Но, ах, давай добьемся того, что удавалось немногим. Давай сгорим оба, чтобы превратиться в одно, и, ах, Клаудиллина, давай же сотрем прошлое, растопчем его. Поверь, его больше нет. Будь гордой, не позволяй себе вспоминать его, в твоей власти его презреть. Решись каждое утро быть новой утренней Клаудиллой.
   Я целую тебя, чтобы спрятать от тебя свои глаза. Я обнимаю тебя. Я целую тебя. Целую тебя. Целую тебя.

XVI. Помпея — Клодии

(21 сентября)
 
   Вот письмо от него к тебе. Письмо просто ужасное, и мне стыдно его пересылать.
   И все же! Как видишь, я могу прийти. Но не меня за это благодари. Почему ты сразу ему не сказала, что там будет этот поэт? Иногда мне кажется, что мой супруг ни о чем, кроме поэзии, и не думает. Чуть ли не каждую ночь он читает в постели мне вслух стихи. Вчера — Лукреция. Все насчет каких-то атомов, атомов. Только он не читает — он их знает наизусть. Ох, милочка, он такой странный человек. Всю эту неделю я его просто обожаю, и все равно он такой странный человек. Клодиолла, я только что узнала, какое прозвище дал ему Цицерон. Вот умора! В жизни так не смеялась. (Трудно установить, какая из кличек, данных Цицероном Цезарю, показалась супруге диктатора такой уморительной. Это мог быть просто Хозяин или одно из более сложных греческих прозвищ — Autophidias, «Человек, живущий так, словно он ваяет статую самого себя»; или «Доброжелательный душитель», выражавшее недоумение современников по поводу массовой амнистии, дарованной Цезарем своим врагам, и его пугающей неспособности выказывать по их адресу малейшую обиду, или «Никого здесь нет, кроме дыма» — фраза из «Ос» Аристофана, ее произносит человек, запертый дома собственным сыном, когда его застигают за тем, что он пытается сбежать через печную трубу.) Я примерила платье. Это чудо. Я надену этрусскую тиару; юбку дала вышить золотыми бусами — на подоле очень густо, а чем выше к талии, тем реже. Не знаю, разрешено ли это законами против роскоши, но спрашивать у него не собираюсь.
   Ты заметила, какой я подала тебе знак во время шествия в день основания Рима? Когда я дерну за мочку правого уха — это будет знак тебе. Я, конечно, не смею вертеть головой ни вправо, ни влево. И хотя он за две мили от меня занят своей шагистикой и выкрикивает какую-то тарабарщину, все равно я знаю, что он не спускает с меня глаз.
   Я учу свой текст — ты знаешь для чего (Таинства Доброй Богини). Понимаешь, душка, у меня ведь нет никакой памяти! Да еще эта старомодная речь! Но он мне помогает учить. Верховная жрица сказала, что, раз он верховный понтифик, ему позволено кое-что знать. Конечно, не самое ужасное. Как ты думаешь, кто-нибудь из жен осмелился пересказать это своему мужу? Думаю, нет.
   Я слышала, что тетя Юлия тоже приедет к тебе на обед. Она остановится у нас. На этот раз я ее заставлю рассказать о гражданских войнах, когда им приходилось есть змей и жаб и когда они с моей бабушкой поубивали столько людей. Какое странное чувство, наверно, когда кого-нибудь убиваешь!
   Обнимаю тебя.

XVI-А. Цезарь — Клодии

(вложено в письмо)
 
   Диктатор шлет нижайший поклон благородной госпоже. Диктатор отложил дела, мешавшие присутствовать ему на обеде, и принимает приглашение благородного Публия Клодия Пульхра и благородной госпожи. Он также просит у них разрешения пригласить к ним в дом после обеда губернатора Испании и депутацию Двенадцати.
   Диктатору известно, что для гостей благородной госпожи дает представление греческий мим Эрот. Игру этого мима отличает высокий артистизм. Однако, говорят, ей сопутствует немало непристойностей, особенно в пантомиме под названием «Афродита и Гефест». Крайне нежелательно, чтобы полководцы и правители из Испании и других отдаленных провинций республики вынесли впечатление, что столичные забавы носят подобный характер. Диктатор просит благородную госпожу довести до сведения актера это замечание диктатора.
   Диктатор выражает благодарность благородной госпоже и просит пренебречь в начале вечера теми церемониями, которые принято соблюдать в его присутствии.

XVII. Цицерон со своей виллы в Тускуле — Аттику в Грецию

(26 сентября)
 
   Только музы, мой Помпоний, могут утешить нас в утрате всего, чем мы дорожили. Мы стали рабами, но даже раб может петь. Я делаю обратное тому, к чему прибег Одиссей, спасая от гибели себя и своих спутников, — он залепил себе уши, чтобы не слышать сирен, я же целиком предался музам, чтобы не слышать предсмертного хрипа республики и последнего вздоха свободы.
   Я с тобой не согласен: я виню во всеобщем удушии только одного человека.
   Умирающий призвал этого врача, и он вернул ему все жизненные силы, кроме воли, и тут же превратил его в своего раба. Какое-то время я надеялся, что врач обрадуется выздоровлению больного и даст ему независимость. Но эта надежда рассеялась.
   А потому давай общаться с музами — это единственная свобода, которую никто не может у нас отнять.
   Сам врач питает интерес к мелодиям, звучащим из этой вселенской тюрьмы. Он послал мне пачку стихов того самого Катулла, о котором ты поминаешь. Я знаком с молодым человеком, и он даже посвятил мне одно из своих стихотворений. Я знал это стихотворение уже год назад, но, клянусь богами, так и не понял, что в нем — хвала или хула. Спасибо и на том, что он не обзывает меня сводником или карманным вором — почти все его друзья удостоились этих игривых прозвищ.
   Я не разделяю безмерных восторгов Цезаря. Некоторые стихи не вызывают у меня восхищения, но я питаю к ним слабость. Те, что созданы по греческим образцам, можно назвать самыми блестящими переводами, какие только у нас появлялись, когда же он отходит от греческих первоисточников, мы сталкиваемся с чем-то довольно странным.
   Стихи написаны по-латыни, но это не римская поэзия. Катулл пришел к нам из-за границы и песет с собой то искажение родного языка и образа мыслей, которое не может не захлестнуть нашу поэзию. Стихи о Клодии, особенно на смерть ее воробышка, не лишены изящества, но в них есть что-то комичное. Говорят, что они уже нацарапаны на стенах терм и в городе нет ни одного сирийца — разносчика колбас, который не знал бы их наизусть. Воробышек! Говорят, что он часто садился на грудь Клодии — на эту довольно исхоженную площадь, куда только изредка пускали птиц. Ну что ж, примем эту анакреонтическую погребальную песнь о птичке и страстную мольбу о поцелуях без счета — но что я вижу дальше? Внезапный переход, вернее, отсутствие всякого перехода — и вот уже речь идет о смерти; а там, клянусь Геркулесом, щедро изложены все общие места стоической философии.
   Soles occidere et redire possunt; Nobis cum semel brevis lux occissus est Nox est perpetua et una dormienda.
   (Перевод дан во II-Б)
   Это высокая печальная мелодия. Я приказал вырезать слова на стене беседки, повернутой к заходящему солнцу, — но при чем тут воробышек и при чем поцелуи? Между началом и концом этих стихов — недопустимая диспропорция. Это уж и не греческая и не римская поэзия. Под внешним строем стиха идет тайный ход мысли поэта, ассоциации идей. В гибели воробышка выражены смерть Клодии и своя собственная смерть.
   А если, дорогой мой Помпоний, нам навяжут поэзию с подспудным ходом мысли, у нас скоро воцарится бессмыслица, разгуливающая под видом самой тонкой чувствительности. Поистине наш ум — рыночная площадь, где раб стоит бок о бок с мудрецом, или запущенный сад, где рядом с розой растут сорняки. Банальная мысль может в любой миг по ассоциации вызвать мысль самую возвышенную, а ту в свою очередь можно доказать самой заурядной повседневной подробностью или ею же сразу оборвать. Но это и есть бессвязность; это — наше внутреннее варварство, из которого вот уже шестьсот лет пытаются вывести нас Гомер и другие великие поэты.
   Я встречусь с этим поэтом на обеде, который Клодия дает через несколько дней. Там будет Цезарь. Я намерен так повести разговор, чтобы эти истины до них дошли. В жестокой определенности — залог здоровья не только литературы, но и государства.

XVIII. Донесение тайной полиции о Гае Валерии Катулле

(22 сентября)
 
   (Такие донесения поступали к диктатору ежедневно. В них приводились перехваченные письма, спровоцированные, подслушанные разговоры, сведения о лицах или деятельности лиц, имена коих часто указывал полиции сам диктатор.)
   Объект 642. Гай Валерий Катулл, сын Гая, внук Тита, патриций из области Вероны. Возраст двадцать девять лет. Проживает в Эмилиевом клубе для игры в шашки и плавания. Общается с Фицинием Мелой, братьями Поллионами, Корнелием Непотом, Луцием Кальконом, Мамилем Торкватом, Орбацием Цинной, госпожой Клодией Пульхрой.
   Бумаги в комнате объекта были просмотрены. Среди них семейные и личные письма, а также большое количество стихов.
   Объект не проявляет интереса к политике, и надо полагать, что слежка за ним может быть прекращена.
   (Указания диктатора: «Донесения по объекту 642 должны поступать и впредь. Все документы, обнаруженные на квартире объекта, должны быть переписаны и как можно скорее препровождены».
   Тогда диктатору были предъявлены следующие документы.)

XVIII-А. Мать Катулла — Катуллу

   Отец принял на себя в городе много новых обязанностей. Он занят с утра до вечера. Урожай хуже, чем мы ожидали. Виноваты в этом частые бури. Ипсита сильно простудилась, но теперь ей лучше. Собаки твои здоровы. Виктор уже довольно стар. Теперь он почти все время спит подле огня.
   Мы узнали от поверенного Цецинния, что ты был нездоров. Нам ты об этом не пишешь. Отец очень огорчен. Ты знаешь, какой у нас тут хороший врач и как бы о тебе заботились. Мы просим тебя приехать домой.
   Вся Верона знает твои стихи наизусть. Почему ты никогда их нам не посылаешь? Жена Цецинния принесла нам больше двадцати стихотворении. Не странно ли, что стихи, которые ты написал на смерть твоего дорогого брата, мы получили из рук соседки? Отец носит их повсюду с собой. Тяжело об этом говорить. Они прекрасны.
   Я каждый день молюсь, чтобы бессмертные боги тебя оберегали. Я здорова. Напиши нам, когда сможешь.
   12 августа.

XVIII-Б. Клодия — Катуллу

(Предыдущей весной)
 
   Как скучно иметь дело с истеричным ребенком.
   Не старайся больше меня видеть.
   Я не позволю, чтобы со мной говорили в таком тоне. Я не нарушала никаких обещаний, потому что их не давала.
   Я буду жить, как мне нравится.

XVIII-В. Аппий — Катуллу

   Вот тебе ключ. Никто тебе не помешает. Комнатами иногда пользуется дядя, но он уехал в Равенну.
   «О любовь, властительница богов и людей».

XIX. Анонимное письмо жене Цезаря

(написанное женской рукой под диктовку Клодия Пульхра)
 
   Мне сообщили, знатная и благородная госпожа, что вы приняли приглашение завтра вечером отобедать у Клодии Пульхры; я бы не посмела отнимать драгоценное время у тон, кто так достойно занимает столь высокое положение, если бы не должна была сообщить вам кое о чем, чего вы не можете узнать от других.
   Это письмо должно послужить вам предостережением, за что вы будете мне только благодарны. К великому моему горю я узнала, что Клодий Пульхр питает к вам чувство, далеко выходящее за рамки обычного восхищения. Он, никогда не знавший, что такое любовь, и — увы! — причинивший больше страданий, чем радостей, нашему полу, наконец-то покорен тем богом, который никого не щадит. Вряд ли он когда-нибудь признается вам в своей страсти: уважение к вашему бессмертному супругу скует его уста; но его чувство к вам может пересилить долг и честь.
   Не пытайтесь узнать, кто я. Не скрою, одна из причин, почему я вам пишу, — ревность, ибо теперь вы безраздельно владеете сердцем, в котором, как мне казалось, жила любовь ко мне. Вскоре после того, как будет написано это письмо, я покончу с жизнью, потерявшей отныне всякий смысл. И пусть мои предсмертные слова послужат вам предостережением: даже ваше благородство не сможет спасти того, кто подавал такие блестящие надежды, но кто растратил себя в безрассудном разгуле; даже вы не сможете преодолеть влияние его сестры, порочнейшей из женщин; даже вам не отомстить за зло, причиненное им нашему полу. Он верит, что вы могли бы вернуть его на путь добродетели и заставить приносить пользу обществу. Он обманывается — даже вам, знатная госпожа, это не под силу.

XX. Абра, служанка жены Цезаря — Клодии

(30 сентября)
 
   Наши отправятся к вам на обед в три часа. Хозяйка и старая госпожа — на носилках, сам — пешком. Сам веселый. Сама в слезах. Он заставил меня спороть все золотые бусы с платья. Законы против роскоши.
   Слышала важный разговор. Простите меня, госпожа. Старая госпожа долго ее увещевала. Говорят, вам, наверное, запретят (внизу полустертое «не пустят») участвовать в церемониях. Старая госпожа говорит: может, запретят, а может, нет. Хозяйка плачет, просит, чтобы старая госпожа этого не допускала. Хозяйка ходила к самому, просила, чтобы не запрещали. Сам очень спокойный, веселый, говорит, что ничего такого не знает и нечего понапрасну беспокоиться.
   Пойду причесывать хозяйку. Это на целый час.
   Хозяйка расспрашивает о вашем брате.
   Мое нижайшее почтение, госпожа.

XX-А. Жена Цезаря — Клодии

   Случилось что-то ужасное. Когда мы направлялись к вам на обед, трое людей перескочили через стену и пытались убить моего мужа. Не знаю, тяжело ли он ранен. Мы все вернулись домой. Не знаю, что будем делать. Так огорчена, что не попала к тебе на обед. Обнимаю.
 

XX-Б. Начальник государственной полиции — начальнику тайной полиции

   Мы произвели облаву и задержали двести двадцать четыре человека, застигнутых около места преступления. Применяем пытки. Один убил себя перед допросом.
   У дома Публия Клодия Пульхра собралась толпа. Разнесся слух, будто диктатор шел туда обедать, и покушение на убийство приписывают приспешникам Клодия. Толпа начала бросать камин и грозит поджечь его дом.
   Несколько слуг Пульхра пытались сбежать через ворота на Тривульцинский проезд, но были избиты толпой.
   Позднее.
   Толпа возле дома ведет себя все более угрожающе. У Клодия Пульхра находился Марк Туллий Цицерон в одежде бывшего консула. Его проводил домой военный караул. Из толпы в него плевали, кинули несколько камней.
   В доме остались Клодия Пульхра, молодой человек, назвавшийся Гаем Валерием Катуллом, и одна служанка.
   Там присутствовал и Азиний Поллион, однако, услышав о покушении, он сразу же отправился к диктатору. Так как он был в военной форме, толпа дала ему дорогу и приветствовала его.
   Публий Клодий Пульхр сбежал, прежде чем мы успели его задержать.
   Позднее.
   У дверей дома внезапно появился диктатор в сопровождении Азиния Поллиона и шестерых стражников.
   Его восторженно приветствовали. Он обратился к толпе с просьбой разойтись по домам и возблагодарить богов за его спасение. Он заверил парод, что у него нет оснований подозревать жителей этого дома в покушении на его жизнь.
   Он во всеуслышание запретил подвергать пытке кого-либо из подозреваемых, пока он сам их не допросит.
   Мне он приказал принять все меры к поимке Клодия Пульхра, но обращаться с ним почтительно.

XXI. Азиний Поллион — Вергилию и Горацию

(Письмо написано лет через пятнадцать после изложенных выше событий)
 
   Подагра и нечистая совесть, друзья мои, первые враги сна; прошлой ночью они мне долго не давали покоя.
   Дней десять назад за столом у нашего властелина (то есть императора Цезаря Августа) меня вдруг попросили рассказать о любопытных событиях, связанных с несостоявшимся обедом, который Клодия Пульхра давала поэту Катуллу, Цицерону и божественному Юлию в последний год его жизни. К счастью, вскоре после того, как я начал свой рассказ, императора кто-то позвал. Но вы, наверное, успели заметить, как я запинался. Император — человек широких взглядов, но он владыка мира, бог и племянник бога. Как говаривал его божественный дядя: диктаторам надо знать правду, но не надо допускать, чтобы им ее говорили. Я был застигнут врасплох и наскоро старался приноровить свою речь к императорским ушам. Но вы двое должны знать правду, и сегодня, диктуя свой рассказ, я надеюсь забыться и умиротворить своих ночных мучителей.
   Мы сидели, ожидая прихода Цезаря и его спутников. Клодия расставила на улице перед домом жрецов и музыкантов; там же собралась большая толпа желающих поглазеть на диктатора. Мы узнали последними, что на его жизнь совершено покушение! С самого начала (и по сей день) римский народ был уверен, что попытку убить высокого гостя предприняли бандиты, нанятые Клодием Пульхром. Пока мы ждали гостей, через стену, огораживающую двор, к нашим ногам стали падать камни и пучки горящей соломы. Наконец кто-то из перепуганных слуг сообщил нам, что произошло. Клодия разрешила мне пойти к Цезарю домой. Так как я был в военной форме, мне удалось пройти через толпу без помехи. Позже я узнал, что Цицерон с порога обратился с речью к толпе, напомнил о своих заслугах перед республикой и просил разойтись по домам; но на толпу его слова не подействовали — она его осыпала оскорблениями; он едва унес пот и чудом уцелел, а несколько слуг, попытавшихся убежать через садовую калитку, были забиты палками насмерть.
   Проходя по Палатинскому холму, я увидел следы пролитой Цезарем крови. Он сидел во дворе своего дома; ему перевязывали раны. Лица слуг были бледны; жена — вне себя от страха; спокойны были только он сам и его тетка. Убийцы дважды пропороли ему правый бок — от горла до пояса. Врач промывал глубокие раны и накладывал повязки из морского мха. Цезарь нетерпеливо над ним подшучивал. Когда я подошел, я увидел в глазах его то выражение, какое наблюдал у него только на войне в минуты величайшей опасности, — взгляд, полный какой-то жадной радости. Он подозвал меня поближе и шепотом спросил, что делается у Клодии. Я ему рассказал.
   — Поторопись, мой добрый врач, — сказал он. — Поторопись.
   Время от времени появлялись агенты тайной полиции и докладывали, как идут поиски. Наконец врач отошел со словами:
   — Цезарь, теперь я поручаю твое исцеление самой природе. А она требует от тебя сна и покоя. Не соизволит ли диктатор выпить это снотворное?
   Цезарь поднялся и несколько раз обошел двор, проверяя свои силы и с улыбкой поглядывая на меня.
   — Добрый мой врач, — сказал он наконец, — я последую твоему совету через два часа, сперва я должен выполнить свои обязанности.
   — Цезарь, Цезарь! — воскликнул врач.
   Жена кинулась к его ногам, причитая, как Киферида в трагедии. Он поднял ее, поцеловал и властно поманил меня за собой. В дверях он приказал нескольким стражникам следовать за носилками, и мы быстро двинулись по Палатинскому холму. По дороге он должен был остановиться из-за донимавшей его боли или слабости. Молча прислонясь к стене, он жестом приказал и мне молчать. Несколько минут он тяжело дышал, потом мы снова пустились в путь. Приблизившись к дому Клодии, мы увидели, что полиции никак не удается разогнать толпу. Весь Рим стекался на вершину холма. Когда люди узнали диктатора, толпа взревела и расступилась, чтобы дать ему дорогу. Он шел медленно, улыбаясь направо и налево, кладя руку на плечи тех, кто оказывался рядом. У дверей Клодии он обернулся и рукой подал знак, призывая к тишине.
   — Римляне! — сказал он. — Да благословят боги Рим и всех, кто его любит. Да охранят боги Рим и всех, кто его любит. Враги наши покусились на мою жизнь…
   Тут он распахнул одежду и показал повязку на боку. Воцарилось мертвое молчание, а потом толпа подняла рев, полный гнева и скорби. Цезарь спокойно продолжал:
   — Но я все еще среди вас и по-прежнему могу ревностно служить вашим интересам. Те, кто напал на меня, пойманы. Когда мы расследуем это дело до конца, вам доложат обо всем, что мы узнаем. Возвращайтесь домой, соберите вокруг себя жен и детей, возблагодарите богов, а потом засните спокойно. Каждому отцу семейства будет выдано по мерке пшеницы, чтобы он мог порадоваться вместе со мной и моими близкими счастливому исходу. Ступайте по домам, друзья, не задерживайтесь, ибо ребенок радуется шумно, а муж молча, не выказывая своих чувств.
   Он постоял минуту, и многие подходили, чтобы коснуться лбом его руки.
   Мы вошли. На дворе стояла Клодия, встречая его там, где полагалось бы стоять ее брату. Позади нее в нескольких шагах, высоко подняв голову, ждал угрюмый Катулл. Цезарь чинно с ними поздоровался и извинился за отсутствие жены и тетки. Клодия тихо попросила прощения за то, что нет ее брата.
   — Мы сейчас обойдем алтари, — сказал Цезарь. И обошел их с той неподражаемой смесью покоя и строгости, с какой он выполняет все обряды. Улыбнувшись Катуллу, он вознес краткую молитву заходящему солнцу, как это принято в домах к северу от реки По.
   Вдруг он необычайно развеселился. Он обнаружил служанку, которая притаилась за одним из алтарей. Шутливо схватив ее за ухо, он отвел ее на кухню.
   — Надо надеяться, что обед не окончательно испорчен. Приготовь нам хоть одно блюдо, а пока ты его готовишь, мы выпьем. Азиний, наполни чаши. Я вижу, Клодия, ты приготовила обед на греческий манер. Что ж, устроим пиршество беседы: ведь собрано отменное общество и у нас вдоволь тем. — Тут он возложил себе на голову венок со словами: — Я буду (по-гречески) Владыкой Пира. За мной выбор темы, награда благоразумному и кара глупцу.
   Я пытался попасть ему в тон, но у Клодии словно язык отнялся, и она стояла бледная, не в силах прийти в себя. Катулл лежал, не поднимая глаз, пока не выпил несколько чаш вина. Однако Цезарь продолжал оживленно разговаривать — с Клодией о законах против роскоши и с Катуллом о своем замысле обуздать разливы реки По. Потом, когда столы убрали, Цезарь встал, совершил возлияние и объявил тему нашего симпозиума: является ли поэзия продуктом человеческого ума или же, как утверждают многие, даром богов.
   — Прежде, чем мы начнем, — сказал он, — пусть каждый прочтет какие-нибудь стихи, чтобы они напомнили нам, о чем пойдет речь.
   Он кивнул мне. Я продекламировал «О любовь, владычица богов и людей» (из трагедии Еврипида «Андромеда», ныне утерянной); Клодия произнесла «Призыв к утренней звезде» Сафо (также утерянный); Катулл медленно прочел начало поэмы Лукреция. Наступило долгое молчание — мы ждали, чтобы начал Цезарь, а я знал, что он с трудом сдерживает слезы, с ним часто это бывает. Отпив большой глоток вина, он прочел с деланной небрежностью стихи Анакреона.
   Первому выпало говорить мне. Как вы знаете, я чувствую себя свободнее в торговой конторе или на военном совете, чем в академиях. Я был рад, что, припомнив уроки своего учителя, смог высказать избитые школьные истины насчет того, что поэзия, как любовь, дарована нам богами и что той и другой сопутствует одержимость, которую все считают состоянием сверхчеловеческим; что нетленность великих поэтических образцов сама по себе признак того, что источник их сверхчеловеческий, ибо все творения людей разрушает всесильное время, а стихи Гомера пережили тех колоссов, что в них описаны, и вечны, как боги, вдохновившие их. Я произнес много глупостей, да еще таких, которые были произнесены не одну тысячу раз.
   Когда я кончил, Клодия встала и, плотнее закутавшись в тогу, приветствовала Владыку Пира. Я никогда не относился к Клодии так неприязненно, как большинство моих сограждан. Я знал ее много лет, хотя и не был среди тех, о ком Цицерон сказал: «Только ее закадычные друзья способны по-настоящему ее ненавидеть». Однако еще ни разу у меня не было случая так ею восхищаться, как в тот вечер. Дома у нее произошла неурядица; она имела все основания опасаться, что брат ее убит, а ее саму подозревают в умысле на жизнь диктатора или хотя бы в том, что она заранее о нем знала. Поведение Цезаря должно было казаться ей необъяснимым. Она была бледна, но полна самообладания; опасность, которой она подвергалась, словно осветила ее прославленную красоту, а речь, которую она произнесла, была такой стройной и убедительной, что, когда она кончила, я чуть было с ней не согласился. Она начала с того, что заранее приемлет все кары, которые наложит на нее Владыка, ибо знает, что высказанные ею мысли не встретят одобрения в этом обществе.
   — Если правда, о Владыка, — произнесла она, — что поэзия дарована нам богами, тогда мы вдвойне несчастны: но-первых, потому, что мы люди, а во-вторых, потому, что о богах нам известно лишь то, что они желают оставить нас в детском неведении и в рабской темноте. Ведь поэзия придает жизни красивую видимость, которой она не обладает, это самая соблазнительная ложь и самая предательская советчица.
   Ни солнце, ни судьба человеческая не допускают, чтобы на них глядели пристально; на первое мы вынуждены смотреть сквозь драгоценный камень, на вторую — через поэзию. И без поэзии мужчина пойдет на войну, девушка — замуж, жена станет матерью, люди похоронят своих мертвецов и умрут сами; однако, опьяненные стихами, все они устремятся к своему делу с неоправданными надеждами. Воины якобы завоюют славу, невесты станут Пенелопами, матери родят стране героев, а мертвые погрузятся в лоно своей прародительницы — земли, навечно оставшись в памяти тех, кого они покинули. Ведь поэты твердят нам, что мы приближаемся к золотому веку, и люди терпят всевозможные беды в надежде на пришествие более светлой поры и на то, что потомки их будут счастливы. А между тем никакого золотого века не будет, и не может быть такого правления, которое даст каждому человеку счастье, ибо основа мира — раздор, он присутствует повсеместно. Явно и то, что каждый ненавидит всех, кто стоит выше него, что люди не более охотно расстанутся со своим имуществом, чем лев позволит вырвать добычу из пасти; и все, чего человек желает добиться, он должен совершить в этой жизни, ибо другой ему не дано; любовь, которую так красиво изображают поэты, всего лишь потребность быть любимым и в пустыне жизни стать предметом чьей-то заботы; правосудие лишь мешает одной алчности пожрать другую. Но обо всем этом никто не говорит. Даже наша власть правит нами на языке поэзии. Наши властители между собой справедливо обзывают граждан опасным зверьем и многоголовой гидрой; однако как они обращаются к буйным избирателям с предвыборных трибун, надежно охраняемых вооруженной стражей? Разве в их устах избиратели не превращаются в «столпов республики», «достойных потомков благородных отцов»? Государственные посты в Риме добываются взятками, с одной стороны, угрозами — с другой; а на устах при этом — цитаты из Энния.