— Расслабься, Ал. Успокойся ты. Попустись. Не волнуйся. Помни о том, что говорили врачи и медсёстры. Тебе нужно отдыхать, — я отшвырнул первый снимок и показал ему следующий. — Это Кэвин снимал. Недурно для маленького пацанёнка, правда? О вот и сам малец. — На следующей фотографии Кэвин, одетый в костюм шотландского футболиста, сидел у меня на плечах.
   — Что ты сделал, сука… — Это был не голос, а какой-то шум. Казалось, будто он исходил не изо рта, а из какой-то неопределённой части его умирающего тела. Меня потрясла его замогильность, но я старался говорить беззаботным тоном:
   — Собственно, вот что, — я вытащил третье фото. На нём Кэвин был привязан к кухонному стулу. Его голова тяжело свесилась набок, а глаза были закрыты. Если бы Вентерс присмотрелся повнимательнее, то заметил бы, что веки и губы его сына были синюшного оттенка, а лицо — почти такой же белизны, как у клоуна. Но я убеждён, что Вентерс заметил только тёмные пятна на его голове, груди и коленях и кровь, сочившуюся из них и покрывавшую всё его тело, так что поначалу даже трудно было понять, что мальчик голый.
   Кровь была повсюду. На линолеуме под стулом Кэвина виднелась тёмная лужа. Тонкие струйки забрызгали кухонный пол. Набор рабочих инструментов, включая электродрель «Бош» и шлифовальный станок «Блэк-энд-Деккер», вдобавок к различным заострённым ножам и отвёрткам, был разложен у ног выпрямленного тела.
   — Нет… нет… Кэвин… ради бога, нет… он ничего не сделал… никакого вреда… нет… — стонал он. Отвратительный, ноющий звук, безнадёжный и нечеловеческий. Я грубо схватил его за тонкие волосы и оторвал его голову от подушки. С извращённым наслаждением я заметил, что его костлявый череп как бы опустился на дно его обвисшей кожи. Я ткнул снимок ему в лицо:
   — Я подумал, что юный Кэв должен стать таким же, как папа. Поэтому, когда мне надоело трахать твою бывшую подружку, я решил кинуть малышу Кэву одну палочку через его… э… «чёрный» ход. Я подумал, если у папули ВИЧ, то у его отродья он тоже должен быть.
   — Кэвин… Кэвин… — простонал он.
   — К сожалению, его жопка оказалась слишком узкой для меня, и мне пришлось слегка её расширить с помощью строительной дрели. Увы, я немного увлёкся и начал сверлить дырки по всему телу. Это сразу напомнило мне тебя, Ал. Мне бы очень хотелось сказать, что всё прошло безболезненно, но я не стану лгать. По крайней мере, всё относительно быстро закончилось. Во всяком случае, быстрее, чем подыхать в кровати. Он умер через двадцать минут. Двадцать вопящих, жалобных минут. Бедняжка Кэв. Как ты сказал, Ал, эта болезнь губит безвинных.
   По его щекам катились слёзы. Он без конца твердил «нет» сквозь глухие, сдавленные рыдания. Его голова дёргалась у меня в руках. Опасаясь, как бы в палату не вошла сестра, я вынул из-под него одну из подушек.
   — Последнее слово малыша Кэвина было: «папа». Это было последнее слово твоего ребёнка, Ал. «Извини, приятель. Папа далеко», — вот, что я ему ответил. «Папа далеко», — я посмотрел ему прямо в глаза — сплошные зрачки, чёрная пустота страха и полного поражения.
   Я опустил его голову вниз и накрыл её сверху подушкой, чтобы заглушить мерзкие стоны. Я крепко надавил на неё и прижал к ней голову: тяжело дыша, я напевал старенькую песенку «Бони Эм», переиначивая слова: «Папа, папа Класс, папа, папа Класс… какой ты пидорас, пока, папа Класс…»
   Я весело пел, пока ослабевший Вентерс не перестал сопротивляться.
   Прижимая подушку к его лицу, я вытащил из его шкафчика номер «Пентхауса». Ублюдок был настолько слаб, что не мог бы даже перевернуть страницу, не то что подрочить. Но его гомофобия была настолько сильна, что он, вероятно, держал этот журнал на видном месте, для того чтобы внушить окружающим нелепое представление о своей сексуальности. Даже сгнивая заживо, он прежде всего заботился о том, чтобы никто не подумал, будто он «голубой». Я положил журнал на подушку и неторопливо пролистал его, а потом потрогал пульс Вентерса. Глухо. Чувак отбросил копыта. Но что гораздо важнее — он умер в ужасных душевных муках.
   Убрав подушку с трупа, я приподнял его мерзкую хлипкую голову, а потом выпустил её из рук. Я рассматривал её несколько минут. Глаза были открыты, рот тоже. Вид дурацкий — мрачная карикатура на человека. Наверно, все трупы такие. Но заметьте, Вентерс был таким всегда.
   Моё жгучее презрение вскоре сменилось приступом тоски. Я не мог понять, откуда она взялась. Я отвернулся от тела. Посидев ещё пару минут, я вышел сказать сестре, что Вентерс сыграл в ящик.
   На похороны Вентерса в сифилдском крематории я пришёл вместе с Фрэнсис. Она была очень взволнована, и я чувствовал себя обязанным поддержать её. Это событие могло бы побить рекорд по малочисленности присутствующих. Пришли только его мать да сестра, а также Том и несколько человек из «ВИЧ — положительно».
   Священник не сумел сказать о Вентерсе ничего хорошего и, надо отдать ему должное, не стал лгать. Это было очень короткое и прелестное представление. «Алан совершил много ошибок в своей жизни», — сказал он. Никто ему не возражал. «Алан будет, как и все мы, судим Господом, который дарует ему спасение». Интересное мнение, но мне почему-то кажется, что если этот ублюдок пропишется в раю, то небесному дедуле будет с ним слишком много мороки. Если же его всё-таки туда пустят, что ж, я попытаю счастья и на том свете, премного благодарен.
   На улице я остановился посмотреть на венки. У Вентерса был только один: «Алану — мама и Сильвия, с любовью». Насколько мне известно, они ни разу не проведали его в приюте. Очень мудро с их стороны. Некоторых людей легче любить, когда их нет с вами рядом. Я потряс руки Тому и остальным, а потом повёл Фрэн и Кэва есть дорогое мороженое в «Лукасе» в Масселбурге.
   Разумеется, я обманул Вентерса насчёт того, что я сделал с Кэвином. В отличие от него, я не зверь. Но я вовсе не горжусь тем, что я действительно сделал. Я подвергал большому риску здоровье ребёнка. Я работал в операционной и знаю по опыту, какую важную роль играет анестезиолог. Я имею в виду парней, которые поддерживают в вас жизнь, а не садюг типа Хауисона. После того, как вам уколят обезболивающее и вы теряете сознание, вас подключают к системе жизнеобеспечения. Все показатели жизнедеятельности вашего организма тщательно контролируются. Они о вас заботятся.
   Хлороформ — гораздо более грубое средство, к тому же весьма опасное. Я до сих пор содрогаюсь при одной мысли о том, какой опасности я подвергал малыша. К счастью, Кэвин проснулся. Правда, с головной болью и кошмарными воспоминаниями, оставшимися после «путешествия» на кухню.
   Муляжи ран я приобрёл в магазине розыгрышей и подмалевал их гамброльскими эмалевыми красками. С помощью косметики Фрэн и талька я создал чудесную посмертную маску Кэва. Но моей самой большой удачей были три пластиковых пинтовых мешочка с кровью, которые я взял из холодильника в больничной лаборатории. Меня охватила паранойя, когда в коридоре я поравнялся с этим мудаком Хауисоном, и он злобно посмотрел на меня. Впрочем, он всегда на меня так смотрел. Наверное, потому, что я однажды назвал его «доктором», а не «мистером». Он забавный чудак. Как и большинство хирургов. Поневоле станешь таким на этой работе. Как и на работе Тома.
   Отключить Кэвина оказалось довольно просто. Труднее всего было смонтировать всю мизансцену, а потом разобрать её в течение получаса. Скольких трудов мне стоило отмыть его, прежде чем уложить обратно в постель! Я обливал его водой и натирал скипидаром. Остаток ночи ушёл на уборку кухни перед приходом Фрэнсис. Но мои усилия были оправданы. Снимки получились правдоподобными. Достаточно правдоподобными, чтобы обдурить Вентерса.
   После того, как я помог Алу отправиться на великий сейшн на небесах, моя жизнь стала просто замечательной. Наши с Фрэнсис дорожки разошлись. Мы никогда не подходили друг другу. Для неё я был просто нянькой и денежным мешком. Для меня же, после смерти Вентерса, эти отношения стали явно излишними. Я больше скучал по Кэву. Мне даже захотелось завести ребёнка. Теперь, когда это было невозможно. Однажды Фрэнсис сказала мне, что я возродил её веру в мужчин, разрушенную Вентерсом. Как это ни странно, я, по-моему, нашёл своё место в жизни — расчищать эмоциальный мусор, оставленный этим хреном.
   Самочувствие у меня (постучать по дереву) хорошее. Я до сих пор асимптоматический больной. Боюсь простудиться и порой страдаю навязчивыми страхами, но продолжаю заботиться о своём здоровье. Я не пью, максимум — пропущу баночку пива. Не ем всё без разбора и ежедневно делаю лёгкую зарядку. Я регулярно сдаю кровь на анализы и слежу за количеством Т4. До роковой отметки 800 пока ещё очень далеко; на самом деле, оно вообще не снижается.
   Теперь я снова с Донной, которая стала невольным проводником ВИЧа между мной и Вентерсом. Мы обрели нечто такое, чего бы, вероятно, никогда не получили друг от друга в иных обстоятельствах. А может, и получили бы. Во всяком случае, мы не думаем об этом: на это у нас нет времени. Однако я обязан отдать должное Тому из нашей группы. Он говорил, что мне нужно преодолеть свой гнев, и был прав. Всё же я выбрал самый короткий путь предания Вентерса забвению. У меня осталось лишь небольшое чувство вины, но я с ним справлюсь.
   В конце концов, я рассказал родителям о том, что я ВИЧ-инфицированный. Мама расплакалась и вцепилась мне в грудь. Старик не сказал ничего. Краска сошла у него с лица, пока он сидел и молча смотрел «Новости спорта». Когда плачущая жена стала умолять его сказать хоть что-нибудь, он произнёс только:
   — Тут нечего сказать.
   И всё твердил эту фразу. Даже не посмотрел мне в глаза.
   Вечером того же дня, когда я вернулся домой, раздался звонок в дверь. Решив, что это Донна, я открыл двери на лестницу и на улицу. На пороге стоял мой старик со слезами на глазах. Он впервые был у меня дома. Он подошёл ко мне и сжал меня в крепких объятиях, рыдая и повторяя:
   — Сыночек.
   Это было в сотни раз лучше, чем «тут нечего сказать».
   Я плакал громко и без стеснения. С родителями получилось так же, как с Донной. Мы обрели душевную близость, которой в противном случае могли бы не обрести. Жаль, что пришлось так долго ждать, чтобы стать человеком. Но лучше поздно, чем никогда, могу вас заверить.
   За спиной играют какие-то ребятишки, полоска травы отсвечивает электрической зеленью в сверкающих солнечных лучах. Небо удивительно ясное и голубое. Жизнь прекрасна. Я буду наслаждаться ею и проживу долго. Медики называют это длительной выживаемостью. Просто я знаю, что так будет.

Есть свет, что никогда не гаснет

   Они выходят из парадной двери в темноту пустынной улицы. Одни из них двигаются рывками, как маньяки: они возбуждены и шумливы. Другие бредут молча, как привидения, чувствуя боль внутри и боясь предстоящих им ещё большей боли и неприятностей.
   Они держат путь в пивную, которая как бы подпирает осыпающийся жилой дом на боковой улочке между Истер-роуд и Лейт-уок. В отличие от своих соседок, эта улочка не удостоилась чистки фасадов, и здание такое же закопчённое, как лёгкие человека, выкуривающего две пачки в день. В кромешной тьме трудно различить даже контуры дома, проступающие на фоне неба. Их подчёркивают только одинокий огонёк, горящий в окне верхнего этажа, да яркий уличный фонарь, выглядывающий сбоку.
   Фасад бара выкрашен густой, блестящей синей краской, а его вывеска с рядом пивных кружек выполнена в духе начала 70-х, когда считалось, что все бары должны иметь стандартный вид, а индивидуальные различия недооценивались. Подобно окружающим домам, этот бар уже на протяжении двадцати лет довольствовался только самым поверхностным ремонтом.
   Сейчас 5.06 утра, и жёлтые огни трактира уже зажглись — тихая гавань среди тёмных, мокрых, безжизненных улиц. Картошка подумал о том, что он уже несколько дней не видел дневного света. Они, как вампиры, вели преимущественно ночной образ жизни, в полную противоположность большинству обитателей близлежащих домов, существование которых делилось на работу и сон. Хорошо было отличаться от других.
   Несмотря на то, что бар открылся всего несколько минут назад, в нём было многолюдно. Внутри располагалась длинная стойка с пластмассовым верхом и несколькими насосами и кранами. На грязном линолеуме стояли шаткие, раздолбанные столы в том же пластмассовом стиле. За стойкой высился деревянный резной буфет, до нелепого помпезный. Тусклый жёлтый свет открытых лампочек резко преломляли стены, потемневшие от никотина.
   В баре сидели настоящие сменные рабочие пивоваренного завода и служащие больницы, которым по праву разрешалось выпивать здесь в столь ранний час. Но была здесь и небольшая группка отчаянных посетителей, которых приведа сюда нужда.
   Компанию, вошедшую в бар, тоже гнала нужда. Нужда в алкоголе, который мог продлить их опьянение или снова принести его и оттянуть наступление мрачного, депрессивного похмелья. Ими руководила также другая, более настоятельная потребность — потребность друг в друге и в той силе, которая связывала их в течение последних нескольких дней кутежа.
   Их появление привлекло внимание пожилого пьяницы неопределённого возраста, прислонившегося к стойке. Лицо этого человека было изуродовано употреблением дешёвых спиртных напитков и ледяным ветром, безжалостно дующим с Северного моря. Казалось, у него на лице лопнул каждый подкожный кровеносный сосудик, сделав его похожим на недоваренную угловатую сосиску, какие подают в местных забегаловках. Его глаза были контрастного холодно-голубого оттенка, хотя их белки были примерно такого же цвета, как стены пивной. Когда шумная компания подошла к стойке, он растянулся в улыбке, видимо, кого-то узнав. Один из этих молодых людей («А может, и не один», — язвительно подумал он) был его сыном. В своё время, когда женщины определённого типа находили его привлекательным, он довольно много произвёл их на свет. Это было ещё до того, как алкоголь изуродовал его внешность и превратил его жестокую, колкую речь в неразборчивое ворчание. Он вопросительно посмотрел на молодого человека и собрался было что-то сказать, но потом понял, что сказать ему нечего. Ему всегда нечего было сказать ему. Молодой человек даже не заметил его, сосредоточив всё своё внимание на выпивке. Старый пьяница видел, что молодой человек доволен своей компанией и выпивкой. Он вспомнил то время, когда сам находился в таком же положении. Удовольствие и компания исчезли, а выпивка осталась. На самом деле, она целиком заполнила собой брешь, образовавшуюся после исчезновения двух первых.
   Картошке абсолютно не хотелось пить пиво. Перед тем как выйти из квартиры Доузи, он внимательно рассмотрел своё лицо в зеркале ванной. Оно было бледным, усыпанным угрями, с тяжёлыми, нависающими веками, которые словно пытались оградить его от реальности. Лицо увенчивали стоящие торчком пучки рыжеватых волос. Он подумал о том, что неплохо было бы выпить сначала томатного сока, чтобы перестал болеть живот, или свежего оранжада или лимонада, которого требовал его обезвоженный организм, а уж потом снова приняться за алкоголь.
   Он убедился в том, что ситуация безвыходна, когда кротко взял кружку «лагера», протянутую ему Фрэнком Бегби, который стоял ближе всех к стойке.
   — Твоё здоровье, Франко.
   — Мне «гиннесс», Франко, — попросил Рентон. Он только что вернулся из Лондона. Он так же радуется тому, что вернулся, как радовался тому, что уезжал.
   — «Гиннесс» тут дерьмовый, — говорит ему Гев Темперли.
   — Всё равно.
   Доузи поднимает брови и поёт барменше:
   — Да, да, да, ты прекрасна, любовь моя.
   Они провели конкурс на самую дурацкую песенку, и теперь Доузи без умолку поёт свой хит, ставший победителем.
   — Заткнись, Доузи, — Элисон подталкивает его локтем в рёбра. — Хочешь, чтобы нас отсюда вышвырнули?
   Впрочем, барменша на обращает на него внимания. Тогда он разворачивается и поёт Рентону. Рентон только устало улыбается. По его мнению, беда Доузи в том, что если ему потакать, то он готов себе жопу надорвать. Это было относительно забавно пару дней назад, но, во всяком случае, не так смешно, как его собственная версия «Бегства» («Пина Колада») Руперта Холмса.
   — Я помню вечер нашей встречи в Рио… это «гиннесс» такой говённый. Дурак, что взял его, Марк.
   — Я уже говорил ему, — торжествующе говорит Гев.
   — Какая разница, — отвечает Рентон, ленивая ухмылка не сходит у него с лица. Он чувствует, что напился. Он чувствует, как рука Келли залезла к нему под рубашку и щипает его за сосок. Она делала это всю ночь и говорила, что ей ужасно нравится плоская, безволосая грудь. Как приятно, когда тебя щипают за соски. У Келли это здорово получается.
   — Водку с тоником, — говорит она Бегби, который машет ей у стойки. — И джин с лимонадом для Эли. Он пошла в туалет.
   Картошка с Гевом продолжают разговаривать у стойки, а остальные занимают места в углу.
   — Как Джун? — спрашивает Келли у Франко Бегби, имея в виду его подружку, которая, по слухам, недавно родила и опять залетела.
   — Кто? — Франко агрессивно поднимает плечи. Разговор окончен.
   Рентон смотрит утреннюю программу по телевизору.
   — Энн Даймонд.
   — Чё? — Келли смотрит на него.
   — Я б её, на хуй, трахнул, — говорит Бегби.
   Элисон и Келли поднимают брови и пялятся на потолок.
   — Не, но, её ж бэбик задохнулся в кроватке. Так же, как Леслин. Малютка Доун.
   — Какой ужас, — говорит Келли.
   — А на самом деле, класс. Если б девка не задохнулась в кроватке, то подохла бы от ёбаного СПИДа. Ей же самой лучше, блядь, — заявил Бегби.
   — У Лесли не было ВИЧа! Доун была совершенно здоровым ребёнком! — шипит на него Элисон, вне себя от злости. Хотя Рентон и сам расстроен, он всё же не может не отметить, что, когда Элисон сердится, она всегда начинает говорить на изысканном английском. Он испытывает смутное чувство вины за свою пошлость. Бегби ухмыляется.
   — А кто его знает, — клевещет Доузи. Рентон бросает на него суровый, вызывающий взгляд, которым он никогда бы не рискнул посмотреть на Бегби. Агрессия, направленная туда, где на неё не ответят взаимностью.
   — Просто я говорю, что никто, на самом деле, не знает, — Доузи робко пожимает плечами.
   У стойки Картошка и Гев праздно беседуют.
   — Думаешь, Рентс трахнет Келли? — спрашивает Гев.
   — Не знаю. Она разошлась с этим Десом, это самое, а Рентс больше не встречается с Хэйзел. Вольные птахи, и всё такое, да.
   — Эта сука Дес. Ненавижу этого дебила.
   — …не знаю этого кошака, это самое… да.
   — Всё ты знаешь, сука! Он твой ёбаный двоюродный брат, Картоха. Дес! Дес Фини!
   — …а-а… тот Дес. Всё равно я его почти не знаю. Просто, это самое, сталкивался пару раз с этим чувачком, когда мы ещё были пацанами, врубаешься? Тяжко, Хэйзел на вечерине с другим парнем, это самое, а Рентс — с Келли, да… тяжко.
   — Всё равно эта Хэйзел — надутая корова. Я ещё ни разу не видел, чтоб она улыбалась. Не удивительно, что она сошлась с Рентсом. Какой кайф лазить с чуваком, который постоянно ходит уторчанный?
   — Ага, это самое… тяжко… — Картошка на мгновение задумывается над тем, не намекает ли Гев на него самого, говоря о людях, которые постоянно ходят уторчанные, но потом приходит к выводу, что это было безобидное замечание. Гев был совершенно прав.
   Помрачённый рассудок Картошки обращается к теме секса. Все уже, похоже, успели перетрахаться, все, за исключением его. А он очень любит тутуриться. Но его проблема в том, что трезвый он очень робеет, а пьяный или вмазанный не может связать двух слов, чтобы произвести впечатление на женщину. В данный момент ему нравится Никола Хэнлон, которая, по его словам, чем-то похожа на Кайли Миноуг.
   Несколько месяцев назад Никола заговорила с ним, когда они шли с вечеринки в Сайтхилле на вечеринку в Уэстер-Хейлз. Отделившись от остальных, они наболтались вдоволь. Никола оказалась очень общительной, а Картошка, закинутый «спидом», трещал без остановки. Ему казалось, что она ловит каждое его слово. Картошке хотелось идти и идти бесконечно, идти и разговаривать. Когда они спустились в подземный переход, он решил попробовать обнять Николу. И тогда у него в голове всплыли слова песни «Смитс», которую он всегда любил, под названием «Есть свет, что никогда не гаснет»:
 
и в тёмном переходе я подумал
о боже, наконец пришёл мой шанс
но вдруг меня сковал нелепый страх
слова застыли на губах
 
   Морриссэй своим печальным голосом выразил его собственные чувства. Он не обнял Николу и поставил крест на всех своих попытках замолодить её. Вместо этого он заперся с Рентсом и Метти в спальне, наслаждаясь блаженной свободой от необходимости думать, снимет он её или нет.
   Картошка добивался секса, обычно, только тогда, когда становился намного напористее. Но даже в этих редких случаях его повсюду подстерегала беда. Однажды вечером Лора Макэван, девица с кошмарной сексуальной репутацией, заграбастала его в баре «Грассмаркет» и потащила к себе домой.
   — Я хочу, чтоб ты лишил девственности мою задницу, — сказала она ему.
   — Э? — Картошка не верил своим ушам.
   — Выеби меня в жопу. Я ещё никогда этого не делала.
   — Э, ага, это было бы… классно, э, это самое, э, хорошо…
   Картошка ощутил себя избранным. Он знал, что Дохлый, Рентон и Метти были с Лорой, которая прифакивалась к каждому парню из их компании, а затем переходила к следующему. Вся суть была в том, что они никогда не делали с ней того, что должен был сделать он.
   Однако для начала Лора проделала над Картошкой некоторые манипуляции. Она связала изолентой его кисти и лодыжки.
   — Просто я не хочу, чтобы ты сделал мне больно. Понимаешь? Мы будем делать это боком. Как только мне станет больно, всё, пиздец. Согласен? Потому что никто не может сделать мне больно. Ни один пидор не может сделать мне больно. Ты меня понял? — сказала она с горечью в голосе.
   — Ага… понял, это самое, понял… — сказал Картошка. Он не хотел никому причинять боль и был шокирован этим наездом.
   Лора отступила назад и полюбовалась своей работой.
   — Выеби меня, это так классно, — сказала она, поглаживая промежность. Голый Картошка лежал на кровати, связанный по рукам и ногам. Он чувствовал себя беззащитным и почему-то стеснялся. Его ещё никогда не связывали, и ему никогда не говорили, что он классный. Тем временем Лора взяла в рот его длинный и тонкий член и начала его сосать.
   Она чувствовала интуитивно и знала по опыту, когда нужно остановиться. До предела возбуждённый Картошка вот-вот должен был кончить. В этот момент она встала и вышла из комнаты. Связанного Картошку охватила паранойя. Все говорили, что Лора чокнутая. Она трахала всех и каждого, с тех пор как упекла своего постоянного партнёра, парня по имени Рой, в психушку, сытая по горло его импотенцией, запоями и депрессией. Но, в первую очередь, конечно, импотенцией.
   — Он уже сто лет не ебал меня как следует, — говорила Лора Картошке, словно оправдываясь за то, что сдала его в дурдом. Впрочем, рассуждал Картошка, её жестокость и безжалостность были частью её привлекательности. Например, Дохлый называл её «богиней секса».
   Она вернулась в спальню и посмотрела на него, связанного и находящегося в полной её власти.
   — Теперь я хочу, чтоб ты отдрючил меня в жопу. Но сначала я хорошенько намажу твой хуй вазелином, чтоб он не сделал мне больно, когда ты будешь его вставлять. Мои мышцы сожмутся, потому что это для меня впервые, но я попытаюсь расслабиться, — она взяла косяк и сделала глубокую затяжку.
   Лора была не очень-то аккуратной девушкой. Вазелина в ванной не оказалось. Но она отыскала какое-то другое вещество, которое можно было использовать вместо смазки. Оно было липким и клейким. Лора обильно намазала им Картошкин член. Это был резиновый клей.
   Он въелся ему в кожу, и Картошка заорал благим матом от нестерпимой боли. Он судорожно извивался на кровати, ощущая, как отваливается головка его пениса.
   — Блядство. Извини, Картошка, — сказала Лора, разинув рот от неожиданности.
   Она помогла ему встать с постели и добраться до туалета. Он поскакал к умывальнику; слёзы боли застилали ему глаза. Лора набрала в раковину воды и ушла искать нож, чтобы разрезать изоленту на его кистях и лодыжках.
   С трудом удерживая равновесие, Картошка окунул свой член в воду. Жжение внезапно усилилось, и он отскочил в шоке назад. Падая на спину, он задел головой унитаз и разбил себе бровь. Когда вернулась Лора, Картошка лежал без сознания, а густая, тёмная кровь стекала на линолеум.
   Лора вызвала «скорую». Картошка очнулся в больнице с шестью швами на брови и тяжёлым сотрясением мозга.
   Он так и не трахнул её в задницу. По слухам, расстроенная Лора сразу же позвонила Дохлому, который приехал и заменил своего друга.
   Вскоре после этого случая Картошка увлёкся Николой Хэнлон.
   — Э, странно, что малютка Никки не пришла на вечерину, это самое… знаешь малютку Никки, это самое? — спросил он Гева.
   — Угу. Грязная шлюшка. Ебётся во все дыры, — как бы невзначай обронил Гев.
   — Правда?
   Заметив с трудом скрываемые тревогу и беспокойство на лице Картошки и упиваясь ими, Гев продолжил холодным, отрывистым, деловым тоном, внутренне ликуя: