К чему я это рассказываю? К тому, чтобы можно было вполне оценить тот высший балл, который выставлял Леонид Иванович Добычин Юрию Николаевичу Тынянову: он считал его едва ли не единственным - и в Москве и в Ленинграде - настоящим писателем (если не считать, и то с оговорками, Зощенко - к Зощенко у Добычина были свои придирки).
   Василий Андреев был совсем другой человек. Талантливый бытовик, страдавший запоем и нежно любивший свою болезненную дочь, в комнате у которого не было ничего, кроме койки и конторского стола, он носил в ветхом пустом бумажнике справку о том, что в энном дореволюционном году застрелил полицейского.
   Как-то на Невском Василий Михайлович остановил меня и тихо, без выражения, едва шевеля бесцветными губами, сказал:
   - Рахманов, вы умный человек, дайте в долг три рубля. Заранее говорю, что вряд ли отдам.
   Разумеется, я не мог отказать, и в награду Андреев рассказал мне о том, как однажды занимал у Тынянова. Рассказал так же тихо, скромно, с искренним, ничуть не наигранным сокрушением.
   Василий Михайлович жил где-то на Песках, недалеко от тыняновской квартиры, и когда его в очередной раз затерло с финансами, он решился на крайний шаг - стрельнуть у Тынянова. Семья Тыняновых пила чай, что психологически несколько осложняло задачу, ибо Андреева усадили за стол и начался интересный разговор. Интересный для обоих - и для Андреева, и для Тынянова: они были полярно разные - один кабинетный, другой очень уличный, великолепно знавший быт дореволюционных ночлежек, петербургского дна, что доказывают его колоритные повести о ворье, скажем, "Волки" в альманахе "Ковш" 1924 года.
   - Чувствую, - рассказывал Василий Михайлович, - после такого разговора трудновато попросить в долг. В то же время пора и честь знать - десятый час. "Юрий Николаевич, говорю, со мной, как с Иваном Александровичем Хлестаковым, престранный случай: поиздержался в дороге. Вы не могли бы выручить?" Говорю и соображаю: черт, сколько назвать? Пятерку неудобно... солидный дом... пил чай с пирожными... десятку, пожалуй, тоже... попрошу двадцать... И слышу, как язык сам собой выговаривает: "Рублей сто!" Это меня Хлестаков подвел - меньше трехсот, наглец, не просил... "Пожалуйста, Василий Михайлович, - говорит Тынянов, - пожалуйста, очень рад". Не помню, как вышел на Греческий... все лицо горит! И совестно... и досадно...
   - Но деньги взяли, Василий Михайлович?
   - Именно что не взял. Сказал, что неудачно пошутил. - Помолчав, Андреев добавил: - Ручаюсь, что Тынянов меня насквозь видел. На всех этапах визита, с самого начала.
   Неизвестно, что в рассказе Василия Андреева быль, а что "беллетристика", ясно одно: имя Тынянова внушало почтение самым неожиданным людям.
   А вот неожиданность совсем в другом роде. Году в 1938-м, в одну из наших немногих встреч (кажется, в редакции "Литературного современника"), я спросил:
   - Юрий Николаевич, фамилия Витушишников - старинная или вам попадалась такая и в наше время?
   Юрий Николаевич, не задумываясь, ответил:
   - Насколько я знаю, нынче такой фамилии нет.
   - Дело в том, что в конце двадцатых годов, - сказал я, - я часто ходил на улицу Плеханова, восемь, и на двери одной из квартир видел табличку с фамилией "Витушешников". Рассказа вашего тогда еще не было, но фамилию я запомнил.
   - Витушишников или Витушешников? - переспросил Тынянов. Видно, что мое сообщение его заинтриговало.
   - Витушешников, - успокоил я Юрия Николаевича.
   И надо же было случиться такому совпадению: через год или два Тынянов переехал с Греческого проспекта на улицу Плеханова, в тот самый дом № 8-10.
   Сейчас там в первом этаже временно находится Лавка писателей, и на днях я не удержался - зашел в контору ЖЭКа спросить у паспортистки, не живет ли в доме некто Витушешников. Получил исчерпывающий ответ:
   - Никаких Витушешниковых здесь не проживает. Так закончилась эта новелла.
   Чем закончу свои воспоминания? В 1939 или в 1940 году я жил в Доме творчества в Пушкине, в маленькой комнате во втором этаже, куда вход был прямо с площадки. К концу пребывания я немножко прихворнул и был уложен в постель; лежу, читаю, вдруг слышу: по лестнице поднимается кто-то с палкой, медленно, трудно. Можно представить, как и был удивлен и даже испуган: это пришел навестить меня Юрий Николаевич. Он был уже болен, очень болен, ему было тяжело ходить, не то что взбираться на верхотурье... О чем же мы говорили в последнюю нашу встречу? Память не удержала всего, но помню, как раз в это время Театр имени Пушкина обратился к Юрию Николаевичу с просьбой написать пьесу на основе "Кюхли", и он размышлял вслух о сценических возможностях этой темы. Уже через много лет я услышал от Г. М. Козинцева, с каким увлечением молодой Тынянов работал для кинематографа. Для театра он не успел: болезнь, война, подвижническая работа над "Пушкиным".
   В дни нашего пребывания в Доме творчества я сфотографировал Юрия Николаевича на веранде. Рад, что этот любительский снимок, пусть анонимный, помещен в книге, вышедшей в "Жизни замечательных людей"; ошибка лишь в дате.
   * * *
   В день восьмидесятилетия Юрия Николаевича Тынянова, когда мы собрались в Доме писателей почтить его память, одна из талантливых его учениц Тамара Хмельницкая - в своем выступлении в сердцах воскликнула: "Да и справедливо ли было - сторонников так называемой формальной школы в литературоведении именовать формалистами..?" И я невольно вспомнил, как в этом же доме в конце 30-х годов Юрий Николаевич в разговоре со мной по примерно такому же поводу шутливо сказал:
   - Называть писателя, заботящегося о форме, непременно формалистом это все равно что назвать писателя, заботящегося о содержании, содержанкой.
   Этой его блестящей остротой я и закончу свои заметки.
   1974
   И. Эренбург
   КНИГИ-СОБЫТИЯ
   Я спрашиваю себя: почему в первой редакции моей книги воспоминаний я уделил недостаточно места Юрию Николаевичу Тынянову? Я ведь признался, что его книги были событиями в моей жизни. Вероятно, я боялся, что не понял их автора: наши разговоры по большей части были случайными, малозначительными. Я все откладывал рассказ о Тынянове: мне казалось, что в книге о жизни он покажется отрывком из литературной статьи. Пора исправить и эту ошибку.
   Тынянов был человеком сложным, общительным, но замкнутым. Легче было им восхищаться, чем его понять. Он мог блистательно болтать о пустяках, мог добродушно отпускать язвительные реплики, мог, увлеченный, говорить о строке Дельвига или своего любимца Кюхельбекера, как астроном говорит о звездах или медик о болезнях, был неизменно учтив и, хотя родился в Режице, а учился в Пскове, казался мне воплощением идеального петербуржца.
   Познакомился я с Тыняновым еще в 20-е годы, когда он был одним из вдохновителей ОПОЯЗа - вместе с Б. М. Эйхенбаумом, В. М. Жирмунским и В. Б. Шкловским. Он начал с того, что не создавал литературу, а изучал ее, но изучал настолько вдохновенно, неожиданно, что его книга "Архаисты и новаторы" остается и поворотом в литературоведении и книгой художника.
   Юрий Николаевич во время первых встреч меня смущал: я был самоучкой с огромными провалами в познаниях, которые может дать средняя школа, писал романы с грубейшими ошибками - и словесными и школьными. (В "Хулио Хуренито" спутал Этну с Везувием.) Вместе с тем я был задорен, искал новую форму романа, отрицал то, что защищал годом раньше, и вот Тынянов, этот воистину "петербуржец" (в старом значении этого слова), неизменно учтивый, даже в злых репликах, меня стеснял, порой страшил.
   Помню один наш разговор в Ленинграде о современной поэзии. Тынянов говорил, что время поэтических школ миновало, что архаист может быть новатором, а новатор архаистом и что Пастернак близок к Мандельштаму. Я в душе с ним соглашался, но почему-то спорил. Меня сердило, что Юрий Николаевич ссылался на какие-то "синкопические пеоны", а я не знал, что это значит, и боялся показать свое невежество. Хотя Тынянов был на три года моложе меня, он часто казался мне старшим.
   Мы иначе относимся к книгам наших современников, чем к произведениям классиков, герои романов часто в нашем сознании сливаются с обликом автора. Поэзия в полвека, когда я искал, думал, писал, казалась, да и кажется мне более значительной, чем проза, требующая большого отступа, но в советское время было написано много значительных книг. Я встречался с некоторыми писателями, известными еще до революции, - с М. Горьким, И. Буниным, А. Ремизовым, Андреем Белым, А. П. Толстым, Е. Замятиным, с людьми моего поколения - Фединым, Паустовским, Бабелем, Тыняновым, Зощенко, Вс. Ивановым, Катаевым, Олешей, Леоновым; с теми, кто родился уже в XX веке, Фадеевым, Шолоховым, Кавериным, Гроссманом. Гейне писал, что каждый человек - это мир и надгробные памятники высятся над развалинами исчезнувших миров. Задолго до него английский поэт Донн напомнил о связи таких миров: колокол звонит не только по усопшему, но и по тебе. Я любил одни книги, был холоден к другим, но все, что делали мои современники, было связано с моей жизнью. Я не говорю об И. Э. Бабеле - он был моим другом, и я часто вспоминаю о нем как о своем учителе, но учился я и на других книгах современников. Во многом мне помог Тынянов - заставил задуматься над некоторыми чертами эпохи. Эти слова могут удивить - Тынянов ведь писал исторические романы и рассказы, причем выбирал эпохи мрачные - Николая Первого, Павла, конец Петра. Он превосходно знал историю и никогда не пытался вразрез правде приписать прошлому что-либо от современного. Он был человеком сдержанным не только в жизни; садясь за рабочий стол, он умел владеть собой, - может быть, поэтому его книги казались некоторым суховатыми. Однако никогда не было крупного и притом честного автора, который мог бы хорошо писать о событиях, лежащих вне его душевного мира, о людях далеких и чуждых.
   В романе "Смерть Вазир-Мухтара" Тынянов писал: "Людям двадцатых годов досталась тяжелая смерть, потому что век умер раньше их. У них было в тридцатых годах верное чутье, когда человеку умереть. Они, как псы, выбирали для смерти угол поудобнее. И уже не требовали перед смертью ни любви, ни дружбы".
   Юрий Николаевич любил шутить, говорить о пустяках, стойко боролся против болезни, но был он человеком очень грустным, и грусть Грибоедова была для него не страницей истории. Он родился в один год с Бабелем и Пильняком, которые умерли в углах наименее удобных. Тынянов ненадолго их пережил, хотя умер он на своей кровати.
   "Подпоручик Киже" и "Восковая персона" были нам глубоко понятны. В то же самое время, зная только "Кюхлю", я писал о приключениях злосчастного Лазика Ротшванца, которого события носили по миру из города в город, из страны в страну. Однажды ему предложили заняться кролиководством - это было модное в ту пору занятие. Ему послали пару кроликов; но только их выпустили из корзины, как собака их загрызла. Бедный Лазик тотчас написал о своей очередной неудаче, но в ответ пришел запрос, сколько крольчат принесли производители. Лазик понял, что есть люди, для которых всего важнее статистика, и начал подсчитывать, сколько кроликов могло бы быть у него, не будь зловредной собаки. Когда цифра стала внушительной, приехало начальство. Он повторял: "Я же вам писал, что парочку сразу загрызла собака", но гости отмахивались: "Где же кролики?.." Подпоручик Киже был куда счастливее - он родился от описки писаря "подпоручики же", но никто не осмелился признаться в этом Павлу. Царь приказал отправить подпоручика Киже в Сибирь. Его не было, но он был, и конвойные гнали его по Владимирке. Павел его помиловал, приказал жениться на придворной фрейлине. В церкви жениха не было, но невесту обвенчали. Павел произвел его в генералы, и вот однажды он позвал его во дворец. Павлу сказали, что генерал Киже заболел, в несколько дней он умер. Пустой гроб торжественно хоронили.
   Восковая персона была изображением Петра; снабженная пружинами, она могла передвигаться. Ее отправили в кунсткамеру, пружины сломались, и бедная восковая персона оказалась среди различных "натуралий" младенцев-уродцев в спирту.
   Тынянов приехал в Париж в весну 1936 года, когда рождался Народный фронт. Я был наивен, ходил на митинги, верил, что теперь фашизму будет нанесен смертельный удар. Юрий Николаевич не спорил, он отвечал: "Возможно". Он попал в город, который хорошо знал по романам, документам, планам, гравюрам. Ему хотелось побродить по Пале-Роялю, как то делал В. Л. Пушкин, найти место, где выступал с докладом Кюхельбекер, вспоминал А. И. Тургенева и Вяземского, читал карту вин, как давно знакомый текст: "Моэт... Клико... Нюи". Он и в Париже, где можно бросать окурки на пол, сомневаться в таблице умножения и плевать на все авторитеты, оставался сдержанным боялся выдать свое незнание быта, осторожно расспрашивал, как вести себя в кафе. Были в нем мягкость, обаяние, которые всех разоружали.
   Тогда оп писал "Пушкина". Эта книга, по его словам, должна была ответить на многие трудные вопросы, показать, как разум, гений, гармония победили муштру и невежество. Однажды я спросил его: "А стихи после польского восстания, возмутившие Мицкевича?" Он кивнул головой: "И это..."
   Вспоминаю нашу последнюю встречу тревожной весной 1941-го, за три недели до начала войны. Тынянов жил тогда в Пушкине, в писательском Доме творчества. В саду цвели нарциссы и тюльпаны. Мебель в гостиной была из красного дерева, на стенах висели картины. Все было уютным, мирным и никак не соответствовало времени. Юрий Николаевич ласково улыбался. А говорили мы, разумеется, о войне. Помню, Тынянов сказал: "Может быть, в Германии отвратительного вида "революция"?.." Он все же был воспитан на логике прошлого века: ему представлялось невозможным оглупление большой, цивилизованной страны.
   А "Пушкина" он не написал, закончил только начало - детство, отрочество поэта. Юрий Николаевич умер, не дожив до пятидесяти лет, а в последние годы болезнь мешала ему работать. Разгадку Пушкина он унес в могилу.
   Я часто вспоминал и вспоминаю прекрасный рассказ о мнимомалолетном и, увы, вполне совершеннолетнем Витушишникове, который умел хорошо бить в барабан. Я порой себя чувствовал именно таким недорослем, и за это тоже спасибо Тынянову.
   Я был на его похоронах в декабре 1943 года. После Сталинградской победы многое менялось на глазах. Звание и форма определяли положение человека. Тынянов был не ко двору и не ко времени. Газеты даже не сообщили о его смерти. Гроб стоял в маленькой комнате на Тверском бульваре, и веночки были из бумажных цветов - попроще, поскорее.
   Я стоял у гроба и думал: мы хороним одного из самых умных писателей наших двадцатых годов...
   1965
   Конст. Федин
   ВИРТУОЗНЫЙ МАСТЕР
   Если бы я писал портрет Юрия Тынянова, я начал бы с того момента, когда увидел в Доме литераторов, в Петрограде, молодого человека, весьма похожего на Пушкина. Он не боялся подчеркнуть это внешнее сходство небольшими отращенными бачками. Взгляд его был весел и задорен - с открытым любопытством Тынянов посматривал на стариков литераторов, суетившихся вокруг обедов в первом по революционному времени писательском клубе-столовой.
   С тех пор прошло без малого четверть века. Именно тогда открывался перед Тыняновым его литературный путь, и вскоре Петроград услышал это имя среди боевого Общества изучения поэтического языка.
   Тынянов был в те годы прежде всего и даже только ученым. Никто, конечно, не скажет, когда именно возникла в нем другая сущность его призвания - художественная. Но мне кажется, что близость его к прозаику Каверину, тогда совершенному юноше, видевшему в своем друге естественного советчика, - близость эта могла находить в себе достаточно поводов и давать пищу желанию испробовать силы в художественной прозе.
   После выхода в свет романа "Кюхля" Тынянов становится прежде всего романистом. Для его самосознания переход этот был сложным и медленным. Для общественного сознания перехода не было. Для него было, как всегда в искусстве, неожиданное появление нового писателя, автора "Кюхли".
   Тынянов задумал "Кюхлю" как повесть для юношества. Она появилась в издательстве "Кубуч" - Комиссии по улучшению быта учащихся. Я помню, как волновался Тынянов: будет ли она доступна юношеству? И с ней случилось то, что случается повсюду в мире с отличными книгами для юношества или для детей: неожиданно ее полюбил взрослый читатель, она стала книгой для всех.
   Своею популярностью среди нового, советского читателя, тогда бурно переживавшего вместе с новой литературой необыкновенную радость за нее, за то, что она есть, что она украшается талантами, - популярностью своей Тынянов обязан первому своему роману.
   Посвященный гордой памяти событий на Сенатской площади, роман вышел к столетию их - в 1925 году. Это роман о декабристах; и у нас нет другого произведения, которое так легко, так душевно, так многозначительно по осмыслению рисовало бы картину трагедии первых русских революционеров.
   Почти сейчас же после выхода "Кюхли", в феврале 1926 года, Горький писал мне:
   "Здесь мои знакомые, умеющие ценить подлинную литературу, восхищаются "Кюхлей" Ю. Тынянова. Я тоже рад, что такая книга написана. Не говорю о том, что она вне сравнения с неумными книжками Мережковского и с чрезмерно умным, но насквозь чужим "творчеством" Алданова. Об этом нет нужды говорить. Но вот что я бы сказал: после "Войны и мира" в этом роде и так никто еще не писал. Разумеется, я не профессор Фатов и Тынянова с Толстым не уравниваю, как он, Фатов, уравнивает Пантелеймона Романова со всеми русскими классиками. Однако у меня такое впечатление, что Тынянов далеко пойдет, если не споткнется, опьянев от успеха "Кюхли".
   Вслед за романом "Кюхля" для Тынянова наступил центральный период его писательской работы, когда были созданы роман о Грибоедове "Смерть Вазир-Мухтара" и исторические повести, наиболее известной из которых делается "Подпоручик Киже".
   С середины 30-х годов Тынянов отдается полностью огромному замыслу роману о Пушкине. Весь конец жизни становится борьбою с неумолимой болезнью во имя работы над "Пушкиным", во имя окончания эпопеи, которая стала заключительным периодом творчества Тынянова. В этом состязании человека с недугом недуг взял перевес, но человек был и пребывает выше недуга: книги Тынянова остались с нами.
   Тынянов принадлежит к плеяде первых советских исторических писателей. В 20-е годы его имя было связано с немногими зачинателями подлинно нового жанра - советского исторического романа. Чапыгин, Ольга Форш, Тынянов глубоко различные дарования, обратившие взоры к русской истории и поставившие целью решить задачу пересмотра и пересоздания образов нашего прошлого на почве свободы, предоставленной художнику Октябрьской революцией. Мы знаем, что к этим именам присоединился затем Алексей Толстой и большой ряд очень разнообразных писателей, создавших явление, которое нынче можно обозначить как культуру советского исторического романа.
   В этой культуре Юрию Тынянову принадлежит совершенно особое место как по тематическому содержанию его книг, так и по присущему им собственному жанровому липу.
   Содержанием романов Тынянова служит трагедия человека эпохи декабристов. Герои Тынянова складываются как характеры до восстания 1825 года. Они переживают его. Они гибнут в николаевскую эпоху. Такова судьба Кюхельбекера и Грибоедова. Очевидно, что такова судьба Пушкина. Это герои великого рубежа, от которого оттолкнулась русская интеллигенция, вступая на подошву горы, называемой XIX веком.
   Тынянов работал на первом перевале к этой горе, он пил от истоков русской интеллигенции XIX века. Он даже в личной своей манере стал похож на людей первой четверти прошлого века, как мы их себе представляем, афористической речью, усмешкой, то нежным вниманием к человеку, то резким эпиграммным отзывом.
   По жанру Тынянов, как никто другой из наших романистов, дал законченный образец биографического романа. Больше всего это относится к первым двум. "Пушкин" открывал для Тынянова новые горизонты. В этой эпопее мы находим широкое живописание картин быта и фиксацию общественных интересов пушкинского окружения. Здесь Тынянов гораздо более историчен. Он оценивает прошлое глазами настоящего, объясняет эпоху с помощью нашего мировоззрения. Он резко отходит от приемов "Вазир-Мухтара", где история дается как содержание психологии героя. Он перекидывает мост назад, к своему "Кюхле". Он отказывается от той яростной борьбы за свою прежнюю специфику стиля, какой отдавал силы в романе о Грибоедове. Этот отказ является новым достижением, потому что освобождает все силы писателя для решения проблемы, состоящей в том, чтобы возвысить роман-биографию до романа-истории.
   Тынянов, сделавшись романистом прежде всего, не перестал быть ученым. В самом характере его творчества лежат особенности походки ученого. Документ поет в тексте художника, растворяясь и дыша своим значением, но не заглушая искусства, а только устраняя малейшее сомнение в подлинности исторического факта. Ученый как бы говорит в романе Тынянова: за точность факта не беспокойтесь. И правда, мы не помним ни одного упрека Тынянову в неверной документации.
   Статья эта была моим прощальным словом к Юрию Тынянову. Быть может, в тот час она прозвучала слишком отдаленно от чувств, переполнявших сердце, в том не было, разумеется, ни доли моих намерений. Мысль хотя бы очень кратко характеризовать роль такого писателя не могла не привести к упоминанию ОПОЯЗа - школы, которой он принадлежал. Но беглого упоминания этого факта слишком мало, чтобы только отметить его значение в биографии Тынянова - историка и теоретика литературы. Слово мое остается прощанием с художником.
   Мы обладаем превосходным наследием талантливого, сильного романиста Юрия Тынянова. Двенадцать лет болезни отняли у него много сил. Но все лучшие силы он отдал нам. И мы благодарны ему от имени литературы, потерявшей виртуозного мастера и чудесный художественный темперамент, от имени советского читателя, умеющего ценить высокое искусство и отличающего его из общей массы книг.
   1943, 1965