементарные факты, чтобы сделать какой-то вывод – не станем уж говорить, каков этот вывод! Мой разум творит! Подумай, что это значит! Мой разум творит мгновенно, творит все, что ни пожелает, творит из ничего. Творит твердое тело, жидкость или же цвет – любое, что мне захочется, все, что я пожелаю – из пустоты, из того, что зовется движением мысли. Человек находит шелковое волокно, изобретает машину, прядущую нить, задумывает рисунок, трудится в течение многих недель, вышивая его шелковой нитью на ткани. Мне довольно представить себе это сразу, и вот гобелен предо мной, я сотворил его.
   Я вызываю мысленно к жизни поэму, музыкальное произведение, партию в шахматы – все, что угодно, – вот я сотворил их! Мой разум – это разум бессмертного существа, для которого нет преград. Мой взор проникает всюду, я вижу во тьме, скала для меня прозрачна. Мне не нужно перелистывать книгу, я постигаю заключенное в ней содержание одним только взглядом, сквозь переплет; через миллионы лет я все еще буду помнить ее наизусть и знать, что на какой странице написано. Я вижу, что думает человек, птица, рыба, букашка; в природе нет ничего скрытого от меня. Я проникаю в мысли ученого и схватываю все то, что он накопил за семьдесят лет. Он может забыть это, и он позабудет, но я буду помнить вечно.
   Сейчас я читаю твои мысли и вижу, что ты понял меня. Что же дальше? Допустим, в какой-то момент слону удалось разглядеть паучка, и он ему посочувствовал. Полюбить его слон не может: любить можно только тех, кто твоей же породы, равных. Любовь ангела возвышенна и божественна – человек не в силах даже отдаленно представить ее себе. Ангел может любить ангела. Человек, на которого падет любовь ангела, будет испепелен. Мы не питаем любви к людям, мы снисходительно равнодушны к ним, иной раз случается так, что они вызывают нашу симпатию. Ты мне нравишься, ты и твои друзья, мне нравится отец Питер. Ради вас я покровительствую жителям вашей деревни.
   Он заметил, что я принял его последние слова за насмешку, и решил пояснить их.
   – Я приношу добро жителям вашей деревни, хотя с первого взгляда может казаться, что я им врежу. Люди не различают, что идет им на пользу и что – во вред. Они не разбираются в этом потому, что не знают будущего. То, что я делаю для жителей вашей деревни, даст в свое время плоды; иные из этих плодов вы вкусите сами, иные предназначены для будущих поколений. Никто никогда не узнает, что я изменил течение жизни этих людей, но это именно так. Есть игра, ты не раз играл в нее со своими друзьями. Вы ставите кирпичи близко один от другого. Вы толкаете первый кирпич, он падает, валит соседний, тот сбивает еще один и так далее, и так далее, пока все кирпичи не лежат на земле. Такова и жизнь человеческая. В младенчестве человек толкает первый кирпич. Дальнейшее следует с железной неотвратимостью. Если бы ты читал будущее, как читаю его я, то увидел бы, как и я, все, что случится далее. Порядок человеческой жизни предопределяется первым толчком. Никаких неожиданностей в ней нет и не будет, потому что каждый новый толчок зависит от предыдущего. Тот, кому доступно подобное видение, прозревает весь ход человеческой жизни от колыбели до самой могилы.
   – Разве бог не управляет человеческой жизнью?
   – Нет, она предопределена обстоятельствами и средой. Первый поступок влечет за собой второй и так далее. Представим себе на минуту, что из чьей-то жизни выпал один из таких неизбежных поступков, самый пустячный. Человек должен был в обусловленный день, в обусловленный час, в обусловленную минуту и даже секунду, – может быть, речь идет о доле секунды, – пойти за водой к колодцу, но он не пошел. Тогда начиная с этой секунды его жизнь должна коренным образом перемениться. До самой его кончины она потечет теперь не по тому руслу, которое предречено его первым поступком, но по другому. Если бы он пошел тогда за водой, это, быть может, привело бы его к королевскому трону. Он не пошел – и вот его ждут бедствия и нищета. Возьмем для примера Колумба. Стоило, скажем, ему в детские годы утратить крохотное, ничтожное звенышко в цепи своих поступков, начатых и обусловленных первым его поступком, и вся его жизнь сложилась бы по-иному. Он стал бы священником в итальянской деревне, умер бы в неизвестности, и открытие Америки было бы тем отсрочено на сто или двести лет. Я знаю это наверное. Не сверши Колумб хоть единого из миллиарда положенных ему в его жизни поступков, и судьба его переменилась бы. Я рассмотрел миллиард жизненных линий Колумба, и только в одной из них значится открытие Америки. Люди не понимают, что любой их поступок, крупный или ничтожный, одинаково важен в их жизни. Словить муху, которую вам словить предназначено, не менее важно для вашей дальнейшей судьбы, чем, скажем…
   – Чем покорить царство?
   – Да, именно так. Конечно, практически человеку не дано уйти от поступка, который ему предназначен; этого никогда не бывает. Когда человеку кажется, будто он принимает решение, как ему поступить, так ли, иначе, то колебания эти входят звеном в ту же цепь, и решение его обусловлено. Человек не может порвать свою цепь. Это исключено. Скажу тебе больше, – если он и задастся подобным намерением, то и оно будет звеном той же цепи; знай, что оно с неизбежностью зародилось у него в определенный момент, относящийся еще к его младенческим годам.
   Я был подавлен картиной, которую набросал передо мной Сатана.
   – Человек осужден на пожизненное заключение, – сказал я грустно, – и не может вырваться из тюрьмы.
   – Да, он не в силах уйти от первого же поступка, совершенного им в младенчестве. Но я властен освободить его.
   Я поглядел на Сатану вопросительно.
   – Я уже изменил судьбу нескольких жителей вашей деревни.
   Я решил было поблагодарить Сатану, но потом подумал, что благодарить пока не за что, и промолчал.
   – Я хочу переменить еще несколько судеб. Ты знаешь маленькую Лизу Брандт?
   – Конечно, все ее знают. Моя мама всегда говорит, что такой красивой и ласковой девочки еще не рождалось на свет. Она говорит, что Лиза, когда подрастет, станет гордостью нашей деревни и все будут так же любить ее, как и сейчас.
   – Я изменю судьбу этой девочки.
   – Сделаешь Лизу еще счастливее?
   – Да. Я переменю также судьбу Николауса.
   Тут я обрадовался по-настоящему и сказал:
   – За него-то просить не надо. Для Николауса ты постараешься.
   – Разумеется.
   Фантазия у меня заработала, и я стал рисовать себе будущий путь Ника: вот он генерал и гофмейстер двора. Тут я заметил, что Сатана молча ждет, когда я закончу свои мечтания, и мне стало неловко, что он прочитал мои наивные мысли. Я ждал насмешек, но он продолжал свою речь:
   – Нику суждено прожить шестьдесят два года.
   – Отлично! – сказал я.
   – Лизе – тридцать шесть. Но, как я уже сказал, я решил изменить линию их жизни. Через две минуты и пятнадцать секунд Николаус проснется и услышит, что дождь хлещет в окно. По прежнему плану жизни он должен был повернуться и снова уснуть. Но я наставлю его встать и закрыть окно. Это пустячное изменение переменит всю его жизнь. Он утром проснется двумя минутами позже, чем следовало, и ничто из того, что должно было с ним случиться, уже не произойдет.
   Сатана вынул часы, поглядел на них и сказал:
   – Николаус встал с постели и затворил окно. Прежний ход его жизни прервался, начался новый. Это не останется без важных последствий.
   Слова Сатаны звучали таинственно, по спине у меня побежали мурашки.
   – То, что случилось сейчас, переменит события, которым назначено было случиться через двенадцать дней. Николаусу было назначено спасти Лизу. Он прибежал бы к реке к четырем минутам одиннадцатого – секунда в секунду, – и тогда он легко бы вытащил девочку из воды, плыть ему было бы близко. Но теперь он на несколько минут опоздает. Лизу унесет течением на глубокое место, и, несмотря на все усилия Николауса, оба они утонут.
   – Сатана, дорогой Сатана! – вскричал я, заливаясь слезами. – Спаси их! Не надо этого! Я не перенесу смерти Ника. Он мой любимый товарищ, мой друг. Что станет с матерью Лизы?
   Прильнув к нему, я молил его, но Сатана остался спокойным. Он усадил меня на прежнее место и попросил выслушать его до конца.
   – Я нарушил ход жизни Николауса, и отим нарушил ход жизни Лизы. Если бы я не вмешался, Николаус спас бы ее, но захворал бы от купания в холодной воде. Простуда перешла бы в одну из тех страшных горячек, которым подвержен ваш
   род, и последствия были бы ужасны. Николаус лежал бы сорок шесть лет, не вставая с постели, без движения, без слуха, без
   речи, с одной лишь мечтой – умереть. Хочешь ты, чтобы я отменил то, что свершилось?
   – Нет, нет, ни за что! Пожалей его! Пусть будет так, как ты сделал!
   – Ты прав. Лучше, чем я сейчас сделал, сделать нельзя. Я перебрал миллиард жизненных линий для Николауса, но все они были ужасны, полны несчастий и горя. Если бы я не вмешался, он спас бы, конечно, Лизу, потратил бы на это не более шести минут и получил бы в награду за свой геройский поступок сорок шесть лет мук и страданий. Когда я тебе говорил, что поступок, который приносит час радости и довольства собой, нередко вознаграждается годами страданий, я думал о Николаусе.
   Мысленно я задал вопрос, от каких же бед должна спасти Лизу столь ранняя смерть?
   Сатана тут же ответил:
   – Ей предстояло мучиться десять лет, медленно оправляясь от случайно полученного увечья. После чего ее ждали девятнадцать лет позорной, грязной преступной жизни и смерть от руки палача. Через двенадцать дней ее больше не будет. Ее мать отдала бы, я думаю, все на свете, чтобы спасти свою Лизу. Разве я не добрей ее матери?
   – О да! И добрей и мудрей.
   – Приближается суд над отцом Питером. Он будет оправдан. Суд получит твердые доказательства его невиновности.
   – Но каким же образом? Ты в этом уверен?
   – Я знаю наверняка. Его доброе имя будет опять восстановлено, и остаток жизни он проживет счастливо.
   – Ты прав. Если его доброе имя будет опять восстановлено, он будет, конечно, счастлив.
   – Он будет счастлив, но по другой причине. Как только суд вынесет ему оправдательный приговор, я переменю линию его жизни, и ради его же блага. Он никогда не узнает, что его доброе имя опять восстановлено.
   Я робко подумал, что хорошо бы поточнее узнать, что именно произойдет с отцом Питером, но Сатана не обратил на мои мысли никакого внимания. Потом я подумал об астрологе. Он-то куда же девался?
   – Я отправил его на Луну, – ответил Сатана, как-то странно посмеиваясь. – На неосвещенную сторону Луны. Он никак не может понять, куда он попал, и ему там не так уже весело, но я считаю, что лучшего места для наблюдения за звездами не найти. Скоро он мне понадобится. Тогда я доставлю его назад и еще раз в него воплощусь. У астролога впереди долгая жизнь, исполненная преступлений и мерзостей. Но я не питаю к нему зла и даже готов услужить ему. Пожалуй, я переменю линию его жизни, и его сожгут на костре.
   У Сатаны были самые странные представления о том, как оказать человеку услугу. Но он ведь был ангел, разве ангелу что-нибудь растолкуешь! Ангелы ничем не похожи на нас и ни во что нас не ставят. Мы кажемся им чудаками. И к чему Сатана закинул астролога в такую дальнюю даль? С тем же успехом он мог держать его под рукой где-нибудь тут, в Германии.
   – В такую дальнюю даль? – спросил Сатана. – Для меня дали не существует, для меня все одинаково близко. Солнце от нас на расстоянии около ста миллионов миль, и свет, освещающий землю, дошел к нам оттуда за восемь минут. Я же могу пройти этот путь, да и более длинный, за столь малую долю времени, что его не уследишь на часах. Мне довольно подумать, и мой полет совершен.
   Я протянул к нему руку.
   – Свет падает мне на ладонь, пусть он станет стаканом вина.
   Мое желание исполнилось. Я осушил стакан.
   – Разбей его, – приказал он.
   Я разбил стакан.
   – Ты видишь – он из стекла. Жители вашей деревни боялись дотронуться до медных шаров, думали, что они колдовские и исчезнут как дым. Какие же странные вы существа – род человеческий. Впрочем, довольно об этом. Я тороплюсь. Давай-ка уложим тебя снова в постель.
   Я лежал у себя в постели. Сатана исчез. Потом я услышал голос, доносившийся откуда-то из тьмы, сквозь грохот дождя.
   – Можешь сказать это Сеппи, но никому больше.
   Он ответил на то, о чем я подумал.

ГЛАВА VIII

   Я лежал без сна. Мысли мои были теперь не о том, что я побывал на краю света, в Китае, и вправе посмеиваться над Бартелем Шперлингом, который, один-единственный раз съездив в Вену, возомнил себя путешественником и смотрел свысока на всех остальных эзельдорфских мальчишек, не повидавших, подобно ему, широкого мира. В другое время подобная мысль, быть может, и лишила бы меня сна, но сейчас она меня нисколько не занимала. Я думал о Николаусе. Все мои помыслы были о нем. Я вспоминал, сколько беззаботных деньков провели мы с ним вместе, как мы играли и резвились в лесу, в полях, у реки в долгие летние дни, как бегали на коньках и катались на санках зимой, убежав с уроков. И вот он должен проститься со своей молодой жизнью. Снова наступит лето, снова придет зима, мы, как и прежде, будем бродить по лесу, затевать игры, а Николауса больше не будет с нами, Николауса мы не увидим. Завтра я его встречу, он ничего не знает, он такой, как всегда, а мне уже тяжко будет слышать, как он смеется, глядеть, как он веселится, дурачится, потому что он для меня уже мертвец в саване, с восковыми пальцами и остекленевшим взором. Пройдет день, он по-прежнему ни о чем не будет подозревать, потом другой день и третий, эта ничтожная горстка дней тает и тает, а страшный конец неуклонно близится, словно поступь судьбы. И никто не будет об этом знать – только Сеппи да я. Двенадцать дней, только двенадцать дней! Подумать – и то страшно. Я заметил, что даже мысленно называю его не так, как обычно – Ник или Ники, а уважительно – Николаус, как принято называть умерших. Одну за другой я вспомнил все ссоры, какие были у нас с ним за долгие годы дружбы, и убедился, что почти что всегда я был неправ; я обижал его. Было горько думать об этом, и сердце мое терзалось раскаянием, как бывает, когда вспоминаешь, что был нехорош с человеком, которого уже нет, и уже нельзя никакими силами хоть на минуту вернуть его к жизни и, встав на колени, взмолиться: «Сжалься, прости меня!»
   Однажды – мы были тогда девятилетними мальчуганами – торговец фруктами послал Николауса по какому-то делу почти что за две мили от нашей деревни и дал ему в награду большое вкусное яблоко. Я встретил Инка, когда он шел домой с этим яблоком, сам не свой от изумления и радости. Я попросил у него яблоко будто бы так, поглядеть, и он, не подозревая коварства, отдал мне его. Я побежал, обгрызая яблоко на ходу, а Николаус за мной, умоляя: «Отдай же, отдай!» Когда он догнал меня, я сунул ему огрызок и стал смеяться над ним. Он отвернулся и пробормотал сквозь слезы, что хотел отнести яблоко младшей сестренке. Я понял, что поступил очень дурно: сестренка его выздоравливала после долгой болезни, и ему, конечно, хотелось сделать ей приятный сюрприз и насладиться ее радостью. Но я стыдился признать, что поступил дурно, и, вместо того чтобы попросить прощения у Николауса, я сказал ему что-то обидное, грубое, хотел показать свое молодечество. Николаус ничего не ответил, но, когда он повернул к дому, я увидел по выражению его лица, как мучительно он страдает. Много раз по ночам вставало передо мной это страдальческое лицо, и я испытывал стыд и раскаяние. Постепенно воспоминание слабело, потом исчезло совсем, но сейчас оно снова владело мной и терзало меня.
   Другой раз, это было уже в школе и нам было по одиннадцати лет, я опрокинул чернильницу и залил четыре тетради. Мне грозила подка. Но я ловко свалил все на Николауса, и суровое наказание досталось ему.
   И, наконец, совсем недавно, в прошлом году, я обманул его, когда мы менялись крючками для удочки. Я всучил ему крупный крючок с надломом, а взял три поменьше, маленьких, совсем еще новых. Крючок у него сломался в первый же раз, как он вытащил рыбу, но он не подозревал, что я обманул его, и, когда я хотел со стыда вернуть ему один из его крючков, он не захотел его брать и сказал:
   – Мена есть мена. Кто же тут виноват, если крючок сломался?
   Да, сон не шел. Воспоминание об этих трех мелких подлостях не покидало меня, и думать о них было много больнее, чем обычно, когда речь идет о живых людях. Николаус был еще жив, но для меня он был мертвым. Ветер стонал в деревянных ставнях, дождь барабанил в стекла.
   Утром я нашел Сеппи и рассказал ему обо всем. Мы стояли на берегу реки. Сеппи сильно переменился в лице, губы его дрогнули, но он ничего не сказал; мои слова словно оглушили его. Так он стоял и молчал, потом слезы брызнули у него из глаз, и он отвернулся. Я взял его крепко под руку, и мы пошли вместе, думая об одном и том же, не говоря ни слова. Пройдя мост, мы спустились в долину, потом поднялись на лесистый холм, и только там обрели дар речи. Мы говорили о Николаусе и вспоминали всю нашу дружбу. Сеппи не переставая твердил, словно говоря сам с собой:
   – Двенадцать дней! Меньше двенадцати дней!
   Мы решили, что все оставшееся время будем проводить с Николаусом. Мы должны насладиться его дружбой, каждый час был на счету. Но сейчас у нас не хватало духу пойти к нему. Нам было жутко, ведь это – почти все равно, что увидеть мертвого. Сказать это вслух мы не решались, но думали именно так. Поэтому мы оба вздрогнули, когда за поворотом дороги столкнулись лицом к лицу с Николаусом. Он весело крикнул:
   – Ну-ну! Что это у вас такие кислые лица? Уж не повстречали ли вы привидение?
   Мы не могли вымолвить ни слова в ответ, но, к счастью, этого и не требовалось. Николаус был готов говорить за троих. Он только что виделся с Сатаной и все еще ликовал после беседы с ним. Сатана рассказал ему о нашем полете в Китай. Николаус попросил взять и его в какое-нибудь путешествие, и Сатана обещал ему, сказал, что возьмет его в далекое путешествие, увлекательное и прекрасное. Николаус просил его, чтобы он и нас двоих взял, но Сатана сказал, что сейчас невозможно; а придет наше время, отправимся и мы путешествовать. Сатана обещал прийти за ним точно тринадцатого числа, и Николаус с нетерпением считал оставшиеся часы. Тринадцатое было то самое роковое число, и мы тоже считали оставшиеся часы. Мы прошагали в тот день втроем не одну милю, выбирая излюбленные тропинки, знакомые нам еще с детства, и все время напоминая друг другу то один, то другой интересный случай из нашей дружбы. Веселился, впрочем, один Николаус; мы с Сеппи ни на минуту не могли позабыть мучившую нас страшную тайну. Мы старались обходиться с нашим другом как можно внимательнее и бережнее, старались показать ему, как мы любим его, и ему это было очень приятно. Мы все время старались оказать ему какую-нибудь услугу, хоть маленькое одолжение, и это тоже его радовало. Я отдал ему семь рыболовных крючков, все мое достояние, и уговорил его принять их в подарок, а Сеппи подарил ему новенький перочинный нож и желто-красный волчок. (Сеппи признался мне после, что недавно надул Николауса при обмене и теперь хотел чем-нибудь искупить вину, хоть Николаус и не помнил зла.) Сейчас он наслаждался нашим вниманием и был счастлив, что у него такие друзья. Его нежность к нам и его благодарность заставляли страдать нас, мы чувствовали себя недостойными его дружбы. Расставаясь с нами, Николаус сиял от восторга и говорил, что еще никогда в жизни не был так счастлив.