– Довольно, Эрленд! Говори о том, любезный, в чем ты смыслишь, или молчи! – Господин Эрлинг поднялся с места. Оба они с Эрлендом стояли злые, с раскрасневшимися лицами.
   Эрленд скривил рот – так ему стало противно.
   – Животное, с которым осквернился человек, мы убиваем и бросаем его тело в водопад…
   – Эрленд! – Наместник схватился за край стола обеими руками. – У тебя самого есть сыновья… – сказал он тихо. – Как можешь ты произносить такие слова… Следи за своим языком, Эрленд! Подумай, прежде чем сказать что-нибудь там, куда ты едешь, и. двадцать раз подумай, прежде чем сделать что-нибудь…
   – Если так поступаете вы, правящие делами государства, то меня не удивляет, что все у нас идет вкривь и вкось! Но, разумеется, тебе нечего опасаться. – Он скривил рот. – Я… Я… конечно, ничего не стану делать. Однако великолепно жить в нашей стране!.. Ну, тебе ведь надо рано вставать завтра. А мой тесть устал…
   Двое других, не говоря ничего, остались еще посидеть после того, как Эрленд пожелал им спокойной ночи. Эрленд ночевал у себя на корабле. Эрлинг, сын Видкюна, сидел, вертя в руках кубок.
   – Вы кашляете? – сказал он, чтобы хоть что-нибудь сказать.
   – Старые люди постоянно кашляют да отхаркиваются. У нас столько немощей, дорогой господин мой, о которых вы, молодежь, ничего не знаете! – сказал улыбаясь, Лавранс.
   Так они еще посидели. Наконец Эрлинг, сын Видкюна, произнес как бы про себя:
   – Да, вот так все думают… что плохи дела нашего государства. Шесть лет тому назад в Осло мне показалось, что твердое намерение поддержать королевскую власть обнаружилось совершенно ясно… среди мужей из тех родов, которые предназначены для таких деяний. Я… Я основывал на этом свои расчеты.
   – Мне кажется, вы видели тогда это совершенно правильно, господин. Но вы сами сказали, что мы привыкли сплачиваться вокруг своего короля. Нынче он еще дитя… и половину всего времени проводит в другой стране…
   – Да. Иной раз я думаю… нет худа без добра. В прежние времена, когда наши короли скакали, как дикие жеребцы… Бывало, ставь на любого из отличнейших жеребят. Народу только требовалось выбрать того, кто мог лучше огрызаться…
   Лавранс засмеялся:
   – Да, да!
   – Мы беседовали с вами три года тому назад, Лавранс, Сын лагмана, когда вы вернулись после своего паломничества в Скёвде и повидались со своими родичами в Гэутланде…[34]
   – Я помню, господин, вы почтили меня тогда своим посещением…
   – Нет, нет, Лавранс! Не надо говорить любезностей… – Его собеседник довольно нетерпеливо махнул рукой. – Вышло так, как я говорил, – произнес он мрачно. – Никто не может объединить сыновей господских у нас в стране. Лезут вперед те, кому хочется послаще поесть, – кое-что еще осталось в корыте. Но те, кто мог бы стремиться к приобретению власти и богатства таким путем, которым следовали с честью прежде, во времена наших отцов, те не выходят вперед.
   – Похоже на то. Да ведь и то сказать, что честь следует за знаменем вождя.
   – Тогда люди должны считать, что за моим знаменем следует мало чести, – сказал Эрлинг сухо. – Вот вы теперь держитесь в стороне от всего, что может прославить ваше имя, Лавранс, Сын лагмана…
   – Я поступаю так с того времени, как стал женатым человеком, господин. А я женился рано… Моя супруга недомогала, и ей трудно было общаться с людьми. Да, видно, и роду нашему не процвесть здесь, в Норвегии. Мои сыновья умерли рано, и только один из моих племянников дожил до взрослых лет.
   Ему стало неприятно, что он вынужден был сказать это. Ведь Эрлинг, сын Видкюна, пережил то же самое. Дочери его были здоровыми и все выросли, но ему удалось сохранить в живых всего одного сына, и то, говорят, мальчик слаб здоровьем. Но господин Эрлинг только спросил:
   – У вас, насколько я припоминаю, и со стороны матери нет близких родичей?
   – Да, самые близкие – это дети сестер деда по матери. У Сипорда, сына Лодина, было только две дочери, и те умерли при первых же родах… Моя тетка по матери сошла в могилу вместе со своим ребенком.
   Они опять немного посидели молча.
   – Такие, как Эрленд, – тихо произнес наместник короля, – это самые опасные люди, – те, которые думают чуть дальше собственной корысти… но недостаточно далеко. Разве Эрленд не похож на ленивого мальчишку? – Он сердито двигал кубком по столу. – Что, он мало одарен? Или незнатного рода? Или не отважен? Но никогда он не потрудится выслушать о каком-либо деле столько, чтобы понять его основательно!.. А если бы он и потрудился дослушать человека, так он, конечно, забыл бы начало, прежде чем тот дойдет до конца!..
   Лавранс взглянул на своего собеседника. Господин Эрлинг сильно постарел с тех пор, как они виделись, в последний раз. Он выглядел усталым и измученным, казалось, стал как-то меньше занимать места. У Эрлинга были тонкие, красивые черты лица, но, пожалуй, чересчур мелкие, и, кроме того, какой-то, словно выцветший оттенок кожи, – таким он и прежде был. Лавранс почувствовал, что этот человек, хоть он и был рыцарем прямодушным, умным, готовым служить без лукавства и не щадя себя, но во всем он немного слишком мал, чтобы быть первым. Будь он хотя бы на голову выше – конечно, ему легче было бы найти себе сторонников. Лавранс тихо сказал:
   – Такой умный человек, как господин Кнут, не может не видеть… если они там что-то замышляют… что в тайных делах ему не много пользы будет от Эрленда.
   – Вам этот ваш зять чем-то нравится, Лавранс, – сказал его собеседник почти сердито. – Хотя, по правде сказать, причины любить его у вас как будто нет…
   Лавранс сидел, обмакивая палец в винную лужицу на столе и рисуя на нем узоры. Господин Эрлинг заметил, что кольца на его пальцах сидят теперь совсем свободно.
   – А у вас есть? – Лавранс взглянул на него и улыбнулся милой своей улыбкой. – И все же мне кажется, вам он нравится тоже!
   – Да… Один Бог знает!.. Но вы прекрасно понимаете, Лавранс, какие мысли могут посещать господина Кнута… Ведь его сын приходится внуком королю Хокону!..
   – Однако даже Эрленд должен понимать, что у отца этого ребенка слишком уж широкая спина для того, чтобы маленький принц смог когда-либо выйти из-за нее. А против его матери весь наш народ из-за этого ее брака.
   Немного спустя Эрлинг, сын Видкюна, встал и подвесил к поясу меч. Лавранс учтиво снял с крюка плащ гостя и стоял, держа его в руке, – и вдруг покачнулся и едва не рухнул на пол, но господин Эрлинг успел подхватить его. С трудом он отнес Лавранса на кровать – тот был такой большой и тяжелый. Это не был удар… Лавранс лежал белый, с посиневшими губами, с бессильными, обмякшими руками и ногами. Господин Эрлинг опрометью перебежал двор и велел разбудить монаха-управителя.
   По-видимому, Лавранс был смущен чрезвычайно, когда сознание вернулось к нему. Это у него слабость, которая появляется по временам… А началось с того времени, как он был на охоте на лося две зимы тому назад, – он заблудился тогда в метель. «Такие вещи нужны, чтобы человек понял, что молодость покинула тело», – улыбнулся он как бы в извинение.
   Рыцарь подождал, пока монах пустит больному кровь, хотя Лавранс и просил господина Эрлинга не беспокоиться, – ведь ему на рассвете нужно отправляться в дорогу.
   Яркий месяц стоял высоко над горами, и у берега вода казалась черной, но вдали, при выходе из фьорда, блики луны лежали на ней серебряными хлопьями. Ни дымка из дымовых отверстий; трава на крышах домов блестела от росы в лунном сиянии. Ни души на единственной улочке местечка, когда господин Эрлинг быстро проходил те несколько шагов, которые отделяли его от королевской усадьбы, где он ночевал. Он казался до странности хрупким и маленьким в большом плаще, в который плотно закутывался, – его била легкая дрожь. Двое-трое заспанных слуг, дожидавшихся его прихода, выскочили во двор с фонарем. Наместник короля взял фонарь, отослал слуг спать и, дрожа и поеживаясь, стал подниматься по лестнице в светличку стабюра, где он спал.

VII

   Вскоре после Варфоломеева дня Кристин отправилась в обратный путь со всей своей огромной свитой из детей, служанок и слуг с их скарбом. Лавранс доехал с ней верхом до Йердкинна.[35]
   В то утро, когда Лаврансу нужно было возвращаться домой в долину, отец с дочерью прохаживались по двору, беседуя. Горы были залиты ярким солнцем, болота уже покраснели, а пригорки пожелтели от золотой березовой поросли. Вдали, на плоскогорье, то поблескивали, то опять темнели озерки, по мере того как тени больших светлых облаков, предвещавших хорошую погоду, проходили над ними. Они безостановочно наплывали и потом спускались в далекие расщелины и узкие долины среди серых пиков и синих гор с полосами свежевыпавшего снега и в старых снежных шапках, обступивших дальний окоем. Маленькие серо-зеленые хлебные поля, принадлежавшие постоялой избе, резко выделялись по цвету среди этого по-осеннему сверкающего мира гор.
   Дул свежий и резкий ветер… Лавранс натянул на голову Кристин капюшон плаща, сорванный ветром и спустившийся ей на плечи, и заправил пальцем краешек ее полотняной повязки.
   – Ты что-то побледнела и похудела у меня дома! – сказал он, – Разве мы плохо ухаживали за тобой, Кристин?..
   – Нет, хорошо! Это не оттого…
   – Видимо, утомительно путешествовать с такой кучей детей, – высказал предположение отец.
   – О да! Хотя не из-за этих пятерых у меня бледные щеки… – Она улыбнулась мимолетной улыбкой, и когда отец взглянул на нее испуганно и вопрошающе, Кристин кивнула ему и снова усмехнулась.
   Отец отвернулся в сторону, но спустя немного времени спросил:
   – Итак, насколько я понимаю, может статься, ты не так скоро сможешь опять приехать домой, в долину?
   – Восемь лет на этот раз, наверное, не придется ждать, – сказала она, продолжая улыбаться. Тут она увидела, какое у отца лицо. – Отец! Ах, отец мой!
   – Тс! Тс! Дочь моя! – Он невольно схватил ее за плечи и остановил. Кристин уже готова была кинуться к нему в объятия. – Да Кристин же…
   Он крепко сжал ей руку и пошел, ведя дочь за собой. Они оставили постройки позади и шли теперь по тропинке через пожелтевший березняк, не думая, куда бредут. Лавранс перепрыгнул через ручеек, перерезавший тропинку, обернулся к дочери и подал ей руку.
   Она заметила, что даже в этом простом движении не было его прежней упругости и ловкости. Она и раньше видела, хотя и не задумывалась над этим, что отец уже не вспрыгивает в седло и не соскакивает с лошади с былой легкостью, не взбегает по лестнице на чердак, не подымает таких тяжестей, как раньше. Все его тело утратило прежнюю подвижность, и он стал как-то более осторожным, словно носил в своем теле какую-то вечно дремлющую боль и передвигался тихо, чтобы не разбудить ее. Когда он входил в горницу после поездки верхом, видно было, как кровь бьется у него в жилах на шее. Иногда Кристин замечала, что под глазами у него опухало или отекало… Ей вспомнилось, что однажды утром она вошла в горницу, а отец лежал полуодетый на постели с босыми ногами, перекинутыми через край кровати: мать сидела перед ним на корточках и растирала ему щиколотки.
   – Если ты будешь горевать о каждом, кого валит с ног старость, тебе придется о многом печалиться, дитя мое, – заговорил он ровным и спокойным голосом. – У тебя у самой теперь большие сыновья, Кристин, и потому, конечно, для тебя не может быть неожиданностью, когда ты видишь, что твой отец скоро станет старым хрычом. Когда мы расставались, а я еще был молодец… Ведь мы тогда тоже знали не больше, чем теперь, суждено ли нам будет когда-либо встретиться снова здесь, на земле. А я еще могу прожить долго… Уж это как будет Богу угодно, Кристин!
   – Вы больны, отец? – спросила она беззвучно.
   – С годами приходят разные немощи, – беспечно отвечал Лавранс.
   – Ведь вы же не стары, отец! Вам пятьдесят два года…
   – Моему отцу и того не было. Иди-ка посиди здесь со мной!..
   Под скалистой стеной, нависшей над ручьем, было нечто вроде невысокой полки, поросшей травой. Лавранс отстегнул плащ, сложил его и посадил на него дочь с собою рядом. Ручеек с журчанием струился по камешкам перед ними, покачивая ивовую ветку, лежавшую в воде. Отец сидел, обратив свой взор на белые и синие горы далеко-далеко за расцвеченным осенними красками плоскогорьем.
   – Вам холодно, отец, – сказала Кристин, – возьмите мой плащ… – Она отстегнула его, и Лавранс накинул полу себе на плечи, так что оба они сидели укрывшись. Под плащом одной рукой Лавранс обнял Кристин за талию.
   – Ты ведь отлично знаешь, моя Кристин, что неразумен тот, кто оплакивает уход человека из нашего мира, – ты ведь слышала, что говорят: «Пусть будет Господу, а не мне». Я твердо уповаю на Божье милосердие. Не так долог тот срок, на который друзья разлучаются. Может быть, он тебе иной раз и покажется долгим, пока ты еще молода, но ведь у тебя есть твои дети и твой муж. Когда ты доживешь до моих лет, тебе будет казаться, что немного прошло времени с тех пор, как ты видела нас, ушедших, и удивишься, когда начнешь считать, сколько зим пролетело… Вот сейчас мне кажется, еще совсем недавно я сам был мальчиком… А ведь прошло столько зим с тех пор, как ты была моей белокурой девочкой, бегавшей за мной по пятам, куда бы я ни пошел… Ты с такой любовью следовала за своим отцом… Да вознаградит тебя Бог, моя Кристин, за ту радость, что ты дала мне…
   – Да, если он вознаградит меня так, как я вознаградила тебя!.. – Она опустилась перед ним на колени, схватила его за руки и стала покрывать поцелуями его ладони, пряча в них свое заплаканное лицо. – Ах, отец, дорогой мой отец… Не успела я стать взрослой девушкой, как уже отблагодарила вас за вашу любовь тем, что причинила вам злейшее горе…
   – Нет, нет, дитя! Не плачь так. – Он отнял у нее свои руки, поднял Кристин с колен, притянул ее к себе, и они опять сидели по-прежнему.
   – И радости ты дала мне много в эти годы, Кристин. Мне привелось увидеть, как около тебя подрастают красивые и многообещающие дети, ты стала прилежной и разумной женой, и я понял, что ты все более приучаешься искать помощи там, где ее лучше всего можно найти, когда у тебя неприятности. Кристин, золото мое бесценное, не плачь так горько! Ты можешь этим повредить тому, кого прячешь под поясом, – шепнул он. – Не печалься же так!
   Но ему никак не удавалось остановить ее слезы. Тогда он взял дочь на руки и посадил ее к себе на колени. Теперь она сидела совсем так, как в былые дни, когда была маленький: руками она обняла отца за шею, а лицо спрятала у него на плече.
   – Есть одно, о чем я не говорил ни единой живой душе, кроме своего священника… И вот теперь я хочу рассказать это тебе. В ту пору, когда я еще подрастал… дома, у нас в Скуге, и первое время, когда я был в дружине, у меня на уме было желание уйти в монастырь, как только состарюсь. Правда, я не давал обета, даже в глубине души. Многое влекло меня также и на другой путь… Но когда я рыбачил на берегу Ботнфьорда и слышал звон колоколов в монастыре на Хуведёе… мне казалось, это все же влечет меня больше всего…
   Потом, когда мне было шестнадцать зим, отец заказал для меня этот мой панцирь из испанских стальных пластин, спаянных серебром, – Рикард-англичанин из Осло собрал его, – и мне подарили меч – тот, который я всегда ношу, – и панцирь для коня. В те времена в стране не было так мирно, как в ту пору, когда ты подрастала, – мы вели войну с датчанами, и я знал, что вскоре мне придется пустить в ход прекрасное свое оружие. И я не в силах был отказаться от него… Я утешался тем, что моему отцу не понравится, если его старший сын станет монахом, и что мне негоже противиться воле родителей.
   Но я сам избрал для себя мирское поприще и старался думать, когда мир шел против меня, что недостойно мужчины роптать на ту долю, которую я сам же себе выбрал. Ибо с каждым годом моей жизни я понимал все яснее: нет упражнения более достойного того человека, кого Бог сподобил уразуметь его милосердие, чем служить ему, и бодрствовать над теми, кому мирское еще застилает зрение, и молиться за них. А все же я должен сказать, моя Кристин, тяжело мне было бы пожертвовать для Бога жизнью, которую я вел в своих усадьбах, – с заботами о преходящих вещах и с мирской радостью… с твоей матерью, живущей бок о бок со мной, и со всеми вами, детьми моими. Так уж, видно, предначертано: раз человек рождает потомство от плоти своей, то должен терпеть, если сердце его разрывается от боли, когда он теряет детей или жизнь их в мире складывается несчастливо. Бог, даровавший им душу, владеет ими, а не я…
   Рыдания сотрясали тело Кристин; и вот отец стал тихонько покачивать ее у себя на коленях, словно малого ребенка.
   – Многого я не понимал, когда был молод. Отец любил и Осмюнда, но не так, как меня. Это было, понимаешь, из-за моей матери… Ее он не забывал никогда, а женился на Инге, потому что так пожелал его отец. Сейчас мне хотелось бы, чтобы я мог встретиться со своей мачехой еще здесь, в этом мире, и выпросить у нее для себя прощение за то, что я так мало ценил ее доброту…
   – Ты же так часто говорил, отец, что твоя мачеха не делала тебе ни зла, ни добра, – сказала Кристин сквозь рыдания.
   – Помоги мне, Боже, я тогда не понимал этого как следует. Но сейчас мне кажется немаловажным, что она не питала ко мне ненависти и никогда не сказала мне ни единого дурного слова. Как это понравилось бы тебе, Кристин, если бы ты видела, что твой пасынок во всем решительно и всегда ставится впереди сына твоего?
   Кристин немного успокоилась. Она лежала теперь на руках у отца, повернув голову прочь, и глядела прямо перед собой в сторону гор. Стало темнее от большой серо-синей тучи, проходившей под солнцем… Сквозь нее пробилось несколько желтых лучей, вода в ручье ярко заблестела.
   Тут Кристин снова разрыдалась.
   – Ах нет!.. Отец, отец мой, неужели я уж больше никогда в жизни не увижу вас!..
   – Ну, Господь да будет с тобой, Кристин, чтобы мы все встретились в оный день – все, кто дружил с нами в жизни, – всякая душа человеческая… Христос и Мария дева, и святой Улав, и святой Томас да хранят тебя во все дни твои… – Он взял ее голову в руки и поцеловал ее в губы. – Будь милостив к тебе Господь, да светит он тебе в этом мире, а в мире том да засветит он тебе свет великий…
   Спустя несколько часов, когда Лавранс, сын Бьёргюльфа, уезжал из Йердкинна, дочь провожала его, идя рядом с конем. Слуга уже уехал довольно далеко вперед, но Лавранс придерживал своего коня и ехал шагом. Было так больно смотреть на заплаканное, полное отчаяния лицо Кристин. Такой она сидела и на постоялом дворе все время, пока Лавранс ел, беседовал с ее детьми, шутил с ними и сажал их поочередно к себе на колени.
   Лавранс медленно произнес:
   – Не печалься больше, Кристин, о том, в чем ты должна раскаиваться передо мной. Но вспоминай об этом, когда подрастут твои дети и тебе, быть может, будет казаться, что они относятся к тебе или к отцу своему не так, как вы считали бы нужным. Вспомни тогда и о том, что я рассказывал тебе о своей молодости. Я знаю, крепка твоя любовь к ним, но ты всего строптивее, когда любишь всего больше, а в твоих молодцах живет своеволие – это я видел, – сказал он, улыбнувшись.
   Но вот наконец Лавранс попросил ее оставить его и идти обратно.
   – Мне не хочется, чтобы ты заходила так далеко от жилья и потом возвращалась одна.
   Они оказались к этому времени в лощине между небольшими пригорками, с березняком понизу и кучами камней по скатам. Кристин прижалась к отцовской ноге в стремени и хваталась за его одежду, за руки, за седло, за шею и круп лошади, тычась головой из стороны в сторону и рыдая с такими глубокими и жалобными стонами, что Лаврансу казалось, у него разорвется сердце при виде того, в какое она погружена глубокое горе.
   Он спрыгнул с коня, обнял дочь и в последний раз крепко прижал ее к себе. Потом долго крестил ее, поручая милости Божьей и всех его святых. И наконец сказал, что теперь она должна отпустить его.
   Так они расстались. Но когда Лавранс отъехал немного, Кристин увидела, что он придержал коня, и поняла, что отец плачет, уезжая от нее.
   Она кинулась в березовый лес, торопливо пробралась через него и начала карабкаться на ближайший пригорок по поросшему золотистым лишайником каменистому склону. Но он был усыпан крупными камнями, и подниматься по нему было тяжело, и горушка оказалась выше, чем она думала. Наконец она поднялась на вершину, но Лавранс уже скрылся за холмами. Кристин повалилась на мох и кустики красной толокнянки, которые росли на вершине холма, и долго лежала так, плача, закрыв лицо руками.
* * *
   Лавранс, сын Бьёргюльфа, приехал к себе домой в Йорюндгорд поздно вечером. Приятное чувство какой-то теплоты охватило его, когда он увидел, что в старой горнице кто-то ждет его возвращения – за крохотным стеклянным оконцем, выходившим на крыльцо, слабо мерцал свет огня на очаге. В этой горнице он всегда больше всего чувствовал себя дома.
   Рагнфрид сидела там одна за шитьем какой-то большой вещи, лежавшей перед ней на столе. Около стояла сальная свеча в подсвечнике желтой меди. Рагнфрид тотчас же встала, приветливо поздоровалась с мужем, подкинула дров в очаг и пошла сама хлопотать насчет еды и питья. Нет, она давно уже отослала служанок на покой; сегодня у них был тяжелый день, но зато теперь они напекли столько ячменного хлеба, что хватит до самого Рождества. Поль и Гюнстейн поехали в горы собирать мох. Кстати, раз уж заговорили о мхе, – хочет ли Лавранс, чтобы ему сшили зимнюю одежду из той ткани, которая окрашена красильным мхом, или же из зеленой, верескового цвета? Здесь был сегодня утром Орм из Муара и спрашивал, не продадут ли ему крученых кожаных ремней? А она взяла те ремни, что висели в сарае ближе к двери, и сказала, что он может получить их в подарок. Да, а дочери его теперь немного получше – рана на ноге хорошо заживает…
   Лавранс отвечал и утвердительно кивал головой, а тем временем оба они со слугой ели и пили. Но хозяин очень быстро покончил с едой. Он поднялся с места, вытер нож о штаны сзади и поднял клубок ниток, лежавший около места Рагнфрид. Нитка была намотана на палочку, на обоих концах которой было вырезано по птице, – у одной из них отломился кусочек хвостика. Лавранс закруглил излом и немного подрезал его, так что птичка стала кургузой. Как-то, давным-давно уже, он наделал для своей жены целую кучу таких палочек для мотков шерсти.
   – Ты сама собираешься шить? – спросил он, глядя на работу Рагнфрид. Это была пара его кожаных штанов. Рагнфрид сажала заплаты на внутреннюю сторону штанов – там, где они стерлись о седло. – Это тяжелая работа для твоих пальцев, Рагнфрид.
   – Ну, что ты! – Она наложила куски кожи край к краю и стала протыкать дырки шилом.
   Слуга пожелал хозяевам спокойной ночи и ушел. Муж и жена остались одни. Лавранс стоял у очага и грелся, поставив ногу на край кладки и взявшись рукой за шест от дымовой отдушины. Рагнфрид поглядела на него. И вдруг она заметила, что у него на пальце нет колечка с рубинами – обручального кольца его матери. Лавранс увидел, что Рагнфрид заметила это.
   – Я подарил его Кристин, – сказал он. – Оно ведь всегда ей предназначалось… И мне казалось, что она с тем же успехом может получить его уже сейчас.
   После этого кто-то из них сказал другому: «А не пора ли уже ложиться спать?» Но Лавранс продолжал стоять в прежней позе, а Рагнфрид все так же сидела за своей работой. Они обменялись несколькими словами о поездке Кристин, о работе, которой предстояло заняться в усадьбе, о Рамборг и о Симоне. Потом опять заметили вскользь, что вот нора бы, пожалуй, пойти спать, но никто из них не шелохнулся.
   Тут Лавранс снял с пальца правой руки золотой перстень с сине-белым камнем и подошел к жене. Робко и смущенно взял ее за руку и стал надевать ей на палец кольцо, – пришлось несколько раз снимать его, прежде чем Лавранс нашел подходящий палец, на который оно наделось. А наделось оно на средний палец, поверх венчального кольца.
   – Я хочу, чтобы теперь ты его носила, – тихо произнес он, не глядя на жену.
   Рагнфрид сидела тихо и совершенно неподвижно, щеки у нее залились краской.
   – Зачем ты это делаешь? – прошептала она наконец. – Ты думаешь, мне стало завидно, что наша дочь получила кольцо?.. Лавранс покачал головой и улыбнулся:
   – Ты понимаешь, зачем я это делаю!
   – Ты говорил прежде, что это кольцо возьмешь с собой в могилу, – произнесла она опять шепотом. – Чтобы после тебя его никто не носил…
   – Вот почему и ты никогда не должна снимать его со своей руки, Рагнфрид, – обещай мне это! Я не хочу, чтобы после тебя его носил кто-нибудь….
   – Зачем ты это делаешь?.. – опять спросила она, задерживая дыхание.
   Муж взглянул ей в лицо.
   – Нынешней весной было тридцать четыре года, как мы поженились. Я был тогда несовершеннолетним мальчиком; всю мою жизнь взрослого мужчины ты провела рядом со мной – и когда у меня бывало горе, и когда все шло хорошо.
   Помоги мне Боже, я слишком плохо понимал, какое тяжелое бремя ты носила, когда мы жили вместе! Но теперь мне думается, все эти дни я чувствовал: как хорошо, что ты была со мной!..
   Не знаю, так ли это, но, может, ты думала, будто я люблю Кристин больше, чем тебя. Она была мне величайшей радостью и причинила мне самое тяжелое горе – это так… Но ты была матерью им всем. И вот теперь мне кажется, что тебя мне будет тяжелее всех покидать, когда меня не станет…