Он кивнул, глядя на нее.
   Она понизила голос почти до шепота.
   — Мистер Брамли, — сказала она, — когда я вернулась к нему — вы знаете, он уже лежал больной, — то вместо того, чтобы меня ругать, он плакал. Плакал, как обиженный ребенок. Уткнулся лицом в подушку — такой несчастный… Я никогда не видела, чтобы он плакал, разве только один раз, давным-давно…
   Мистер Брамли смотрел на ее нежное покрасневшее лицо, и ему казалось, что он в самом деле готов хоть сейчас умереть за нее.
   — Я поняла, какой я была жестокой, — сказала она. — В тюрьме я думала об этом, думала, что женщины не должны быть жестокими, несмотря ни на что, и когда увидела его таким, то сразу поняла, как это верно… Он просил меня быть хорошей женой. «Или нет, — сказал он. — Будь мне просто женой, пусть даже не хорошей», — и заплакал…
   Мгновение мистер Брамли молчал.
   — Понимаю, — сказал он наконец. — Да, понимаю.
   — И потом дети, эти беспомощные маленькие создания. В тюрьме я очень о них беспокоилась. Я много думала о них. И поняла, что нельзя целиком предоставлять их нянькам, чужим людям… Кроме того, вы же видите, он согласился почти на все, чего я хотела. Это касалось не только лично меня, я беспокоилась об этих глупых девушках-забастовщицах. Я не хотела, чтобы с ними плохо обращались. Мне было их жаль. Вы себе представить не можете, до чего жаль. И он… он уступил в этом. Сказал, что я могу разговаривать с ним о деле, о том, как мы ведем наше дело, — видите, какой он добрый. Вот почему я вернулась сюда. Куда же еще мне было идти?
   — Конечно, — с трудом выдавил из себя мистер Брамли. — Я понимаю. Только…
   Он замолчал, подавленный, а она ждала.
   — Только не этого я ожидал, леди Харман. Я не ожидал, что все может уладиться таким образом. Конечно, это разумно, это удобно и приятно. Но я-то думал… Ах! Я думал о другом, совсем о другом. Думал, что вы, такая красавица, попали в мир, где нет ни страсти, ни любви. Думал, что вы созданы для красоты, для прекрасного и лишены всего этого… Но неважно, о чем я думал! Неважно! Вы сделали выбор. Правда, я был уверен, что вы не любили, не могли любить этого человека. Мне казалось, вы сами чувствовали, что жить с ним — это кощунство. И вот… Я отдал бы все на свете, все без остатка, чтобы спасти вас от этого. Потому… потому что вы для меня так много значите. Но это была ошибка. Поступайте так… как вы считаете нужным.
   Говоря это, он вскочил, сделал несколько шагов, повернулся к ней и произнес последние слова. Она тоже встала.
   — Мистер Брамли, — сказала она тихо. — Я вас не понимаю. О чем вы? Я должна была так поступить. Он… он мой муж.
   Он сделал нетерпеливый жест.
   — Неужели вы ничего не знаете о любви? — воскликнул он.
   Она сжала губы и стояла молча, не двигаясь, — темный силуэт на фоне створчатого окна.
   Сверху послышался стук. Три удара, потом еще три.
   Леди Харман сделала едва заметное движение, словно хотела отмахнуться от этого звука.
   — Любовь, — сказала она наконец. — Есть люди, которым дано ее изведать. Это бывает… Бывает в юности. Но замужней женщине нельзя думать об этом. — Она говорила почти шепотом.
   — Надо думать о муже и о своем долге. Невозможно вернуть прошлое, мистер Брамли.
   Стук раздался снова, чуть настойчивей.
   — Это муж, — сказала она. И, поколебавшись, продолжала: — Мистер Брамли, мне так нужна дружба, я очень хочу иметь друга. Мне не хочется думать о… том, что лишит меня покоя… о безвозвратно утраченном… погибшем. О том, про что вы сейчас говорили. Какое это имеет отношение ко мне? — Он хотел было перебить ее, но она его остановила: — Будьте мне другом. К чему говорить о невозможном? Любовь! Мистер Брамли, о какой любви может помышлять замужняя женщина? Я никогда об этом не думаю. Никогда об этом не читаю. Я хочу быть верной долгу. Долгу перед ним, перед детьми и перед своими ближними. Я хочу помогать слабым, страдающим людям. Хочу, чтобы он помогал им вместе со мной. Хочу перестать быть праздной, бесполезной расточительницей…
   Она протянула к нему руки.
   — Ох! — вздохнул он. И сказал: — Вы можете быть уверены, что, если я в силах вам помочь… я готов на все, лишь бы только не огорчать вас.
   Она сразу переменилась, стала доверчивой и серьезной.
   — Мистер Брамли, — сказала она. — Я должна идти к мужу. Он ждет меня. И когда он узнает, что вы здесь, то захочет вас видеть. Вы подниметесь к нему наверх?
   Мистер Брамли всем своим видом старался показать, какая в нем происходит борьба.
   — Я сделаю все, чего вы пожелаете, леди Харман, — сказал он почти с театральным вздохом.
   Он проводил ее до двери и снова остался один в своем бывшем кабинете. Он медленно подошел к старому письменному столу и сел на знакомый стул. Вскоре он услышал ее шаги наверху. Под влиянием странных и неожиданных обстоятельств он легко впадал в театральность.
   — Господи! — сказал мистер Брамли.
   Он обращался к этой милой и знакомой комнате с обидой и недоумением.
   — Он ее муж! — сказал мистер Брамли и добавил: — О, эта власть слов…

 

 
   Мистеру Брамли, у которого голова шла кругом, показалось, что сэр Айзек, обложенный подушками на диване в верхней гостиной, бледный, подозрительный и тяжело дышащий, воплощал в себе самодержавное Собственничество. Все вокруг было ему покорно. Даже жена сразу опустилась до положения красивой прислужницы. Эта болезнь, сказал он гостю, выразительно шевеля тонкими губами, — «дело временное, такое со всяким может случиться». У него почему-то отнялась одна нога, «просто пустяковое нервное утомление», — а тут еще легкая астма, которая то появляется, то исчезает, воспользовалась его слабостью и стала одолевать сильнее обычного.
   — Элли хочет отвезти меня через неделю или две в Мариенбад, — сказал он. — Там меня подлечат, она тоже поправится, и мы оба вернемся здоровехонькие.
   Выходило, что неприятности минувшего месяца здесь старались обратить в шутку.
   — Слава богу, что они еще не остригли ей волосы, — сказал он неизвестно к чему с таким видом, словно хотел сострить. И это был единственный намек на заключение леди Харман.
   Сэр Айзек был в домашнем костюме из шерсти ламы, его больная нога была накрыта очень красивой и пышной меховой полстью. Самые лучшие, яркие подушки Юфимии были подложены ему под спину. Вся мебель была переставлена ради его удобства. У изголовья, под рукой, стоял столик с отборными лекарствами, медикаментами, снадобьями, укрепляющими средствами, новейшие развлекательные книжки валялись на полу между столиком и диваном. В ногах у сэра Айзека стоял перенесенный сюда из спальни столик Юфимии, а на нем лежали письменные принадлежности, оставленные стенографисткой, которая писала письма под его диктовку. Три черных кислородных баллона и другие приспособления в углу показывали, что затрудненное дыхание сэра Айзека облегчали кислородом, а для услаждения взгляда по всей комнате в изобилии были расставлены цветы, привезенные из Лондона. И, конечно, здесь были гроздья винограда, эти сказочные дары юга.
   Все это служило фоном для сэра Айзека, который в ореоле своей собственнической страсти красовался на переднем плане картины. Когда мистера Брамли провели наверх, Снэгсби накрыл столик у дивана и подал чай, едва ли заботясь о еще чьем-либо удобстве. И сам сэр Айзек держался с уверенностью и самонадеянностью человека, совершенно оправившегося от потрясения. Какие бы он ни пролил там слезы, он добился своего и уже забыл о них. «Элли» принадлежала ему, и дом и все вокруг тоже принадлежало ему — один раз, когда она подошла к дивану, он даже обнял ее, не стесняясь проявить свои собственнические чувства, — и настороженная подозрительность его последней встречи с мистером Брамли теперь сменилась выражением хитрого и затаенного торжества над предугаданными и предотвращенными опасностями.
   Пришла мать сэра Айзека, крепкая, смуглая, уверенная в себе, и при виде ее у мистера Брамли мелькнула мысль, что отец сэра Айзека был, вероятно, совсем светлый блондин с длинным носом. Она была простая, энергичная и очень оживила разговор, который никак не клеился.
   Мистер Брамли всячески избегал смотреть на леди Харман, так как знал, что сэр Айзек за ним следит, но он остро чувствовал, что она здесь, рядом, ходит по комнате, разливает чай, как примерная жена. Она теперь прежде всего казалась примерной женой, и это было ему очень неприятно. Разговор вертелся главным образом вокруг Мариенбада, изредка отклоняясь в сторону и снова возвращаясь к этой теме. Миссис Харман несколько раз дала понять, что состояние сэра Айзека внушает серьезные опасения.
   — Мы очень надеемся на лечение в Мариенбаде, — сказала она. — Мне кажется, все будет хорошо. Вот только оба они никогда еще не были за границей и не знают иностранных языков, так что им трудно будет объясниться.
   — Чего там! — проворчал сэр Айзек, бросив на мать недовольный взгляд, и заговорил на языке лондонских предместий, видно, ее присутствие напоминало ему молодость. — Все сойдет хорошо, мамаша. Нечего киснуть.
   — Конечно, с ними будет человек, чтобы присматривать за вещами, они поедут вагоном «люкс» и все такое, — объяснила миссис Харман не без гордости. — Но все же это не шутка: ведь он болен, и оба, уверяю вас, сущие дети.
   Сэр Айзек вмешался в разговор с грубой бесцеремонностью и прервал эти излияния, осведомившись о почве в лесу, где нужно было расчистить и выровнять место для теннисных кортов.
   Мистер Брамли старался изо всех сил не уронить достоинства светского человека. Он глубокомысленно рассуждал о песчаной почве, дал очевидный, но полезный совет, который мог пригодиться во время путешествия по континенту, и старался не думать, что эта милейшая, нежнейшая, красивейшая женщина в мире безнадежно обречена на такую жизнь. Он избегал смотреть на нее, пока не почувствовал, что неловко так подчеркнуто смотреть в сторону. Зачем она вернулась к мужу? Отрывочные фразы, которые она сказала внизу, всплыли в его памяти. «Я никогда об этом не думаю. Никогда об этом не читаю». Так поступила она с прекраснейшей любовью и с прекраснейшей жизнью! Он вспомнил неуместные и в то же время до нелепости точные слова леди Бич-Мандарин: «Как Годива», — и вдруг невольно заговорил о забастовщицах.
   — Ваш конфликт с официантками уладился, сэр Айзек?
   Сэр Айзек шумно допил чай и посмотрел на жену.
   — Я вовсе не хотел быть жестоким, — сказал он, ставя чашку на стол. — Ничуть. Конфликт начался неожиданно. В большом деле невозможно уследить сразу за всем, особенно если голова другим занята. Как только у меня освободилось время, чтобы разобраться в этой истории, я все уладил. Просто обе стороны не понимали друг Друга.
   Он снова посмотрел на леди Харман. (Она стояла позади мистера Брамли, так что он не мог ее видеть, но… как знать, может быть, их глаза все же встретились?)
   — Как только вернемся из Мариенбада, — великодушно добавил сэр Айзек, — мы с леди Харман вместе займемся этим делом всерьез.
   Мистер Брамли под тоном вежливого интереса скрыл, как неприятно ему это «вместе».
   — Простите, я не совсем понял… Чем именно?
   — Лондонскими официантками… общежитиями… и всем прочим. Это ведь куда разумнее всяких суфражистских затей, а, Элли?
   — Очень интересно, — сказал мистер Брамли с притворным сочувствием. — Очень.
   — И заметьте, если поставить это на деловую основу, — сказал сэр Айзек, вдруг став серьезным и проницательным, — если как следует поставить это на деловую основу, можно очень многое улучшить. В таком широком деле, как наше, этот результат естествен. Я очень этим заинтересовался.
   И он присвистнул сквозь зубы.
   — Я не знал, что леди Харман хочет принять в этом участие, — сказал он. — Иначе я занялся бы этим уже давно.
   — Но теперь занялся, — сказала миссис Харман. — Всю душу вкладывает. Поверите ли, приходится все время ставить ему термометр, следить, как бы от работы у него температура не поднялась. — Тон ее стал рассудительным и откровенным. Она разговаривала с мистером Брамли так, будто ее сын был глуховат и не слышал. — Но это все же лучше, чем вечные волнения, — сказала она…

 

 
   Мистер Брамли возвращался в Лондон в весьма расстроенных чувствах. Когда он увидел леди Харман, его страсть вспыхнула с новой силой, и, слишком хорошо понимая, что рассчитывать ему не на что, он испытывал искушение совершить что-нибудь отчаянное и нелепое. Эта женщина так покорила все его существо, что мысль оставить всякую надежду была для него невыносима. Но на что было надеяться? И он терзался ревностью, самой отвратительной ревностью, ревновал так, что вынужден был гнать от себя самую мысль о ней. Он с трудом сдерживался, чтобы не начать метаться по вагону. Мысли вихрем вертелись в голове в поисках выхода. И вдруг он поймал себя на том, что готов яростно и безнадежно восстать против самого института брака, который он всегда с достоинством и улыбкой защищал от всяких сторонников новшеств, неумеренных критиков и горячих юнцов. Раньше он никогда не бунтовал Страстный протест, поднимавшийся у него в душе, так его удивил, что он от бунта перешел к придирчивому исследованию происшедших в нем перемен.
   «Я не против подлинного брака, — говорил он себе. — Я только против такого брака, который, как западня, влечет к себе почти неизбежно, так что все попадают в нее, а выхода нет, разве только разорваться на части. Выхода нет…»
   Потом ему пришло в голову, что по крайней мере один выход для леди Харман есть: сэр Айзек может умереть!..
   Он остановился, пораженный и испуганный собственными мыслями. Но, кроме всего прочего, ему хотелось знать, допускала ли когда-нибудь эту мысль о смерти сама леди Харман. Ну, конечно, иногда и у нее могла мелькать такая мысль, такая надежда. Затем он перешел к более общим размышлениям. Сколько на свете хороших, добрых, честных, порядочных людей, для которых чужая смерть — это избавление от тяжкого ига, возможность втайне желанного счастья, осуществление погибшей и запретной мечты! Как ночью при ослепительной вспышке молнии, человеческое общество вдруг представилось ему в виде множества пар, которые сидят в ловушках и каждый тайно мечтает о смерти другого.
   — Господи! — сказал мистер Брамли. — К чему мы идем?
   И, встав с дивана, начал расхаживать по тесному купе — он взял отдельное купе, — пока поезд, проезжая стрелку, не дернулся и ему не пришлось снова сесть.
   — Большинство браков счастливые, — сказал мистер Брамли, стараясь вылезти на твердую почву, словно человек, упавший в воду. — Нельзя же судить по исключительным случаям…
   — Но их ведь очень много, этих исключительных случаев.
   Он скрестил на груди руки, закинул ногу за ногу, нахмурился и стал уговаривать себя взяться за ум, решившись прогнать прочь всякие мысли о смерти.
   Он вовсе не собирался отвергать институт брака. Это значило бы зайти слишком далеко. Он никогда не видел смысла в неупорядоченных отношениях между полами, никогда. Это противно самому порядку вещей. Человек — брачащееся животное, он должен вступать в брак так же, как некогда он добыл огонь; люди всегда соединялись парами, как узоры орнамента на каминной доске; для человека так же естественно жениться, требовать верности и хранить ее, а иногда бешено ревновать, как иметь мочки на ушах и волосы под мышками. Быть может, все это трудно совместить с мечтой; боги, изображаемые на расписных потолках, не скованы такими узами и совершают прекрасные поступки по самой своей природе; а здесь, на земле, среди смертных, эти узы есть, и приходится к ним приспосабливаться… Делаем ли мы это? Мистер Брамли снова потерял нить. Эта мысль увела его в пустыню, по которой он начал блуждать, исполненный нового отчаянного желания найти такую форму брака, которая удовлетворила бы его.
   Он начал пересматривать брачное законодательство. При этом он изо всех сил старался не думать именно о леди Харман и о себе. Он просто брал вопрос в целом и рассматривал его разумно, без крайностей. К этому вопросу надо подходить разумно, без крайностей и не думать о смерти, как о выходе из положения. Прежде всего в брак слишком легко вступить и слишком трудно его расторгнуть; многое множество девушек — леди Харман в этом отношении только характерный пример — вышли замуж, прежде чем начали что-либо понимать. Нужно запретить ранние браки — ну, скажем, лет до двадцати пяти. А почему бы и нет? Или, если уж, поскольку человек слаб, необходимо жениться раньше, следует предусмотреть возможность расторгнуть такой брак. (Леди Харман должна иметь такую возможность.) Каков должен быть брачный возраст в цивилизованном обществе? Когда мировоззрение человека в целом уже сформировано, решил мистер Брамли, но тут же задумался: а не меняется ли мировоззрение человека всю его жизнь? Для леди Харман это безусловно справедливо… А раз так, напрашивались самые нежелательные выводы…
   (Тут размышления мистера Брамли несколько отклонились в сторону, и он поймал себя на мысли, что, быть может, сэр Айзек протянет еще много лет и даже переживет свою жену, которая, выкармливая детей, лишится здоровья. И потом — ждать чужой смерти! Оставить любимое существо в объятиях полутрупа!)
   И он поскорее снова вернулся к беспристрастным размышлениям о реформе брачного законодательства. Так что же он может предложить? Покамест лишь одно — тщательно обдумывать этот шаг и вступать в брак в более зрелом возрасте… С этим, конечно, согласятся даже самые ярые ортодоксы. Но таким способом нельзя полностью избежать ошибок и обмана. (А у сэра Айзека такая нездоровая бледность.) Необходимо, насколько это возможно, облегчить развод. Мистер Брамли попытался мысленно перечислить поводы для развода, приемлемые в подлинно цивилизованном обществе. Но есть еще чисто практические трудности. Брак — это союз, основанный не только на сексуальных отношениях, но и на экономических, можно сказать, нерасторжимых узах, и, кроме того, есть дети. А еще ревность! Конечно, в экономическом смысле почти все можно уладить, а что касается детей, то мистер Брамли теперь был далек от восторженной любви к детям, которая заставила его так радоваться рождению Джорджа Эдмунда. Сами по себе дети еще не основание для нерасторжимости брака. Надо трезво смотреть на вещи. Как долго супругам абсолютно необходимо жить вместе ради детей? Состоятельные люди, цвет общества, отдают детей в школу в возрасте девяти или десяти лет. Вероятно, наше пылкое чадолюбие преувеличено, и мы преувеличивали его в своих произведениях…
   Тут он задумался об идее десятилетних браков Джорджа Мередита.
   Потом ему вспомнился сэр Айзек, этот собственник, обложенный подушками. До чего же беспочвенна вся эта болтовня о том, как изменился брак! Главное нисколько не затронуто. Он вспомнил тонкие губы и опасливый, хитрый взгляд сэра Айзека. Какой закон о разводе может придумать человеческий ум, чтобы освободить любимую женщину от его… хватки? Брак — это порождение алчности. С таким же успехом можно ждать, что этот человек продаст все имущество и раздаст деньги бедным, как и надеяться, что сэры Айзеки в этом мире облегчат для своих жен супружеское иго. Наше общество основано на ревности, поддерживается ревностью, и смелые планы, которые мы измышляем для освобождения женщин от собственников — да, в сущности, и для освобождения мужчин тоже, — ни на миг не выдержат пыльной духоты рынка и сразу же увянут от пагубного дыхания действительности. Брак и собственность — близнецы, дети человеческого индивидуализма; только на таких условиях человека можно заставить жить в обществе…
   Мистер Брамли понял, что планы реформы брака и развода, родившиеся в его уме, мертвы и по большей части мертворожденны, а самому ему ничего не остается, кроме отчаяния… Он понял, что пытаться сколько-нибудь серьезно изменить брак — это все равно, как муравью начать карабкаться на гору высотой в тысячу футов. Великий институт брака казался ему неприступным, окутанным хмурой синевой, горным хребтом, который отделял его от леди Харман и от всего, о чем он мечтал. Конечно, в ближайшие годы можно попытаться кое-как подлатать брачное законодательство, наложить мелкие заплаты, которые сделают невозможным некоторые посягательства и облегчат положение некоторых хороших людей; но он знал, что если смотреть правде в глаза, то и через тысячу лет останется все тот же высокий горный хребет, который можно, пожалуй, преодолеть по опасной дороге или протиснувшись узким тоннелем, но в общем между ним и леди Харман будет все та же гора. Не потому, что это разумно или справедливо, а потому, что это так же в природе вещей, как кровь, текущая в жилах, и облака на небе. Прежде чем человечество выберется из этой окруженной горами долины — если только оно вообще когда-нибудь выберется оттуда, — должны смениться тысячи поколений, пройти десятки тысяч лет борьбы, напряженной работы мысли и терзаний в тисках господствующих привычек, взглядов и первобытных инстинктов. Новое человечество…
   Его сердце сжалось от отчаяния.
   А пока? Пока нужно жить.
   Он начал находить некоторое оправдание тем тайным культам, которые существуют под красивой оболочкой жизни, тем скрытым связям, с помощью которых люди — как бы это сказать? — несогласные с общепринятыми установлениями и, во всяком случае, не такие эгоистичные и ревнивые, как эгоистична и ревнива толпа, находят себе убежище и помогают друг другу смягчить жестокий гнев великой нелепости.
   Да, мистер Брамли дошел до того, что назвал так наш основной общественный институт, ко всем одинаково равнодушный и беспощадный. Вот как обстоятельства могут порой подорвать самые основы морали в человеке, некогда твердо и безоговорочно принимавшем существующий порядок! Он все еще утверждал, что великая нелепость необходима, решительно необходима — для большинства людей, для части людей это вполне естественно; но ему представлялась некая иная возможность для «избранных». Мистер Брамли весьма смутно представлял себе, каковы эти «избранные», с помощью каких возвышенных тайн они вырвут счастье из губительных лап грубости и ревности. Иначе и быть не могло. Ибо тайна и благопристойность — как нефть и вода; как ни старайтесь их смешать, все равно они разделятся снова.
   Некоторое время мистер Брамли размышлял о том, как можно сохранить тайну. Он вдруг подумал — и это показалось ему настоящим открытием, — что в неприступных горах этого высшего института всегда были… пещеры. Он недавно читал Анатоля Франса, и ему вспомнилась героиня «Красной лилии». Он находил что-то общее между леди Харман и графиней Мартен — обе высокие, темноволосые, гордые; и леди Харман — одна из тех немногих женщин, которым пристало бы носить великолепное имя Тереза. Там, в Париже и Флоренции, был свой мир любви, незаконной, но истинной, существующей, так сказать, тайно и вместе с тем благопристойно, под сенью огромной горы. Но он чувствовал, что трудно представить в этом мире леди Харман, а сэра Айзека — в роли графа Мартена.
   Как непохожи на наших женщин эти француженки, по вечерам думающие только о любви, как они от всего отрешены, какие у них возлюбленные, какие тайны, какие удобные, романтически обставленные квартиры, как все устремлено к одной цели, и цель эта — l'amour![38] На миг он и в самом деле пожалел, что леди Харман не подходит для их мира. Она совсем другая и похожа на них разве только своей простотой. Что-то в этих женщинах, словно бездонная пропасть, отделяло их всех от нее, которую цепкие щупальца долга, семейные узы и прирожденная порядочность держали в стороне от тайн и приключений. На мгновение представив себе Эллен в роли графини Мартен, он понял всю нелепость такого сравнения, едва только взглянул на него попристальней. И теперь он уже стал искать в этих двух женщинах не сходство, а различие; Тереза, непреклонная, уверенная, чувственная, скрытная, воспитанная на блестящих традициях супружеской измены, была полной противоположностью Эллен с ее смутной, но неуклонной правдивостью и прямотой. Не случайно Анатоль Франс сделал свою героиню дочерью алчного финансового авантюриста…
   Ну, конечно же, пещера — это часть горы…
   Он стал размышлять о вещах еще больше отвлеченных и все время старался отогнать от себя образ сэра Айзека, мрачного и вместе с тем злобно самоуверенного, властвовавшего над своей собственностью; и, как деревенский ротозей, который, разгуливая по ярмарке, не подозревает, что на спине у него написано неприличное слово, мистер Брамли не подозревал, как он жадно желал и, если бы мог, сам схватил бы эту собственность. Он забыл, как сам некогда бдительно следил за Юфимией, и даже не пытался представить себе, каким был бы он, будь леди Харман его женой. Эти мысли пришли к нему потом, вместе с предрассветной прохладой, когда человек не способен лицемерить. А пока он думал о том, какой сэр Айзек грубый эгоист, какие у него руки, глаза, как он богат. О собственном эгоизме он совершенно забыл.
   Все пути, какие только приходили ему в голову, вели к леди Харман.

 

 
   В тот вечер переполненный впечатлениями Джордж Эдмунд с шумным восторгом пересказывал отцу кинофильмы, и тот слушал его терпеливо, но, как показалось мальчику, невнимательно. На самом же деле мистер Брамли совсем не слушал; он был поглощен своими мыслями. Он бормотал «ага» или «гм», ласково похлопывал сына по плечу и бессмысленно повторял его слова: «Краснокожие индейцы, вот как?» или «Вылезай из воды, живо! Лопни мои глаза!» Иногда он отпускал совсем уж глупые, с точки зрения Джорджа Эдмунда, замечания. И все же Джорджу Эдмунду необходимо было с кем-то поделиться, а никого другого под рукой не оказалось. Поэтому Джордж Эдмунд продолжал говорить, а мистер Брамли — думать.