Она тогда пыталась постичь, чем же утешиться в жизни. Не свободой, нет... если свобода и существует. А потом с облегчением поняла, что, если поостеречься, никто уже не станет звать ее по имени. (Ее назвали Кивер, в честь семейства мамы, и выросла она крупная, с пушистой гривой.)
   Теперь Кивер Ле Корню задала мистеру Дейворену вопрос и сама удивилась - в безмолвии дома голос ее опять прозвучал слишком громко:
   - Что ж вы тогда больше всего любите? Если уж не бифштекс с кровью.
   Любая другая хихикнула бы при этом, но она была слишком серьезна.
   И он, очевидно, тоже; хотя стало ясно, ее намерения он не понял.
   - Что больше всего любил... вообще... дни, когда сам по себе искал золото. У меня ведь не было ни гроша, мисс Ле Корню. Вот и надумал. Найти золотую жилу. Но всего и намыл-то несколько крупинок... хранил их в каком-то паршивом пузырьке. А под конец, видать, выкинул. Когда стал водить междугородные автобусы. Но помню небеса поутру и как пахнет древесная зола это когда я на юге искал.
   И тут она разревелась - она тяжко вздыхала, в горле булькало. Он, видно, перепугался. Встал, обнял ее за плечи, потом спохватился и снял руку.
   - Вы здоровы?
   - Да, - сказала она.
   Но ощущение утраты усилилось, и, не зная, как теперь быть, она взяла его руку и стала разглядывать. Престранно себя вела, самой потом даже не верилось, и вот его рука, словно какая-то вещица, в ее руке, грубоватая, когда гладишь, а каждая жилка, вся форма на редкость изящные. Хотелось даже припрятать где-то и сохранить. А вместо этого, стараясь, чтобы голос ее звучал по-мужски, она сказала:
   - Ну хорошо, мистер Дейворен, мы ведь не съедим друг друга, верно?
   Оба рассмеялись, и она увидела, глаза у него светлые.
   Кивер Ле Корню лишь однажды спала с мужчиной, и получилось это неожиданно: он пришел чинить посудомоечную машину. Особого удовольствия она не получила. Был и другой случай, еще раньше, но о нем она предпочитала не вспоминать, а может, вовсе позабыла.
   Сейчас, из уважения к мистеру Дейворену и к себе самой, она не зажгла свет, лежала на постели матери и ждала. Тело казалось длинным, крепким, очень белым, груди белые и пышные в проблесках уличных огней. Пушистые волосы меж бедер - копна, как назвал их мастер посудомоек, - в свете этих же огней казались непроницаемо черными. Она надеялась, ирландец не потеряет присутствия духа. Сама же была вялая, вернее, равнодушная.
   Оба не испытали никакой особой радости, так ей показалось. Он снял башмаки, а раздеваться не стал...
   Но когда, сидя в темноте, он надевал башмаки, она сказала, пожалуй, не из вежливости, просто была такая потребность:
   - В следующий раз будет лучше. Я как следует его поджарю. Я ведь почему недожарила - отец так любил.
   Скрипело и скрипело старое кресло, которое отец привез из Индии, вот мама и не могла его выбросить, хотя и рвала об него чулки.
   Мистер Дейворен притопнул ногой, а то башмак не надевался, и кресло заскрипело вовсю, казалось, сейчас развалится.
   - Да, так про что я говорил... искал я тогда золото на Мурумбиджи... дела обернулись хуже некуда, под конец пришлось искать работу. Явился я там поблизости к управляющему хозяйством. Самая страда. Определили меня и еще двоих молодых ребят копнить овес за косилкой. Только поставим копну попугаи ее растащат. - Он рассмеялся, кресло больше не скрипело: наверно, башмаки уже надеты. - Видала когда стаю диких попугаев? Летят вроде как угорелые. А глаз от них не оторвешь! Свирепая птица, скажу я тебе, подерутся, бывает, так и рвут друг дружку. А и добрая, если захочет. Глаз у ней добрый. И тихая. Вот устроятся на дереве, и совсем их не слыхать, тише самого дерева.
   - Да ну? - Она зевнула; хотелось, чтобы он ушел; не звонил бы Фиггис в полицию, она бы сейчас поставила для себя пластинку.
   - До встречи, - сказал он. - За хорошенько прожаренным бифштексом!
   Терпеть она не могла это "до встречи"; чаще всего, когда так говорят, ни о какой встрече и не думают.
   Но Он думал. Он стал ее привязанностью. Вот она стоит, опершись на калитку, и ждет его, а ведь сколько лет прошло. Соседи уже не считают это "безнравственной связью", даже мистер Фиггис и миссис Далханти уже на это не намекают. И правда, что тут безнравственного, если поишь чаем мужчину, которого не любишь и который тебя не любит? А если иной раз что и бывает между ними - раза три-четыре, ну, пять, ну, может, шесть, - так ведь это как бы дань условности. Вслух про это оба и не упоминали. Интересно, ему хоть было приятно? Она читала, будто ирландцы так воспитаны священниками, что не склонны потакать своим сексуальным прихотям, и оттого женщинам с ними трудно и многие становятся монашками.
   Если мисс Ле Корню и чувствовала себя безнравственной, то лишь когда думала о той желтоликой женщине, что жила неподалеку, с которой ни разу не перемолвилась ни словечком, даже и до того, как ощутила груз ее мужа.
   Настроение у мисс Ле Корню слегка испортилось. Если бы она сейчас не ждала Его, пошла бы и поставила пластинку. Это самая давняя из ее привязанностей, и можно бы этим насытиться, да только очень уж нужно коснуться живого. Мисс Ле Корню предпочитала сопрано, а лучше всего бархатистое меццо-сопрано, через эти перевоплощенья своего внутреннего "я" можно бы устремиться за причудливыми завитушками и почти достичь вершины, этого золотого купола, невесомо взмывающего ввысь звука.
   Она никогда, не пробовала ставить пластинки своему другу Мику Дейворену, который сейчас идет к ней по улице, сдвинув шляпу на затылок, чтобы лучше видеть в сумерках, - говорят, его жена в молодости была учительницей музыки. Иногда мисс Ле Корню пыталась представить, какую же музыку одобряет миссис Дейворен.
   - Я уж думала, ты сегодня пропустишь. - Она почему-то рассердилась, может быть, даже ревность кольнула.
   - Поздно, - признал он, не снимая шляпу, в шляпе он ходил ради приличия, но выглядел в ней еще менее солидно, чем с непокрытой головой.
   Да еще уставился на мисс Ле Корню своими светлыми глазами, в синеватых сумерках они совсем обесцветились, казалось даже, опять он смотрит мимо.
   - Пуговица оторвалась, - сказал он. - Надо было пришить.
   Она заспешила по дорожке, под магнолией, которая уходила корнями под ограду, на участок Фиггиса; и еще проворчала:
   - Принес бы, я бы пришила. - Она знала, прозвучало это не очень искренне: ни шить, ни чинить она не любила, и не было у них такого в заводе. - Еда греется, - сказала она мягче, почти мягко; что-что, а опозданья ее не злят, особенно если человек любит пережаренное.
   Он ел пересохший бифштекс, а она наполовину отвернулась, покачиваясь на кресле-качалке, не на стеклянной веранде, а в кухне, где обычно кормила его с тех пор, как они попривыкли друг к другу.
   Может, это она из-за налога обозлилась?
   - Никак не вспомню, то ли платила я его, налог, то ли не платила, пояснила она, покачиваясь.
   Тут он не помощник. Если Дейворены и получили бы напоминание, обо всем позаботилась бы жена.
   Он разделался с мясом, положил рядышком нож и вилку, аккуратно положил, пожалуй, даже чересчур, прокашлялся и сказал:
   - Выхожу нынче вечером из дому, смотрю, под большим деревом два попугая прохаживаются. Тысячу лет не видал дикого попугая. Белые оба. С желтыми хохолками.
   К тому времени она уже раскачивалась вовсю и засмеялась слишком громко.
   - Да, я слыхала. Фиггис собирается травить этих надоедливых попугаев, всех подряд.
   - Пускай попробует! - Она удивилась, так горячо это было сказано. Особенно моих... пускай только попробует.
   - Думаешь, эти перекати-поле захотят стать чьей-то собственностью?
   - А на что мне в собственность! Кормил бы их, и все. Она перестала качаться.
   - Чем же их кормить?
   - Подсолнушками. В магазинах на пакетах написано.
   В глазах друга словно отразилось то, что ей и самой представлялось,вот попугай осторожно, стараясь не потерять равновесия, садится на колпак дымовой трубы, а вот другой кружит над головой, вот целая стая упрямо летит против ветра. Но всего желанней те, что, покачиваясь, пробираются меж ветвей магнолии, сами словно большие белые движущиеся цветы во хмелю.
   Она вздохнула, потерлась щекой о плечо.
   - Да, прелесть, наверно, - сказала она. - Мне бы этих попугайчиков. Когда привыкли бы к ней, она попробовала бы им петь - у нее ведь скорей всего меццо-сопрано.
   Он поднялся.
   - Только не моих, Кивер... моих нельзя... Тут она снова разозлилась, спесь взыграла в ней, она опять закачалась на качалке, в которую словно вросла.
   - С чего ты вздумал называть меня по имени, откуда ты его знаешь, черт возьми? Теперь никто его не знает... после папы и мамы.
   - Я слыхал, кто-то читал избирательные списки, ну и вообще, это ж твое имя, Кивер. - В нем еще жив был ирландец, и, если надо, он умел говорить ласково - не ради нее, ради своих попугаев, конечно, старался.
   - Чтоб я да стала приманивать чьих-то чертовых попугаев! - закричала она.
   Вскоре он ушел. Наверно, скажет Ей - хоть на листке напишет, - чтоб знала: он рад попугаям.
   Мисс Ле Корню надо было прийти в себя. Она открыла пузырек, высыпала на ладонь несколько снотворных таблеток. И все равно не спалось.
   Да ведь со всех сторон взмахи, свист крыльев, рассекающих воздух, белых крыльев, лишь кое-где с желтизной. Хоть плачь.
   В конце концов она приняла успокоительное.
   Олив Дейворен по-прежнему что-нибудь стряпала Ему к чаю. Ставила в духовку, чтоб не остыло. Если Он не приходил, иной раз съедала немного сама, но по большей части у нее не было аппетита. Все оставшееся выбрасывала с мусором. Могла себе это позволить, почему бы нет? А потом ложилась спать.
   Сегодня она подождала подольше - задумалась о диких попугаях. Один раз пошла глянуть, все равно ведь надо запереть дверь, и ей померещилось, кто-то шевелится на белых мальвах. Но не мог это быть попугай: для птицы слишком поздно.
   Она легла, хотя час был еще ранний, но дел больше вроде не осталось, и слышала, как Он вернулся, протопал по коридору.
   Она давно уже забыла, какие у нее красивые руки. Или тонкие? Она думала о скрипке, что погребена под бельем на верхней полке фанерованного под дуб гардероба.
   И уснула.
   Проснулась она вся в поту. Большая раковина и сейчас сверкала под деревом на газоне - как и во сне. Сухая, разве что с пятнышками слизи, в которую обратилась дождевая вода. Поутру надо будет красивыми руками с длинными пальцами вымыть раковину. Ее птицам понадобятся не только семечки, но и вода.
   Олив Дейворен уснула, край подушки лежал на плече под щекой, точно скрипка.
   Семечки она видела в магазине Вулворт и у Коулса, надо только решить, где покупать.
   Один из попугаев клевал ее чрево. И отвернулся, словно ему попалась шелуха.
   В тощей подушке все отчаянно отдавалось.
   Она проснулась и кинулась вниз, стремглав, будто что-то забыла. И вправду забыла. Вернулась, надела зубной протез и опять принялась за дело.
   Пока она набирала воду в лейку, рассвело. И тут оказалось, кто-то уже налил воду в раковину. Больше того, сперва ее вычистили. Раковина блестела, как новые зубы.
   Обычно Он съедал завтрак, который она готовила и оставляла в духовке, потом отправлялся по Делу. Так, она слышала, у него это называлось. Один из его приятелей, с которым он водил компанию в пору, когда был шофером автобуса, изобрел оригинальный консервный нож. Теперь Мик ходит из дома в дом и предлагает чудо-нож. Много ли он сбывает ножей, неизвестно. Все это началось, когда они уже объяснялись с помощью блокнота, и у нее не поднималась рука написать: "Успешно ли идет твое Дело, Мик?"
   Он не задерживался подолгу ни на одной работе, говорил, это война выбила его из колеи. А скорее, считал, наверно, что заурядная служба не для него. Или что он создан для работы на свежем воздухе. Когда папочка устроил его в "Дружеские ссуды", он просидел за конторкой всего несколько недель. Пристрастился было к огородничеству, но ему наскучило копаться на грядках. Ему больше пришлось по вкусу поддерживать в порядке просторное поле для гольфа. Он занимался этим несколько лет и заметно поуспокоился, это ей было слышно. "Глубокое дыхание - вот в чем секрет", - прочла она однажды на листке в блокноте, но, подумав, решила, что это умозаключение не предназначалось ни ей, ни кому другому.
   А вот и он - спускается по дорожке, на нем деловой костюм, в руке чемоданчик с образцами. Дышит глубоко - сразу видно по тому, как поднимаются и опускаются плечи. Без шляпы (как всегда, кроме тех случаев, когда идет к Ней). Поглядишь на его шею сзади - и хоть плачь, а потом спохватишься: он ведь без шляпы.
   И миссис Дейворен просто утерла нос бумажным платком, который припасен был за пазухой. А мистер Дейворен шел себе по дорожке, искоса поглядывая под эвкалипт, где накануне вечером опустились какаду. Он задержал дыхание. Но никаких какаду сегодня утром не было. Он пошел дальше, "эдакий представительный ирландец", как называла его миссис Далханти.
   Едва скрипнула калитка, миссис Дейворен стала торопливо пудриться надо скорей в магазин самообслуживания. А не воскресенье сегодня? Сразу похолодело сердце. Но нет, все-таки не воскресенье. Она купила семечки, отборные и смешанные, и керамическую плошку, чтобы было куда их сыпать, и, нагруженная покупками, отправилась домой.
   А там кто-то уже насыпал семечки. В керамическую плошку. Олив Дейворен чуть не отшвырнула плошку ногой. На глазах выступили слезы, и она даже не потрудилась вытереть их бумажным платком.
   Попугаи появились вечером, парочка, и пошли ходить под деревом вокруг плошки. Неуклюжие очаровательные существа! Увидав их, она разинула рот: хохолки воинственно вскинуты, точно замахнулись ножом, собравшись сразить незваного гостя; но потом они принялись клевать семечки, перья эдак покойно улеглись на голове желтой прядью. Милые мои птички.
   Они ведь ее, верно? - кто бы утром ни насыпал семечки. Они даны ей в утешение.
   Разволновавшись, Олив Дейворен дернула штору, за которой пряталась в одной из выходящих на фасад комнат, и попугаи испугались, взлетели на дерево. Вот горе какое, но что поделаешь, можно только ждать да смотреть.
   Она сидела и вглядывалась в пустой сад, и вдруг в эркере в другом конце дома... кто же это прячется, полускрытый коричневой шторой? Никогда прежде не думала она, что способна так разъяриться.
   Притворяется, будто не видит ее, а сам любуется ее пичужками!
   Она бы не успокоилась и тогда, когда попугаи возвратились на траву под эвкалиптом, но, оказалось, их прилетело трое... нет, пятеро!
   Оба наблюдателя уже готовы были уставиться друг на друга из-за коричневых штор в противоположных концах дома.
   Но попугаи их отвлекли - принялись угрожать друг другу, точно люди. Вероятно, та первая пара не пожелала терпеть пришельцев. Хохолки взметнулись вверх, сверкнув зеленовато-желтыми перьями; защелкали клювы, взъерошенные грудки выпятились, и вот попугаи топают, притопывают мозолистыми лапками вокруг плошки, переваливаются с боку на бок, будто под ними не ровный газон, а зыбкая палуба.
   Завороженная этим зрелищем, Олив даже забыла про Него.
   А скоро пришло время готовить чай. Когда с этим было покончено, она поставила все в духовку, чтобы не остыло. Он не уходил, она слышала Его шаги в дальних комнатах темнеющего дома.
   Основательно обдумав, чего хочет, Олив Дейворен написала на листке: "Хоть раз будь тактичен..." Все зачеркнула и вместо этого написала: "Надеюсь, ты предоставишь мне удовольствие насыпать утром семечки".
   Утром ее листка на месте не оказалось, а на другом было написано: "Не забудь воду, оч. важно".
   Итак, все устроилось и обошлось без обращений по имени.
   Теперь утро принадлежало ей - она убирала лузгу, насыпала в плошку полосатые семечки и наполняла раковину водой. Насчет воды она была с ним согласна: это и вправду очень важно.
   Вечерами - вечера принадлежали ему - после того, как он исполнил свои обязанности перед попугаями, оба сидели у окон в противоположных концах дома и наблюдали, как птицы кормятся.
   Уже какое-то время она не видела, чтобы он шагал по дорожке, а потом по улице, сдвинув шляпу на затылок, - ради Нее. Вместо этого слышно было - он ходит в дальних комнатах, а то сидит у дальнего края ограды, хотя бы в раздумье, как она надеялась, но тяжко вздыхает.
   Однажды, сидя у окна и глядя, как в сгущающихся сумерках кормятся его пичуги, Мик Дейворен осознал, что их стало больше - ему удалось насчитать одиннадцать какаду. В эту минуту все умиротворенные, в круглых черных глазках доброта и мудрость. А если кто и поднимет хохолок, то кажется, будто дама изящно раскрыла веер.
   И он уже не смотрит за окно - он мальчишка и с улицы, через огромное окно, заглядывает в комнату, где расположилось избранное общество; сидят группками на позолоченных стульях, компания побольше окружила резной диванчик; смиренные, холеные девушки, все в умиротворенно белых платьях, а уверенные в себе старшие, в белом пламени сверкающих бриллиантов, перебрасываются тщательно подобранными словами. Одна пожилая дама возбужденно заговорила - видно, сделала достоянием публики какой-то секрет. И все дамы и смиренные девицы присоединились к визгливому хору голосов. Поднялись, задвигались. Бриллианты запрыгали. Какой-то завязался спор, но так все вежливо, благовоспитанно. Потом в него вступили и мужчины, кто со смехом, кто запинаясь, возражая, а другие с показной почтительностью прислушиваются к говорящим. А он, мальчишка, что стоял в темноте по другую сторону внушительного окна, попятился в сад, в моросящий дождь, и чуть не споткнулся, наступив на громадную гончую, что лежала на газоне, подняв нос к бледной луне.
   Мик Дейворен отхаркнулся.
   Должно быть, этим он спугнул попугаев: они взмыли волной, зеленовато-белой в сумерках, и разбились о берега каменного дуба и араукарии в парке напротив.
   Осмелев, он покосился на окно в другом крыле дома - там сидела Олив, женщина, с которой он когда-то обвенчался, и неподвижным взглядом смотрела в пустоту.
   Миссис Далханти читала, что у птиц водятся вши. У скворцов - это уж точно; вши падают с них и через дымоходы попадают в дом.
   Попугаи! Фиггис был взбешен.
   Чуть не все соседские ребятишки побывали в парке и видели попугаев и вопили и кидали в них камнями, норовя пришибить, а не выйдет - спугнуть. Если Тим Неплох еще не видел их во плоти, то потому лишь, что пришел домой прежде, чем попугаи слетели на газон, а когда родители позволили ему встать из-за стола после проклятого чая, какаду уже улетели. И он только и увидел что Дейворенов, глядящих из окон в противоположных концах дома.
   Однажды, проходя мимо калитки мисс Ле Корню, Тим спросил, видала ли она попугаев, и она ответила: "Ага-а", вроде поделилась с ним секретом.
   Но ему и не нужно было видеть. Он и без того представлял, что они такое, словно вглядывался в них так же пристально, как в людей в автобусах; представлял желтые хохолки, знакомые по книгам, так отчетливо, словно сам потрогал их перья, совсем как с людьми, которых касался на ходу, просто чтобы узнать, кто они есть, и оказывалось, он это уже знает.
   Какаду стали прилетать реже, да и то всего три или четыре. А бывало, и вовсе ни одного. Или один старый попугай, он неуклюже ковылял и иной раз волочил крыло. Это дети распугали попугаев и, наверно, побили камнями одинокого старика. Миссис Дейворен чуть не поделилась с мужем этой догадкой, не на бумаге, а устно, но принципы уберегли ее.
   Однако ей жаль было Мика - краем глаза она видела: он страдает из-за отступничества их попугаев.
   Когда Мик Дейворен нахлобучил шляпу и зашагал по улице к мисс Ле Корню, было еще совсем светло, во всяком случае, достаточно светло, чтобы соседи снова принялись судачить. В этот вечер она не стояла, как обычно, опершись на калитку. На одной из труб ее дома сидел какаду и, отведя и расправив крыло, чистил перья. Другой попугай, весь взъерошенный, сидел, вцепившись в трубу, и хрипло кричал на незваного гостя. А может, то был бывший возлюбленный?
   Дейворен пошел выложенной кирпичом дорожкой под магнолией Фиггиса, ведущей к заднему крыльцу.
   - Что?.. Кто там? - окликнула она.
   И торопливо застегнула распахнутую блузку.
   Несколько попугаев, покачивая головками, клевали у ее ног семечки.
   Дейворен громко захохотал - хохот был фальшивый.
   Попугаи улетели. Хоть это ему удалось. (Он представил даже, как расскажет про это жене.)
   И тут Кивер Ле Корню рассмеялась.
   - Ах ты гад! Ирландец чертов!
   Он так разъярился, схватил ее за блузку, и блузка опять распахнулась. А он все хохотал, багровый от притворного веселья.
   - Слишком рано явился, - взвизгнула она, стараясь подавить хихиканье, не жарила еще! Да и есть ли что! - прибавила она, давясь смехом.
   И все время тянула его к дому, подальше от соседских ушей и от места преступления.
   Оба они уже понимали, что произошло.
   - Это мои попугаи! - крикнул он на ступеньках.
   - Они сами вольны выбирать, верно? - Можно было подумать, кто-то воображал, будто так оно и есть.
   Оказавшись в комнате, куда их влекло, он не стал ждать, когда она снимет блузку, просто сорвал ее. Кивер показалось, она слышала, как оставшиеся пуговицы ударились о стенную панель.
   Дейворен гладил ее большие, потерявшие упругость груди, еще никто ее так не ласкал, или это было давным-давно, она едва ли помнила. Он уткнулся в них и бормотал что-то про благословенных попугаев. Потом стал стягивать с себя одежду (прежде ему это не приходило в голову), тогда она тоже сняла джинсы и легла на постель и ждала его.
   В смутном предвечернем свете она с удивлением глядела на собственное тело. Пока Дейворен не завладел им.
   - Слышь, Кивер. Нарушение доверия - вот я против чего. Не для того я рассказал про своих попугаев, чтоб ты их переманила.
   Согнутый локоть, которым она прикрывала лицо, приглушил ее вздох.
   - Не понимаю, почему бы нам ими не поделиться, они же не твои и не мои. Он уже одевался.
   - Жена бы расстроилась, - сказал он.
   Он ушел, а она еще некоторое время была не в силах шевельнуться. Темнело. Она задумалась, как сейчас поступить: принять успокоительное или попробовать по-другому снять напряжение? В конце концов она не стала прибегать ни к каким средствам и, не одеваясь, босиком, вышла в сад. Меж кирпичей на дорожке пробивался мох, ногам, уж во всяком случае, было приятно.
   Конечно, попугаи не вернулись, разве что на магнолии, среди гигантских цветов, вроде встрепенулся один. А может, это покачивались цветы.
   От чего бы ни зависели прилеты попугаев, Олив Дейворен всегда безмерно радовалась всякий раз, как замечала, что они опять почтили ее своим присутствием. Однажды утром, когда Он ушел из дому спозаранку, она насчитала четырнадцать штук. Они на мгновенье замирали, раздумывая, не испугаться ли, и казалось, это фарфоровые фигурки; Потом как будто успокаивались, и их взгляды, устремленные прямо на нее, стоящую у окна, источали доброту.
   В это самое утро у нее и родился замысел. И пока она поднималась по лестнице и шарила в гардеробе под бельем на верхней полке, она в свою очередь раздумывала, не следует ли ей испугаться.
   К тому времени, как она растворила стеклянные двери, из-за которых видны были попугаи, и услыхала их, вся она была натянута, как струны скрипки, которой она не касалась уже многие годы. И принялась приводить ее в порядок, настраивать. Со страхом. А вдруг кто-нибудь увидит ее с улицы? Было тревожно, кожа заблестела от испарины.
   И однако она играла - то самое, что прежде, помнится, казалось самым трудным. Долго пролежавшая без употребления скрипка звучала пискливо, скрипуче. Звуки были робкие. Но печальные, искренние. Композитор был с ней заодно. И попугаи тоже. Как бы там ни отзывалась в них эта мелодия, взгляды их были устремлены на семечки, и они клевали, переваливаясь с боку на бок, ковыляя и порой подскакивая.
   Когда она исполняла сарабанду, композитор и попугаи поддерживали ее, а вот к чаконе она перешла с опаской и в одиночестве. Но не давала себе поблажки. Один из какаду взлетел. Опустился на эвкалипт напротив и глядел на нее сквозь просвет в листве. Остальные все прислушивались к музыке. Если они относились к Олив благосклонно, то, должно быть, оттого, что ощущали в ней что-то от своей собственной неуклюжести.
   Когда лопнула струна, у нее оборвалось сердце.
   Попугаи взмыли, понеслись прочь и, вереща, полетели над парком, казалось, они бранят ее. Интересно, она и вправду испытала мгновения вдохновенного восторга или это ей только почудилось и в ее исполнении то была лишь чудовищная пародия на партиту Баха.
   Она поплелась по коричневому линолеуму убрать подальше скрипку. Отныне у нее есть оправдание - оборвалась струна.
   Не то что у Кивер Ле Корню. Той ничто не помешает поставить другую пластинку. И ей тоже, если она пожелает. Так же как никто, даже Он, не может, помешать попугаям, если им вздумается, прилететь к ней в сад.
   В первый раз она поставила для них пластинку однажды после полудня, когда случайно, должно быть, приняла успокоительное. Она тогда вытащила столик, на котором стоял проигрыватель, и там, где тень дома отгораживала край газона от солнечного света, склонилась над песней, что могла быть ее плачем по истинной страсти, какой она по-настоящему так никогда и не испытала.
   Меня он предал, неблагодарный,
   О боже, как несчастна я...
   ...только что не запела и она и воспарила вопреки разуму и проглоченной таблетке.
   Попугаи пронеслись мимо в слепящем солнечном свете. Она была наедине со своим alter ego с поющим голосом.
   Хоть и покинута и предана,