А время шло. И одноклассницы мои, дождавшись нормального срока, стали понемногу оформляться в женщин. Но надо сказать, что результаты природного процесса у них были куда скромнее, чем у меня: начав раньше, я обогнала их существенно, и они не могли со мной сравняться. Поэтому при всех их лавсаново-капроновых, тщательно подчеркнутых импортными тряпками прелестях, мальчишек не оставляли в покое мои формы, спрятанные под старым школьным платье, которое бабушка перешивала и надставляла бог знает чем год от года, не имея возможности просо выбросить и купить новое. К тому времени у нас в школе начались настоящие вечера в совершенно взрослой темноте. И там мне не было отбоя от кавалеров; ни одного медленного танца я не проводила у стены. Ребята приглашали наперебой, дыша в лицо выкуренными под лестницей сигаретами, а потом тискали под музыку, примерясь ко мне во мраке. Я всем давала отпор. Не из моральных соображений, конечно – просо смотрела, как поступают другие девчонки, и делала точно так же. Правда, потом они разбредались парочками кто куда, и что происходило там, я не знала: бабушка настрого запретила мне шататься с кем бы то ни было после танцев, жестко установи комендантский час – двадцать два ноль-ноль, – к которому я обязана была вернуться домой даже в случае конца света, и я слушалась ее беспрекословно.
   Бабушка была умной, и несомненно понимала, что возраст мой вошел в полосу первых ошибок. Она наверняка пыталась сделать все, чтоб я миновала эту полосу без потерь, но, не зная иных средств профилактики, применяла свой обычный неизменный метод: удвоенную, удесятеренную строгость. Вероятно, с мамой у нее это прошло гладко, но у меня оказался другой характер. Видно, какие-то гены достались мне и от отца. Я бы, наверное, на месте мамы до тридцати лет не стала дожидаться разрешения на замужество… Чем больше меня подавляли, тем сильнее отзывалось желание противиться навязываемой воле. Бабушка этого не понимала. Бедная, наивная, слепо верящая в выдуманные идеалы добра, не имеющие ничего общего с реальной жизнью – она не сомневалась в действенности однажды испытанных приемов. Ах, если б то было так…
   Я мало – да какое там мало! – вообще не знала о тайнах, которые могут происходить между мужчиной и женщиной: у меня отсутствовал источник информации. С бабушкой разговаривать на подобные темы было глупо и, наверное, даже небезопасно. Всего лишь раз в жизни – в пятом классе, когда я стала девушкой и едва не упала в обморок, увидев свою первую кровь, – она коснулась этих вопросов. И то ничего толком не разъяснила; сообщила лишь, что так должно быть каждый месяц у любой здоровой девушки, волноваться стоило бы, если бы этого не было. Уловив-таки мой невысказанный интерес, она добавила, что все остальное я узнаю, когда вырасту и выйду замуж. Я ничего лишнего не спросила, покорно прикусила язык, мгновенно поняв, что конкретные вопросы бесполезны. Все, что хоть в малой степени могло коснуться отношений между полами, бабушка считала аморальным.
   Аморально было носить юбку, не прикрывающую щиколоток. Аморально надевать кофточку, сквозь которую просвечивает белье. Аморально шить платье с вырезом большим, чем требуется для просовывания головы. Аморально красить глаза и особенно – боже упаси – губы. Аморально делать заманчивую прическу. Аморально душиться духами… Об остальном не было и речи.
   Сама она, кстати, железно следовала своим принципам. Я не говорю даже о таких вещах, как накрашенные губы. Она и в парикмахерскую-то никогда не ходила, всю жизнь заплетала косичку, которую не стригла, кажется, с довоенных времен. Бабушка не объясняла, почему то или иное проявление аморально. Просто декларировала без комментариев: аморально в принципе. И все тут.
   И я молчала, хотя иногда страсть как хотелось кое о чем спросить. По мере того. как более округлым и заманчивым для мальчишеских рук становилось мое тело, меня сильнее и сильнее влекла к себе та заветная тайна, которой – я чувствовала это природным инстинктом! – и было подчинено все происходящее: и округлость форм, и руки мальчишек, и внезапно набухающие соски, и еще что-то, до сих пор не понятое мною. Правда, некоторые, чисто поверхностные сведения мне все-таки перепадали время от времени из глянцевых не наших журналов с кошмарно неприличными фотографиями, что тихо кочевали под партами, когда чей-нибудь отец в очередной раз возвращался из заграничной командировки. Впрочем, и там не объяснялось, а лишь демонстрировалось нечто, явно имеющее отношение к тайным вопросам. Девчонки жадно разглядывали ужасные иллюстрации, хохотали, деловито обсуждая детали; для них в этом не таилось ничего неизвестного – и мне было неловко расспрашивать; я смеялась вместе со всеми, хотя сама мало что понимала. Или, быть может, все мы были одинаковы, просто каждая стремилась скрыть свое неведение и казаться более порочной, чем была на самом деле?
   Хорошо помню, что впервые увидев на снимке обнаженную женскую грудь, я пережила нечто вроде шока. Сама не знаю, отчего: ведь у меня имелось то же самое, ничуть не хуже; я все-таки иногда разглядывала себя, стоя под душем, дрожа от страха быть пойманной за недостойным занятием – когда мы сюда въехали, на двери имелся крючок от прежних хозяев, но бабушка сразу же его оторвала, заявив, что нам нечего запираться в ванной друг от друга. Себя я знала. Но то было мое, собственное, не ведомое никому на свете, кроме меня; да и у меня самой начинали розоветь щеки, стоило засмотреться на себя чуточку дольше… А оказалось, что точно такое же, тайное и сокровенное, имеющееся у незнакомой другой женщины – которая тоже наверняка была когда-то стыдливой девочкой и тоже, заливаясь краской, исподтишка трогала свои потемневшие, вытянутые соски… – можно обнажить, выставить напоказ, сфотографировать и даже размножить в тысячах экземпляров. И не умереть со сладкого стыда, а испытывать удовольствие. Впрочем нет – это сейчас я взросло пытаюсь навести порядок и объяснить разумно свои детские переживания. Тогда же, в школе, никаких мыслей в моей голове не мелькнуло; просто меня обдало красным, горячим, и изнутри, из того места, где заканчивается живот и начинают расти ноги, поднялось приятное головокружение – и тут же захотелось испытать то же самое еще раз, только поострее и подольше. А когда в том же журнале я впервые нашла наготу мужчины, то… то вообще ничего не поняла и смотрела совершенно равнодушно. И долго еще томилась в безразличном неведении, даже испытав полностью природный акт и став женщиной – такой уж, видно, родилась непонятливой; понимание пришло позднее.
   Рассматривать фотографии, где красивые женщины и мужчины, нимало не стесняясь, предлагали на обозрение свои непристойные места, было в общем-то неловко и стыдно, как наверное, подглядывать в замочную скважину или в щель под дверью туалета; но тем не менее их хотелось смотреть и смотреть до последней страницы: они манили к себе, обещая вот-вот утолить и никак не утоляя непонятное, жгучее любопытство. К тому же, обмирая о ужаса, я представляла себе, что сделалось бы с бабушкой, увидь она краем глаза хоть обложку любого из тех журналов – и сознание их запрещенности, безусловной аморальности усиливало удовольствие тайного просмотра. Однако в сравнении с одноклассницами я чувствовала, что для меня эта тема все-таки не столь жизненно необходима, как для них. Мой природный интерес, задавленный бабушкиной строгостью, еще только начинал шевелиться, еще совсем небольно покалывал изнутри глубоко спрятанным острием. И щекоча душу недозволенными снимками, я никогда не пыталась примерить изображенное на себя, представить себя на месте тех бесстыдных женщин, отмеченных печатью блудливого блаженства на одинаковых лицах…
   Вот так я и жила, умная дура – и, конечно, можно было предугадать, что все это не кончится добром; так оно и вышло.
   Случилось это на первомайском вечере в конце восьмого класса. Помню, весна стояла очень теплая. Дверь спортзала, где шли танцы, была распахнута прямо во двор; оттуда настойчиво ломились к нам какие-то посторонние парни, которых безуспешно отгонял дежурный учитель физики. Девчонки вырядились в практически не существующие мини-юбки; я же пришла в единственном своем легком платье – белом в голубой горошек, с длинной, от горла до пояса, застежкой из маленьких пуговичек на груди. За зиму платье стало узко, но мне было просто нечего больше надеть, и я, втиснувшись в него, боялась лишний раз повернуться – и во время быстрого танца осталась в углу. И вот тут-то, глядя на изящных одноклассниц, впервые ощутила, как в душе проклюнулась крошечная змейка. Мне стало горько оттого, что у них уже сейчас есть все – а у меня ничего нет и, возможно, никогда не будет. Я попыталась не впускать в себя эти мысли, и мне помогло солнце. Оно вдруг скрылось за домами, и в воздухе быстро загустел долгожданный мрак, стушевав краски и приравняв всех. И мне стало опять легко и просто; и я танцевала, не помня себя и не думая ни о чем лишнем. Только вот змейка, о которой я тут же позабыла, все-таки вылупилась из яйца и медленно росла в глубине.
   А потом ко мне подошли две старших девицы – кажется, из десятого класса, – и спросили что-то, чего я не поняла. Я так и сказала – они переглянулись, как ни странно, удовлетворенные моим бестолковым ответом, а затем позвали меня «вмазать». Я не знала, что это означает, но осмелевшая змейка уже подняла головку и тихо ужалила меня изнутри, заставив согласиться. Ведь таинственное слово явно обозначало нечто, идущее вразрез с моей убогой растительной жизнью.
   Мы поднялись по лестнице, прошли через темный и гулкий школьный коридор, потом снова спустились на первый этаж и наконец пробрались в закуток за гардеробом, где хранились швабры, ведра и прочий хлам, скопленный уборщицами за много лет. Там уже сидели какие-то фигуры, но в полумраке я не разобрала лиц. Мне сходу предложили выпить вина. Я никогда в жизни его даже не нюхала, поскольку у бабушки был принципиальный запрет на спиртное – и, радостно подчиняясь змейке, согласилась назло осточертевшим принципам. Получив налитый доверху стакан, я выпила его залпом, не ощутив крепости; мне даже показалось, что там просто окрашенная сиропом вода. Я присела рядом с девицами на ящик, пытаясь вникнуть в их болтовню – и через некоторое время поняла, что, кажется, начинаю пьянеть. То есть, конечно, конкретно ничего не поняла из-за отсутствия опыта, просто со мной стало происходить что-то странное – незнакомое, но очень приятное? легонько закружилась голова, и все тело вместе с нею наполнилось изнутри чудесной, лунной легкостью. Девицы, усмехаясь, следили за выражением моего лица, потом спросили, понравилось ли мне. Я ответила, что да, очень – тогда они налили еще. Я взяла второй стакан, хотела осушить его столь же лихо, но едва не задохнулась первым же глотком? мне подсунули уже не вино, а что-то более крепкое. Но я все-таки не хотела ронять марку и торопливо, обжигая горло и давясь мерзким хмельным запахом, одолела и этот стакан. Он подействовал мгновенно? перемены появились не только во мне, изменился сам окружающий мир. По заколебался, углы разошлись, лица покривились, и мне стало очень весело и смешно, и захотелось хохотать во все горло.
   И тут кто-то из девиц предложил пойти куда-то в класс на четвертый этаж, где ребята из другой школы принесли что-то посмотреть – то ли новые пластинки, то ли журналы с портретами рок-звезд. Я была равнодушна ко всему этому по той простой причине, что в нашем доме не имелось ни проигрывателя, ни магнитофона, но отчаянно не желала больше ни в чем не отставать от своих внезапных подруг и сделала вид, будто мне страшно интересно, и заторопилась куда-то вперед них.
   Едва я поднялась с ящика, как обнаружила еще одно, совершенно изумительное явление? ноги мои отделились от меня и шевелились где-то внизу, сами по себе. Это было тоже очень здорово, и я шагала, прислушиваясь к новым ощущениям, и даже не успела испугаться, когда где-то среди черных лестниц меня вдруг крепко схватили сзади и завязали глаза чем-то плотным – я приняла это за очередное развлечение. Правда, мне довольно грубо велели идти дальше и молчать, но я не молчала; я радостно и глупо хохотала, потому что мне было страшно весело от потрясающего превращения. Тело мое растворилось в воздухе, перестало существовать, и я вроде бы шла, а вроде и не шла, а просто летела над полом, находясь одновременно и здесь, и там, и везде.
   Когда меня куда-то привели и велели садиться, я еще ровным счетом ничего не понимала. Опустилась осторожно, как стеклянная, на что– то мягкое, расстеленное на полу. Меня тут же схватили за плечи и повалили на спину. Лежать оказалось еще интереснее, чем сидеть или идти: мне чудилось теперь, что я качаюсь на плотной волне океана, уплывая далеко-далеко в счастливую и беззаботную с рану…
   Тем временем чьи-то быстрые, умелые пальцы пробежались по мне, старательно расстегнув все до одной пуговицы на моей груди. Я поняла, что девицы решили, будто мне дурно и пытаются привести меня в чувство. Сердце мое наполнилось горячей благодарностью, я замотала головой, пытаясь сказать, что мне хорошо, и не надо обо мне беспокоится – и тут же друга рука легла на мой рот, больно прижав губы. Кто-то так же деловито завернул подол моего платья, аккуратно снял тряпочные босоножки, не поленившись расстегнуть оба ремешка… Я все еще ничего не понимала, принимая действие за невинную игру. И лишь когда почувствовала, как с меня сдергивают белье, догадалась, что сейчас произойдет нечто, касающееся той самой тайной области.
   В моем пьяном мозгу шевельнулась лениво-радостная мысль о том, что вот бабушка сидит дома и не знает ничего, что она назвала бы это страшно аморальным, а значит… Но тут кто-то тяжко навалился на меня и влажными ладонями схватился за мои груди. Он тискал их полными горстями, месил как тесто, точно хотел оторвать от туловища, размешать и вылепить нечто новое, еще не известное миру. Мне не было больно – это были моя и в то же время вроде бы совсем и не моя грудь, – было лишь смешно, я качалась на теплых океанских волнах и существовала как бы сразу в двух местах. Вроде бы лежала навзничь, но какая-то часть меня была высоко и видела оттуда меня саму, распятую на грязном полу с разведенными голыми ногами, которые кто-то крепко держал для надежности. Но мне почему-то и от этого не стало ни страшно, ни противно. Я была настолько пьяна, что мне все стало безразлично – до сих пор, спустя столько лет, я не могу понять, как сумела напиться до такого бесчувствия. Потом мне вдруг стало щекотно, и я наконец высвободилась от глушившей меня ладони и расхохоталась в полный голос. Видя, что я не собираюсь звать на помощь, рот мне больше не зажимали. Но ноги держали не ослабляя. Держали девицы: я чувствовала острый металлический перстень, глубоко вдавившийся в мое тело. Чужой металл причинял боль; я заворочалась, я хотела сказать, чтоб они меня отпустили, ведь я и так никуда не убегу – но не могла этого сделать, потому что мое горло, всю меня целиком от пяток до ушей заполнил приступ пьяного хохота, не оставив места словам.
   Я не уловила момента, в который стала женщиной. Даже не почувствовала в себе ничего чужеродного. Просто когда лежавшее на мне тело вдруг задергалось туда-сюда все быстрее, я елозила вместе с ним, точно нас что-то соединяло. Потом тело напряглось, дернулось еще пару раз и вдруг обмякло, отяжелело, сделалось неподвижным, и в воздухе запахло потом. Еще через несколько секунд невидимый человек поднялся с меня; на мое колено пролилось что-то горячее, но мне и это было все равно. Ноги мои отпустили, но я не шевельнулась – меня разбила незнакомая блаженная усталость, мне не хотелось ее нарушать.
   Около меня принялись спорить, вполголоса и невнятно – я не разобрала, о чем именно, так как повязка сдавила мне уши, а слова были незнакомыми. Женские голоса что-то требовали, повторяя «четвертак» и «целка», им возражал мужской, твердя в ответ «водяра» и «червонец». Потом они несколько раз перекинули между собой слово «кровь», затем кто-то грубо ощупал меня между ног, больно зацепляя растущие там волосы, но меня это не тронуло. Наконец они о чем-то договорились и ушли, больше обо мне не тревожась. Видно, решили, что я отключилась полностью и уснула.
   А я… Я лежала, переживая сладчайшие секунды; мною владело блаженство высшей точки опьянения. Я напрочь забыла о том, что только что со мною происходило; я даже не колыхалась на волнах – я летела, распавшись на атомы, сквозь черную беспредельность космоса, и в моих закрытых, все еще стянутых повязкой глазах вспыхивали и проплывали мимо зеленые, красные, золотые шары-звезды… Потом я вдруг почувствовала тошноту и приподнялась, опершись на пол. Сорвала тряпку головы и обнаружила, что сижу на мокром ватнике все в том же закутке гардероба, куда меня, очевидно, просто привезли обратно. Я поднялась, ухватившись за швабру – из меня тотчас что-то полилось, но я не обратила внимания – обдернулась и застегнулась.
   Меня только что изнасиловали; в тесной каморке все еще стоял едкий дух чужого пота и еще чего-то, незнакомого, теплого и отвратительного до тошноты – но мне это было безразлично, точно касалось кого угодно, кроме меня. Я выбралась на лестницу и побрела по школе. При каждом шаге внутри меня хлюпало и что-то продолжало вытекать наружу откуда-то между ног, где стало совсем уже мокро и липко, но я все-таки притащилась обратно в спортзал и даже протопталась целый танец с одним из наших парней – крепко прижавшись к нему, повиснув на его шее, потому что собственные ноги меня уже не держали. Потом вспыхнул свет между танцами, и я вдруг ощутила на себе пристальные взгляды: испуганные, презрительные, восхищенные – всякие. Я сообразила удалиться в туалет, внимательно себя осмотрела и поняла, что надела обратно не все, что с меня сняли, и теперь на моих ногах, уже ниже колен, блестели скользкие потеки. Господи, и как только этого ужаса не заметил никто из учителей… Я кое-как обмылась и обтерлась, потом опять пошла на танцы, словно происшедшего было мне недостаточно. Кто-то из ребят – видимо, хорошо осведомленный в природе вещей – стал приставать ко мне, распознав в моем непотребном виде полную вседозволенность. Меня быстро оттеснили из спортзала в темную физкультурную раздевалку, и там накинулись сразу несколько человек. Кто-то дышал в ухо, кто-то залез под платье и принялся дрожащими пальцами шарить по моему голому животу, кто-то схватился за грудь, пытаясь вытащить ее наружу. Еще немного – и меня изнасиловали бы опять, несколько раз подряд, но парни лезли все вместе, все сразу, пихаясь и отталкивая друг друга; каждый хотел получить меня первым, и они не сумели справиться, и все вышло иначе, чем когда деловые девицы разложили меня по полу. Я отбилась, сбросила их с себя и выскользнула прочь, поскольку к тому времени мне вдруг стало очень плохо. Космическая легкость улетучилась, тело отяжелело, глаза закрывались – но стоило зажмуриться, как принималась кружиться голова, и к горлу подступала тошнота, и меня прохватывал страх, что я никогда в жизни не стану обратно трезвой и вообще вот-вот умру.
   Это был единственный раз в жизни, когда я напилась. Я с трудом отыскала выход из зала, выбралась во двор и там меня наконец вырвало. Я выворачивалась наизнанку, согнувшись глаголом возле угла школьного здания, и думала совершенно по-трезвому: только бы не запачкать платье, только бы не оставить следов! Как ни странно, после этого я сразу почувствовала себя гораздо лучше. В соседнем квартале была колонка, я отыскала ее в темноте, тщательно умылась, а потом медленно направилась домой, мучительно соображая, как все скрыть от бабушки. Ведь у меня не было с собой ключа от квартиры и я не могла явиться незамеченной.
   Но все-таки судьба решила не добивать меня сразу: бабушка смотрела телевизор – шел последний, сладчайший и счастливейший год застоя, весь вечер тянулось торжественное заседание из Москвы, – и, отперев мне, поспешила обратно в комнату, оставив меня среди спасительной темноты передней. Я шмыгнула на кухню, схватила нож и картофелину и заперлась в туалете: от мальчишек я раньше слышала, что сырая картошка надежно отбивает любой запах. Потом я торопливо вымылась под душем, выполоскала из себя остатки чужой влаги, затем быстро выпила крепкого чая, издали пожелала бабушке спокойной ночи и спряталась у себя за шкафом. К счастью, бабушке в тот момент было не до меня: она внимательно слушала косноязыкую речь генсека о торжестве социализма на собственной основе и о том все мелочь, лишь бы не было войны. А мне было очень худо от выпитого; слегка ослабший хмель не проходил совсем, и тело мое противно плавало в пустоте, принимая разные формы, но в конце концов я все-таки провалилась в тяжкую духоту сна.
   Бабушка так ничего и не заметила. Думаю, совсем не благодаря картошке – утром я сама чувствовала в комнате отвратительный дух перегара; просто-напросто у нее в уме не было следить за мной, подмечать мелочи и принюхиваться. Ведь она даже в страшном сне не увидела бы, что в пору, когда вся страна быстрыми шагами идет к коммунизму, ее восьмиклассница внучка может прийти с первомайского вечера в советской школе без трусов и в стельку пьяная.
   Наутро с похмелья страшно болела голова, и вообще мне было так плохо, будто накануне меня отделали дубинками. Я вспомнила все, имевшее место вчера, и поняла, что, кажется, утеряла свою невинность – я знала, именно так назывался в классике факт происшедшего со мною – и отныне живу в совершенно ином качестве. Но как в нем жить?…
   Если верить классикам, потерявшие невинность девушки должны горевать и рыдать, обвинять себя в убийстве бога и в конце концов накладывать на себя руки, по крайней мере пытаться это сделать. Понятия бога для меня не существовало – как не было его никогда в нашей воинственно атеистической семье, – плакать, а тем более рыдать я попросту не умела. Попыталась горевать, но ничего не вышло: с одной стороны, похмельный череп готов был расколоться от ворочавшейся внутри боли, и в нем не осталось места мыслям; а с другой, вчерашние события уже подернулись каким-то флером. Я, правда, не знала точно, что такое этот самый флер, но понимала выражение в целом, оно было привычным в классике. Иными словами, все ушло в туман и, честно говоря, я даже не могла ответить себе точно, действительно ли вчера случилось нечто страшное, или мне только спьяну померещилось.
   Едва проснувшись – на мое счастье, бабушка ни свет ни заря отправилась за молоком, разбудив меня лязгом дверного замка – я переворошила постель в поисках кровавых следов: ведь когда э т о случается в первый раз, обязательно должна появиться кровь, я знала совершенно точно, слышав не раз обсуждения одноклассниц. Но крови почему-то не обнаружилось даже на платье. Тогда я отправилась в ванную, разделась и принялась исследовать свое опозоренное – не я так считала, а в классике было принято говорить! – тело. Я помнила, как вчера месили мою грудь, как что-то делали между ног. Но ведь я отбилась, вывернулась, ускользнула… Или ускользнула не в первый раз, а во второй? Сегодня я уже не могла четко ответить себе на этот вопрос. Но совершенно точно, что боли не было и следов нигде не осталось. Так, может, мне и в самом деле все прибредилось в пьяной полудреме от переизбытка порнографических журналов – девчонки и о таком говорили. И женщиной я не стала?…
   Но на ногах я нашла синяки и тут же вспомнила, что, кажется, вчера меня очень крепко держали. Значит, все было наяву, и я стала женщиной? Так все-таки – стала или не стала?!
   В нашей квартирке зеркало имелось только в комнате, на платяном шкафу – даже в ванной над раковиной его не было, ведь мы жили без мужчин. Рассматривать себя в комнате мне было страшно: в любой момент могла вернуться бабушка, и тогда… Вдруг я вспомнила, что у меня среди старых вещей было где-то маленькое, кажется. мамино еще детское зеркальце в красной пластмассовой оправе, с шелковой кисточкой на ручке. Я перевернула вверх дном свой письменный стол, отыскала это крошечное зеркальце и снова спряталась в ванной. Присела, разведя ноги и попыталась рассмотреть то тайное место, которое вызвало у меня столько вопросов – и которое я ни разу в жизни не видела! Увиденное меня даже испугало: тайная часть моего тела оказалась так сложно устроенной, что я даже не поняла, куда там можно что-нибудь засунуть. Зеркальце было маленьким и мутным, я плохо видела, к тому же мешали волосы, которые росли там особенно густо. Я попыталась раздвинуть пальцами горячие складки своей кожи, но действовала так неловко, что сама себе причинила боль, но так ничего и не увидела. И оставила это глупое занятие.