Но жизнь вскоре разрушила совершенство формы. Уже даже у Шекспира видно начало конца. Оно проявляется в постепенном разрушении белого стиха в его поздних пьесах, в предпочтении, отдаваемом прозе, и чрезмерной роли, отводимой описанию психологии и поведения. Те места у Шекспира - а их предостаточно, - в которых его язык становится корявым, вульгарным, передернутым, странным и даже оскорбительным, всецело обязаны своим существованием желанию Жизни услышать свое собственное эхо и отрицанию изящного стиля, который есть единственный метод познания жизни, дающий способность ее выразить. Шекспир ни коим образом не безупречен. Его слишком сильно тянет к прямому заимствованию пассажей из жизни. Он забывает о том, что, предавая мир образов, Искусство предает все. У Гете гдето сказано: "In der Beschr(nkung zeigt sich erst der Meister"33. Именно творя в определенных рамках раскрывается мастер, а рамками и самым условием существования искусства является стиль. Но я все же предлагаю отвлечься от Шекспировского реализма. "Буря" - безупречнейшая из палинодий34. Мы всего лишь хотели довести ту мысль, что великие творения елизаветинских и якобианских писателей несли в себе зачатки саморазрушения, а также то, что, если их сила частично и заключалась в том, что они использовали жизнь в качестве исходного материала, то их слабость всецело заключалась в использовании жизни в качестве художественного метода. Неизбежным результатом этой подмены творения подражанием, этого отказа от образной формы является наша современная английская мелодрама. Герои этих пьес разговаривают на сцене точно так же, как и вне нее; у них нет ни голоса, ни гласных; они взяты прямо из жизни и воспроизводят ее во всей ее пошлости до мельчайших подробностей. У них походка, манеры, одежда и выговор настоящих людей; они не выделялись бы в вагоне 3-го класса. Но до чего же занудны эти пьесы! Они не в состоянии создать даже ощущение той реальности, которая есть их образец и единственная причина их создания. Реализм, как метод, терпит полный провал. Сказанное о драме и романе точно так же применимо к так называемым декоративным искусствам. Вся история этих искусств в Европе - это история борьбы между ориентализмом, с его открытым отказом от подражания, его любовью к художественным условностям, его неприязнью к формальному изображению чего-либо реального и нашим собственным духом подражания. Где бы ни доминировала первая тенденция - в Византии, Сицилии или Испании в результате непосредственного контакта с Востоком, или в Европе под влиянием крестовых походов - появлялись чудесные творения, в которых видимое было преобразовано в художественные условности, а несуществующее - придумано на радость Жизни. Но когда бы мы ни возвращались к Жизни и Природе, создаваемое нами становилось пошлым, обыденным и безынтересным. Современные гобелены, с его немыслимыми эффектами, сложной перспективой, небесными гладями, честным и усердным реализмом, не красивы ни с какой точки зрения. Немецкое цветное стекло просто отвратительно. Сейчас в Англии начинают ткать приемлемые ковры, но только потому, что мы возвращаемся к методам и духу Востока. Еще двадцать лет назад наши ковры, с их торжественной, нагоняющей тоску правдой жизни, пустым преклонением перед Природой и несносным изображением реальных объектов, были посмешищем даже для обывателя. Один образованный мусульманин как-то сказал нам: "Вы, христиане, настолько заняты ложным толкованием четвертой заповеди, что не в состоянии подумать о художественном применении второй"35. Он был абсолютно прав, и правда состоит в том, что искусству следует учиться не у жизни, а у искусства. А сейчас я прочту тебе то место, которое, как мне кажется, закрывает дискуссию на эту тему. "Так дело обстояло не всегда. Мы не станем распространяться о поэтах, поскольку они, за печальным исключением г-на Уордсворта, были истинно верны своей высокой миссии и, по всеобщему признанию, абсолютно недостоверны. Но в работах Геродота, которого, несмотря на мелочные попытки современных дилетантов удостовериться в истинности его истории, смело можно назвать Отцом лжи; в опубликованных речах Цицерона и биографиях Светония; в лучших вещах Тацита; в "Естественной истории" Плиния; в "Перипле" Ганно36; во всех ранних летописях; в Житиях святых; у Фруассара и сэра Томаса Мэлори37; в путевых заметках Марко Поло; у Улауса Магнуса, Альдровандуса и Конрада Ликостенеса, с его великой Prodigiorum et Ostentorum Chronicon38; в автобиографии Бенвенутто Челлини; в мемуарах Казановы; в "Истории чумы" Дефо; в "Жизни Джонсона" Босуэлла39; в депешах Наполеона и работах нашего соотечественника Карлайла, чья "Французская революция" - один из самых увлекательных исторических романов в мире, факты или занимают приличествующее им второстепенное положение, или полностью изъяты по причине общего занудства. Теперь же все изменилось. Мало того, что факты выходят на главное место в истории, они еще и узурпировали владения Причуды и вторглись в царство Романтики. Их леденящее дыхание вездесуще. Они опошляют человечество. Сырой вещественный дух Америки, ее безразличие к поэтической стороне вещей, ее недостаток воображения и высоких недостижимых иделов происходят исключительно от того, что эта страна избрала своим национальным героем человека, который, по собственному признанию, был не в состоянии соврать40, и не будет преувеличением сказать, что история о Джордже Вашингтоне и вишневом дереве наделала больше вреда за максимально короткий отрезок времени, чем любая другая история с моралью за всю историю литературы.
   С.: Ну знаешь ...
   В: Уверяю тебя, что это именно так, и самое смешное во всем этом - то, что история с вишневым деревом является полной выдумкой. Но не думай, пожалуйста, что я окончательно отчаялся насчет художественного будущего Америки или нашей собственной страны. Вот послушай:
   "У нас нет ни тени сомнения в том, что какие-то изменения наступят еще до исхода этого века. Замученное нудными и общеполезными беседами тех, у кого не хватает ни остроумия для преувеличения, ни духа для романтики, уставшее от тех разумных, чьи реминисценции всегда основаны на воспоминаниях, чьи утверждения неизбежно сводятся к вероятному, и которые обязаны поминутно представлять отчет с доказательствами каждому полуграмотному, который случайно засунул голову в дверь, Общество непременно рано или поздно возвратиться к своему утраченному предводителю - образованному и обворожительному лгуну. Для нас навсегда останется тайной, кто первым, и не думая пускаться в примитивную погоню, поведал на закате изумленным пещерным людям, как он вытащил мегатерия из искрящяйся темноты его яшмовой пещеры, или победил в честном поединке мамонта и вернулся с его окровавленными бивнями; ибо ни один из современных антропологов, со всей их хваленой наукой, не нашел в себе тривиальной смелости рассказать нам об этом. Но какого бы он ни был рода и племени, он, несомненно, был основателем светского общения, поскольку цель лгуна - очаровывать, восхищать и доставлять радость. Лгун - краеугольный камень любого цивилизованного общества, и без него любой обед, даже во дворцах великих мира сего, столь же зануден, как лекция Королевского общества, дискуссии Объединенных авторов или какой-нибудь фарс г-на Бурнарда41.
   И не только общество примет его с распростертыми объятиями. Искусство, вырвавшееся из тюрьмы реализма, ринется ему навстречу и осыпет поцелуями его лживые, прекрасные губы, зная, что он - единственный обладатель великого секрета ее побед, который гласит, что Правда - исключительно вопрос стиля; а в это время Жизнь - бедная, вероятная, безынтересная человеческая жизнь, - устав бесконечно повторяться на радость г-ну Герберту Спенсеру42, научным историкам и составителям статистики, покорно последует по его стопам, стараясь воспроизвести на свой простой и неотесаный лад чудеса, про которые он говорит.
   Несомненно, появятся критики, которые, наподобие некого писателя из "Субботнего обозрения", начнут со всей серьезностью судить сказочника за недостаточное знание естественной истории, и чьим мерилом работы воображения будет их собственное отсутствие такового. Они будут в ужасе воздевать испачканные чернилами руки, если какой-нибудь честный гражданин, в жизни не путешествовавший дальше ограды своего сада, опишет увлекательнейшие путешествия, как сэр Джон Мандевиль, или, как великий Рали43, напишет целую историю человечества, не имея ни тени представления о прошлом. В поисках защиты и оправдания, они будут прятаться за широкой спиной того, кто сделал Просперо кудесником44 и дал ему в слуги Калибана и Ариэля; его, кто слышал как Тритоны трубят в трубы среди коралловых рифов Заколдованного острова и как поют феи в лесах подле Афин; его, кто повел призрачную процессию королей чрез туманные шотландские пустоши и укрыл Гекату в пещере с вещими сестрами. Они, как это у нас водится, призовут Шекспира и будут цитировать этот избитый пассаж, начисто забывая о том, что Гамлет намеренно выдал этот злосчастный афоризм про то, что задача Искусства - держать зеркало перед Природой, чтобы убедить окружающих в своем полном умопомешательстве в вопросах искусства45.
   С.: Ну-ну. Еще сигарету, будь добр.
   В.: Друг мой, что бы все ни говорили, это - всего лишь слова в устах героя пьесы и имеет не больше общего с истинными взглядами Шекспира на искусство, чем речи Яго - с его истинными моральными убеждениями. Но позволь мне дочитать это место до конца.
   "Совершенство Искусства заложено в нем самом, а не вовне. К нему нельзя применять внешнее мерило сходства. Искусство - скорее покров, чем зеркало. Его цветы и птицы неведомы полям и лесам, оно создает и разрушает миры и может достать с неба луну пурпурной нитью . У него - "формы, что людей живей"46, и оно есть великое собрание оригиналов, когда все существующее - лишь недоделанные копии. В его глазах Природа не обладает ни законом, ни постоянством. Оно может творить чудеса, когда ему вздумается, и по его зову чудища выползают из своих глубин. По его воле ореховые рощи зацветут зимой и снег покроет спелые кукурузные поля. По одному его слову мороз приложит свою серебряную ладонь к горящим устам июня, и крылатые львы выползут из пещер в лидийских холмах. Дриады подглядывают из-за кустов, когда оно проходит мимо, и темнокожие фавны загадочно улыбаются при его приближении. Его окружают боги с ястребиными головами и скачущие кентавры."
   С.: Этот образ мне нравится. Это конец статьи?
   В.: Нет. После этого идет еще один раздел, но он чисто практический. Он всего лишь содержит список методов, которые помогли бы возродить это утраченное Искусство Лжи.
   С.: Перед тем, как ты начнешь его читать, я хотел бы задать один вопрос. Что ты имеешь в виду, говоря, что "бедная, вероятная, безынтересная человеческая жизнь" будет стараться воспроизвести чудеса искусства? Я вполне понимаю твои возражения против обращения с искусством, как с отражением. С твоей точки зрения, это поставило бы гения в положение потресканого зеркала. Но ты ведь не будешь всерьез утверждать, что Жизнь подражает Искусству, и что Жизнь есть, в сущности, отражение, а Искусство - действительность?
   В.: Конечно, буду. Как ни пародоксально это выглядит, а парадоксы - вещь опасная, но Жизнь действительно подражает искусству куда больше, чем Искусство жизни. Современная Англия имела возможность воочию убедиться, как некий странный и завораживающий тип красоты, придуманный и очерченный двумя художниками с ярким воображением47, настолько повлиял на Жизнь, что куда ни пойдешь - на частную выставку или в художественный салон - везде попадаются эти загадочные глаза Росеттиевской мечты, высокая точеная шея, странная угловатая челюсть, распущенные оттеняющие волосы, что он так пылко любил, очаровательная женственность в "Золотой лестнице", цветущие уста и утомленная миловидность в "Laus Amoris", страстно-бледное лицо Андромеды, тонкие руки и гибкая красота Вивьен в "Мечте Мерлина". И так было всегда. Великий художник создает тип, а Жизнь пытается скопировать его и воспроизвести его в популярной форме, как предприимчивый издатель. Ни Гольбейн, ни Вандейк не нашли то, что они нам дали, в Англии. Они сами произвели свои типажи, а Жизнь, с ее ярко выраженной склонностью к подражанию, взялась предоставить мастеру натуру. Греки, с их художественным чутьем, хорошо это понимали и потому и ставили в опочивальне невесты статую Гермеса или Аполлона, чтобы ее дети вышли такими же очаровательными, как те произведения искусства, на которые она глядела в страсти или в муке. Они знали, что Жизнь берет от искусства не только духовность, глубину мысли или чувства, душевные бури и душевный покой, но что она также может следовать его цвету и форме, воспроизводя достоинство Фидия и изящество Праксителя. Отсюда возникла их неприязнь к реализму. Он им не пришелся по причинам чисто социального порядка. У них было чувство, что реализм уродует людей, и они были совершенно правы. Мы стараемся улучшить условия жизни нации путем чистого воздуха, солнечного света, качественной воды и отвратного вида коробок в качестве улучшенного жилья для низов. Все это улучшает здоровье, но не создает красоту. Для нее требуется Искусство, и истинные последователи великого художника - не формальные подражатели, а те, кто сами становятся такими же, как его произведения - пластически, как во времена греков, или портретно, как в наши дни; короче, Жизнь есть лучший и единственный последователь Искусства.
   Литературу это касается ровно так же, как и изобразительные искусства. Наиболее ярко и пошло это сходство проявляется на примере дурных мальчишек, которые, начитавшись приключений Джека Шеппарда или Дика Турпина48, принимаются грабить лотки злополучных торговок, врываться по ночам в лавки и приводить в смятение возвращающихся домой из города пожилых господ, набрасываясь на них посреди тихих пригородных улочек, до зубов вооружившись черными масками и незаряженными револьверами. Это забавное явление, всегда возникающее после выхода очередного издания любой из упомянутых книг, обычно приписывается влиянию литературы на наше воображение. Это грубая ошибка. Воображение по природе своей - вещь творческая и всегда ищет новые формы. Мальчишка-взломщик - всего лишь неизбежный результат природной тяги жизни к подражанию. Он есть Факт, пытающийся, как то свойственно Фактам, подражать Литературе, и его проявления повторяются в более крупных масштабах в жизни вообще. Шопенгауэр провел анализ пессимизма, характерного для современной мысли, но придумал его Гамлет. Мир впал в уныние, потому что у театральной куклы однажды сделался приступ меланхолии. Нигилист, этот странный мученник-безбожник, который без всякого энтузиазма идет на костер и умирает за идеалы, в которые сам не верит, есть чисто литературный продукт. Его изобрел Тургенев и завершил Достоевский. Робеспьер сошел со страниц Руссо точно так же, как и Дворец народа вырос из литературных произведений. Литература всегда предвосхищает жизнь. Она не копирует ее, а лепит, как потребуется. Девятнадцатый век, как мы его себе представляем, в существенной степени придуман Бальзаком. Все наши Люсьены де Рюбемпре, Растиньяки и де Марсе впервые появились на сцене "Человеческой комедии". Мы всего лишь исполняем с подстрочными примечаниями и ненужными поправками причуды, прихоти или художественные замыслы великого писателя. Как-то я спросил одну даму, близко знавшую Тэккерея, существовал ли у Бекки Шарп49 прототип. Она рассказала мне, что Бекки вообще-то была выдумана, но что на идею этого персонажа автора частично навела одна гувернантка, что жила недалеко от Кенсингтон Сквер и была компаньонкой одной исключительно эгоистичной и богатой пожилой дамы. Я поинтересовался, что же произошло с гувернанткой, и она рассказала мне, что, как это ни странно, через несколько лет после выхода в свет "Ярмарки тщеславия" гувернантка сбежала с племянником той дамы, у которой она жила, и проделала короткий и шумный путь в обществе, вполне в стиле и методами миссис Родон Кроли. В конце концов, она довольно плохо кончила, спешно уехала из Англии в Европу, и ее иногда видели в Монте-Карло и прочих игорных заведениях. Благородный джентльмен, с которого тот же великий сентименталист списал полковника Ньюкома, умер через несколько месяцев после выхода в свет четвертого издания "Ньюкомов" с возгласом "Здесь!" 50. Вскоре после того, как г-н Стивенсон опубликовал забавное психологическое описание превращения51, один мой приятель по имени мистер Хайд оказался в северной части Лондона и, в желая как можно скорее попасть к железнодорожной станции, решил срезать крюк, заблудился и оказался в лабиринте жутковатых грязных улочек. Он занервничал, зашагал как можно быстрее, и тут из подворотни прямо ему под ноги выскочил ребенок и упал на тротуар. Мой друг споткнулся и наступил на него. Ужасно испугавшись и несколько ушибившись, ребенок завопил, и из окрестных домов моментально высыпала целая толпа весьма грубого народу. Они окружили его и начали спрашивать, кто он такой. Он только собирался представиться, как ему неожиданно вспомнилась завязка повести Стивенсона. В неописуемом ужасе осознав, что сам является центральной фигурой той кошмарной и ярко описанной сцены, и что он случайно, но совершенно взаправду, сделал то же самое, что мистер Хайд из повести сделал преднамеренно, он вскочил и побежал со всех ног. Погоня не отставала, и в конце концов он, спасаясь, вбежал в случайно открытую дверь больницы и объяснил оказавшемуся на месте ассистенту врача, что же произошло. Толпу правозащитников уговорили уйти за небольшую плату, и как только путь был открыт, он ушел. При выходе его взгляд упал на дверную табличку. На ней стояло имя "Джекилл". Или, по крайней мере, должно было стоять.
   В данном случае имитация, насколько ее можно проследить, была случайной. В следующем примере имитация носит осознанный характер. В 1879-ом году, сразу после моего отъезда из Оксфорда, на приеме одного из Министров иностранных дел я встретил женщину крайне неожиданной экзотической красоты. Мы очень подружились и были совершенно неразлучны. Но самым интересным в ней была не эта красота, а абсолютная размытость ее природы. Создавалось ощущение, что у нее вместо личности была только возможность пребывать в разных состояниях. Иногда она полностью уходила в искусство, превращала свою гостинную в студию и проводила два-три дня в неделю в музеях и картинных галереях. Затем она могла все бросить и заняться скачками, одеваться заядлой наездницей и говорить исключительно о тотализаторе. Она бросила религию ради гипноза, гипноз - ради политики, а политику - ради мелодраматических радостей филантропии. По сути своей, она была своего рода Протеем и точно так же терпела неудачу во всех своих превращениях, как это морское чудо-божество, когда до него добрался Одиссей52. Как-то потом в одном из французских журналов стали печатать роман в частях. В те времена я читал подобные издания, и я хорошо помню в какое полное изумление меня повергло описание героини. Она была настолько похожа на ту даму, с которой я дружил, что я принес ей журнал - она немедленно узнала себя в героине и заинтересовалась сходством. Хочу сразу оговорить, что роман был переведен с какого-то тогда уже покойного русского писателя, так что эта дама никак не могла послужить прототипом. Короче говоря, несколько месяцев спустя, будучи в Венеции, я наткнулся на тот журнал в читальном зале гостинницы и решил взглянуть, что же произошло с героиней повести. История оказалась крайне прискорбной, поскольку эта девушка сбежала с человеком ниже ее во всех отношениях, - не только по социальному положению, но также и по интеллекту и человеческим качествам. Я написал в тот вечер моей приятельнице о своих взглядах на Джованни Беллини, восхитительное мороженое в кафе "Флориан" и художественную ценность гондол, и в постскриптуме приписал, что ее двойник из повести повел себя крайне неразумно. Не знаю, зачем я это приписал, но я помню какой-то страх того, что она могла сделать нечто сходное. Еще до того, как мое письмо успело дойти, она сбежала с человеком, который бросил ее через полгода. Я видел ее в 1884-ом году в Париже, где она жила со своей матерью, и спросил, была ли повесть как-то связана с ее поступком. Она ответила, что ее безудержно тянуло следовать за героиней повести в ее странном и фатальном развитии, и что публикации последних нескольких глав она ожидала с неподдельным ужасом. Когда они вышли, ей почудилось, что она неизбежно должна воспроизвести их в жизни, что она и сделала. Это наиболее чистый пример инстинкта подражания, о котором я уже говорил, и притом крайне трагичный.
   Как бы то ни было, я предпочел бы не задерживаться более на частных примерах, поскольку личный опыт - самый замкнутый из всех кругов. Я только хотел продемонстрировать общий принцип, что Жизнь подражает Искусству гораздо больше, чем Искусство - Жизни, и я абсолютно убежден, что по здравому рассмотрению ты это признаешь. Жизнь держит зеркало перед Искусством, и воспроизводит игру воображения художника, скульптрора или писателя. Выражаясь научным языком, основа жизни - Аристотель назвал бы ее энергией жизни - это всего лишь стремление к самовыражению, а Искусство постоянно преподносит новые формы для его достижения. Жизнь за них хватается и немедленно использует, пусть даже иногда себе во вред. Юноши совершают самоубийства потому, что так поступил Ролла; они обрывают свою жизнь оттого, что это сделал Вертер53. Подумай только, чем мы обязаны подражанию Христу, и чем - подражанию Цезарю.
   С.: Теория, несомненно, презабавна, но для полноты картины тебе прийдется доказать, что и Природа, не менее Жизни, есть подражание Искусству. Ты готов это доказать?
   В.: Я готов доказать все, что угодно.
   С.: Природа подражает пейзажисту и заимствует у него свои проявления, так?
   В.: Несомненно. Откуда, как не от импрессионистов, у нас взялись эти чудесные коричневатые туманы, что ползут по улицам, размывают газовые фонари и превращают здания в зловещие тени? Кому, как не им и их великому мастеру, мы обязаны этими восхитительными посеребренными туманами, что клубятся над реками и превращают в ускользающее божественное видение изогнутый мост или покачивающуюся баржу? Лондонский климат претерпел удивительные изменения за последние десять лет исключительно по милости известной художественной школы. Тебе смешно. Посмотри на вещи с научной или метафизической точки зрения, и ты поймешь, что я прав. Что есть Природа? Она не праматерь, породившая нас, а наше творение, произрастающее в наших собственных мозгах. Вещи существуют постольку, поскольку мы их видим, а что и как мы видим зависит от повлиявших на нас Искусств. На нечто смотреть и это нечто видеть - абсолютно разные вещи. Нечто начинает существовать тогда и только тогда, когда нам становится видна его красота. Сейчас люди видят туманы, но не потому, что туманы существуют, а потому, что поэты и художники научили их загадочной прелести подобных явлений. В Лондоне, возможно, бывало туманно уже сотни лет. Осмелюсь утверждать, что так это и было. Но этого никто не видел, а потому нам ничего об этом неизвестно. Туманов не существовало, пока их не изобрело Искусство. В наши дни, надо признаться, туманы доводят до крайности. Они превратились в маннеризм элиты, и от ее утрированного реализма в искусстве у тупиц делается бронхит. Где образованный схватывает художественный эффект, необразованный схватывает простуду. Так будем же человечны и позволим Искусству на все обращать свой чудный взор. Оно это уже делает и без нас. Этот белый дрожащий солнечный свет, какой нынче бывает во Франции, с такими странно размытыми красноватыми пятнами и беспокойно фиолетовыми тенями, - из его последних причуд, и, в целом, Природа совсем недурно ее воспроизводит. Там, где она кормила нас Коро и Добиньи, она теперь преподносит изысканных Монэ и завораживающих Писарро. Случается даже так редко, конечно, но все же бывает - что Природа становится совершенно современной. На нее, конечно, не всегда можно полагаться. Она все же находится в крайне невыгодном положении. Искусство создает несравнимые и уникальные художественные эффекты, после чего передает их остальному миру. Природа же, забывая, что подражание может быть доведено до чистейшего оскорбления, продолжает имитировать эти эффекты, пока не вгонит нас в полную тоску. К примеру, никакой хоть сколько-нибудь культурный человек не станет сейчас рассуждать о красоте заката. Закаты старомодны. Они из той эпохи, когда Тернер был последним словом в искусстве. Закатами восхищаются только типичные провинциалы. С другой стороны, они никак не прекратятся. Вчера вечером миссис Арундел настаивала на том, чтобы я подошел к окну и посмотрел, как она выразилась, на великолепное небо. Мне, конечно, пришлось подчиниться. Она из тех не в меру красивых недоучек, которым ни в чем невозможно отказать. И что, ты думаешь, это было? Второсортный Тернер, из его наихудшего периода, со всеми его недостатками, раздутыми до безобразия. И я вполне готов признать, что Жизнь зачастую совершает ту же ошибку. Она производит ложных Рене и поддельных Вотренов54 точно так же, как Природа подсовывает нам то сомнительного Куийпа, то невнятное подобие Руссо55. Поддельный Вотрен может быть восхитителен, но сомнительный Куйип невыносим. Но мне не хотелось бы быть слишком строгим к Природе. Уж лучше бы Пролив, особенно у Гастингса, нет так часто выглядел, как у Генри Мура - это серое сияние с желтыми огнями, - но ведь чем разнообразнее Искусство, тем разнообразнее становится и Природа. Даже злейшие враги Природы не стали бы после всего отрицать, что она подражает Искусству. Это единственное, что связывает ее с цивилизованным человеком. Ну что, ты вполне удовлетворен таким доказательством?