Последние слова епископа перетянули на чаше весов — так считали Арнвид и Асбьерн. Дядья потеряли охоту брать к себе Ингунн, узнав, что она вечно будет у них на хлебах и им не избавиться от нее, выдав замуж. Колбейн долго и величественно толковал о том, что Улав, сын Аудуна, знал, каково мнение его и Ивара об этой помолвке; у них-де были намерения по-иному распорядиться судьбой Ингунн. Но под конец из уважения к епископу он обещал пойти на примирение. Однако же об условиях этого примирения не желал говорить до тех пор, покуда не выяснится, каков был старый уговор меж отцами жениха и невесты. И покуда он, Колбейн, не повидается с Инголфом, сыном Хельге из Твейта, или с кем бы то ни было из родичей Улава, которые ныне имеют полномочия вести переговоры от имени юноши. Епископ намекнул: ныне со всей достоверностью установлено, что тогда, мол, на тинге было совершено sponsalia de future [17]. И ежели только сыны Туре дадут свое согласие на то, что уже свершилось, Улав сможет вести переговоры самостоятельно, и тогда они наверняка найдут в нем весьма уступчивого родича. На это Колбейн никак не хотел соглашаться; они, мол, не собираются околпачивать неискушенного юношу, а требуют — пусть им предоставят возможность вести переговоры с родичами Улава, дабы закончить это дело как подобает, с честью и для них, и для их родственницы.

 
   На следующий вечер Арнвид и Улав уговорились спуститься вниз, в монастырь. Арнвид обещал братьям-послушникам немного шерстяной пряжи в дар, а Улав хотел переговорить с братом Вегардом и испросить у него дозволения исповедоваться в один из ближайших дней. На дворе стояла тьма кромешная, и потому каждый взял с собой оружие. Улав прихватил секиру Эттарфюльгью — он носил ее всякий раз, когда к тому могла представиться надобность.
   Вступив на монастырский тун, они узнали, что время уже более позднее, нежели они думали. Один из монахов, который вышел поглядеть, какая на дворе погода, сказал им, что все братья-послушники ушли звонить complet. Но Арнвиду во что бы то ни стало надо было перемолвиться словечком с братом Хельге. Монах ответил: тот в монастырской постоялой избе. И они отправились туда. Первыми, кого они увидели в парлатории, были сыны Колбейна и его племянник Халвард, а с ними еще трое мужчин — их латников; сидя на скамье у стены, они ели и пили. Брат Хельге и еще один послушник, стоя перед их столом, болтали и смеялись вместе с ними — гости были уже изрядно навеселе.
   Улав остался внизу у дверей, а Арнвид подошел к брату Хельге. В этот миг зазвонил монастырский колокол.
   — Посиди здесь, — сказал брат Хельге, — да испей нашего пивца, оно особо удалось на сей раз, а я испрошу дозволения у настоятеля прийти к тебе после службы. Подожди здесь, Арнвид!
   — Со мной Улав, — шепнул Арнвид; ему пришлось повторить эти слова погромче, потому что брат Хельге был туговат на ухо. Когда же он наконец понял, он подошел и, поздоровавшись с Улавом, пригласил и его присесть, отведать пива. Теперь уж и сыны Колбейна увидали, кто был с Арнвидом. Улав ответил послушнику, что охотнее пошел бы с ним в церковь и послушал пение, но тут Хафтур, сын Колбейна, окликнул его:
   — Лучше иди сюда, Улав, попируй с нами. Мы не видели тебя с тех пор, как ты стал нашим свойственником! Иди к нам и ты, Арнвид, садись и пей!
   Когда Арнвид сел на поперечную скамью, Улав также отставил секиру и откинул шлык плаща. В тот самый миг, когда он подходил к столу, собираясь сесть, другой сын Колбейна, Эйнар, всплеснул руками и улыбнулся так, как обычно улыбаются малым детям.
   — Нет, подумать только! Как ты вырос, мальчик! Сдается, стоит глянуть на тебя — и сразу видать, что ты женат!
   — О, так, как Улав, мы, поди, все были не раз женаты в его годы, — ухмыльнулся Халвард.
   Улав побагровел, но лишь презрительно усмехнулся.
   Брат Хельге покачал головой, но и он ухмыльнулся. Потом попросил их не нарушать мир. Хафтур ответил: беспокоиться, мол, нечего, и брат Хельге ушел. Улав, глядя ему вслед, пробормотал, что и он лучше пойдет в церковь…
   — Да нет же, Улав! — сказал Эйнар. — Это неучтиво с твоей стороны — ты не должен столь рьяно противиться близкому знакомству с родичами своей жены. А теперь давайте-ка пить, — сказал он, взяв чашу, которую послушник поставил на стол, и выпил за здоровье Улава.
   — Ты и так немало выпил, — пробормотал Улав. Эйнар был уже под хмельком. Громко же он молвил: — О, с вами я знаком давно. А пить за наше родство… по мне, лучше повременить, покуда я не сговорюсь с твоим отцом о примирении.
   — Хорошо уж то, что отец пришел к согласию с епископом, после того, как тот, можно сказать, взял тебя на воспитание, — елейным голоском молвил Эйнар. — До чего же радостно смотреть на столь преуспевающих в науках юнцов! Теперь-то ты понимаешь, что иной раз приличествует ждать? Владыка весьма красноречиво проповедовал долготерпение во время адвента. Это из его проповедей ты набрался премудрости?
   — Ясное дело, — отвечал Улав. — Ты ведь знаешь, для меня подобная премудрость внове, потому-то я и боюсь о ней позабыть.
   — Так я напомню о том, слышь? — засмеялся Эйнар.
   Улав снова сделал вид, будто собирается встать из-за стола, но Арнвид усадил его на скамью.
   — Так-то ты держишь слово, что дал добрым братьям? — упрекнул он Эйнара. — Здесь, в усадьбе, нам должно сохранять мир.
   — А разве я не в мирном расположении духа? Уж в кругу-то родичей можно малость и пошутить!
   — А я и не ведал, что нахожусь в кругу родичей, — с досадой пробормотал Арнвид.
   — Что ты сказал?
   Арнвид не состоял в родстве с потомками Туре из Хува, прижитыми им с его полюбовницей Боргхильд. Но он совладал с собой, поглядев на латников сынов Колбейна и на прислуживавшего за столом послушника, который, потчуя гостей, с любопытством прислушивался к разговору.
   — Здесь немало и таких, кто вовсе нам не родичи… — сказал Эйнар.
   Тут Хафтур, сын Колбейна, попросил брата замолчать:
   — Все мы, здесь сидящие, знаем Эйнара, и нам ведомо также: стоит ему хлебнуть хмельного, как он начинает дразнить людей и уже сам не свой. Но ты-то, Улав, должен теперь доказать, что ты уже взрослый; ныне, когда ты собираешься уехать отсюда и забавляться игрой в хозяина, негоже тебе дозволять Эйнару дразнить себя. Как в те времена, когда ты был малым ребенком… и плакал со злости.
   — Плакал со злости… — Улав досадливо фыркнул. — Этого я никогда не делал! И играть в хозяина я и не думал, а просто собираюсь поехать домой и управлять своим имением…
   — Ты, верно, знаешь толк в этом деле… — тихо сказал Хафтур.
   Улав почувствовал себя так, будто сморозил глупость; он снова покраснел, как рак.
   — Хествикен — настоящая усадьба хевдинга. Это самая большая родовая усадьба во всем приходе.
   — Нет, вы только подумайте! — с невозмутимым видом сказал Хафтур. — Немало предстоит тебе дел, Улав-молодец… Но ты, верно, справишься. Только, знаешь, шурин, твоей Ингунн, думается мне, куда хуже придется. Неужто, по-твоему, она сладит с хозяйством в такой богатой усадьбе?
   — Как-нибудь обойдется. Моей жене нет надобности самой трудиться, не покладая рук, — кичливо сказал Улав.
   — Нет, где уж там, — все так же невозмутимо поддакнул Хафтур. — Воображаю, в какой роскоши будет жить Ингунн!
   — Ну, это ты уж лишку хватил, пусть даже Хествикен — усадьба и немалая. И держится более всего рыболовным промыслом.
   — Вот оно что! — сказал Хафтур. — Так, стало быть, ты хозяин большого рыболовного промысла там, на юге, в Викене?
   Улав ответил:
   — Не знаю, как теперь, я ведь столько лет не бывал дома. Но в старые времена так почиталось; я и подумываю теперь, как бы вновь взяться за дело. Я тут все хаживал с Асбьерном-священником и немало узнал про корабли и торговые сделки.
   — Сдается, тебе эта наука и вовсе ни к чему, — улыбаясь, сказал Эйнар.
   — Видали мы, как ты управлялся с большими кораблями в гусином пруду у Ингебьерг.
   Улав поднялся и вышел из-за стола. Теперь он понял: они все время насмехались над ним — и Хафтур тоже. Эта история с кораблями в гусином пруду у Ингебьерг… то была игра, которой он забавлял Халварда и Йона летом, когда дети во Фреттастейне ходили как неприкаянные и были вовсе заброшены.
   — Не думаю, чтоб я унизил себя тем, — запальчиво сказал Улав, — что вырезал ножом несколько суденышек для детишек; никому, верно, и в голову не могло прийти, что я сам ими забавлялся… — Тут он спохватился: до чего глупо и ребячливо звучат его слова, и смолк.
   — Ясное дело, нет, — ответил Эйнар, — а вообще-то, пожалуй, это чересчур детская забава для молодца, который уже совсем вырос и так обнаглел, что соблазнил сестрицу этих детишек. А вот то, что ты забавлялся с ней в стабуре на отшибе и сделал ей ребенка, — это более пристало мужчине…
   — Полно врать! — в ярости вскричал Улав. — Сразу видать, в тебе рабья кровь течет, коли ты можешь нести такой подлый вздор о своей кровной родственнице… Ни о каком ребенке мне неведомо, но коли бы он и народился, так нечего бояться, что мы станем просить вашего отца вскормить его. Мы знаем, не в его обычае это.
   — А ну замолчи! — перебил Улава Арнвид. Выскочив из-за стола, он подошел к нему. — И вы заткните свои глотки, — повернулся он к другим. — «Пристало мужчине», — ты говоришь. А вы считаете достойным мужчины то, что сидите здесь и лаетесь, как собаки, после того как Колбейн, ваш отец, пошел на примирение! Ты же, Улав, будь разумнее и не давай раззадоривать себя.
   Но теперь и сыны Колбейна, и Халвард вышли из-за стола, — они были вне себя от гнева на Улава за его последние слова. Колбейн в юности дал ложную присягу, отказавшись от отцовства, но уже в ту пору ходила грязная сплетня об этом деле, а когда мальчик превратился во взрослого мужчину, многие думали, что он прямо-таки до неприличия похож на Колбейна.
   — Сам заткни глотку, Арнвид, — сказал Хафтур, он был довольно трезв. — По правде говоря, твое участие в этом деле таково, что тебе же лучше, коли мы не станем о нем судачить. Но Улаву придется стерпеть наши слова: даже если я допущу это примирение вместо кары, которой он заслуживает, ему нечего и ожидать, что мы примем его как желанного гостя в нашем роду.
   — Нет, желанным гостем в нашем роду тебе никогда не бывать, мой Улав… — сказал, злобно ухмыляясь, Халвард.
   — Говорите за самих себя, а не за весь род, — прервал его Арнвид. — Не то Колбейн предложит Улаву в жены вместо Ингунн твою сестру Боргхильд, Халвард!
   — Лжешь ты! — вскричал Халвард.
   — Может, и лгу, — отвечал Арнвид. — Да только Колбейн мне сказал, что собирался это сделать.
   — А ну, Арнвид, заткни-ка глотку, — повторил Эйнар, — твоя дружба с Улавом нам известна. Тебе несдобровать, коли мы станем доискиваться, как ты ему пособлял в этом деле. Ты ничего не пожалел для своего полюбовника — даже родственницу свою, почти ребенка, отдал ему в наложницы…
   Арнвид угрожающе склонился к сыну Колбейна:
   — Прикуси язык, Эйнар!..
   — Нет, пусть дьявол меня заберет, коли я испугаюсь этого дохлого школяра… Сдается мне, неплохую сагу можно сложить о твоей дружбе с этим белолицым юнцом. Слыхали мы не раз сказы о том, какова дружба, коей вас обучают в церковных школах…
   Арнвид схватил Эйнара и стал выкручивать ему руки до тех пор, пока тот не рухнул на колени, издавая проклятия и стоны от боли и ярости. Тут между ними встал Хафтур.
   Латники сынов Колбейна по-прежнему пристыли к месту; видать, не больно им хотелось вмешиваться в перебранку господ. Эйнар, сын Колбейна, снова поднялся и, тихо и злобно ругаясь, потирал, вытягивая, руки и ноги, Улав стоял, переводя взгляд с Арнвида на Эйнара. Он, казалось, еще не все понимал, но чувствовал себя так, как будто чья-то рука крепко сжала его сердце. В какую страшную трясину втянул он своего друга! Такого все же он никак не ожидал; сыны Колбейна осыпали Арнвида градом злых насмешек, готовы были с него живого кожу содрать. Улаву было больно глядеть ему в лицо; тем более — он не понимал, что написано на этом лице. В душе Улава ярким пламенем вспыхнул гнев, и это пламя уничтожило в нем все другие чувства…
   Когда за спиною Эйнара встали братья — родной и двоюродный, он снова обрел дар речи. Он что-то сказал, но Улав не расслышал его слов. Лицо Арнвида словно сжалось, он ударил Эйнара кулаком в подбородок, и тот рухнул навзничь, растянувшись во всю длину; что есть сил грохнулся он о скамью, стоявшую перед столом.
   Послушник ринулся к ним, помог Эйнару, сыну Колбейна, подняться на ноги и отер с его лица кровь, крича остальным:
   — Вы хорошо знаете, что навлечете проклятие церкви на свою голову, коли нарушите мир здесь, в нашем доме! Не пристало благородным мужам вести себя так!
   Совладав с собой, Арнвид сказал Хафтуру:
   — Брат Сигвалд прав. А теперь мы с Улавом пойдем восвояси, так оно будет вернее.
   — А зачем нам уходить? — запальчиво спросил Улав. — Ведь не мы затеяли свару.
   — Распре положит конец тот, кто разумней, — отрезал Арнвид. — Эйнару я отвечу в другом, более подобающем месте. Тебе же, Хафтур, скажу: я не стану уклоняться от кары за то, что приложил руку к этому делу — епископу и Колбейну я уже ответил, чего ты-то лезешь!
   — Ты говоришь, будто ни о чем не догадывался, — ухмыльнулся Эйнар, — это, должно быть, правда, коли верить тому, что говорят в народе: ты был женат уже целый год, когда уразумел, какую жену подсунула тебе твоя матушка…
   Улав увидел, как задрожало лицо Арнвида, словно кто-то разбередил перстом разверстую рану; бросившись к дверям, Улав схватил секиру. Охваченный безрассудным гневом за друга, он бросился между Арнвидом и Эйнаром… Увидев, что Эйнар замахнулся, он обеими руками поднял свою Эттарфюльгью и так рубанул по секире недруга, что звон раздался. Секира выпала из рук Эйнара, задела стоявшего позади Халварда и упала на пол.
   Улав еще раз поднял Эттарфюльгью и ударил Эйнара, сына Колбейна. Эйнар присел, желая избежать удара, но он все же пришелся по спине, пониже лопатки, куда глубоко вонзилась секира. Эйнар упал и остался лежать, скорчившись на полу.
   Тут-то латники сынов Колбейна, все трое, вскочили со скамьи и стали размахивать оружием. Но они были мертвецки пьяны и, казалось, не очень рвались в драку; однако же шум они подняли изрядный. Халвард сидел на скамье и, обхватив свою раненую ногу, стонал, раскачиваясь взад и вперед.
   Хафтур обнажил меч и стал наступать на Улава и Арнвида — меч у него был довольно короткий, а противники его держали секиру и боевое копье, так что вначале они пытались лишь не подпускать его к себе. Но вскоре они заметили: это становится опасным… Хафтур почти протрезвился, а он искусно владел мечом, к тому же был полон злобы и решимости отомстить за брата. Он настигал свою жертву проворно, ловко, уверенно двигаясь всем телом, — чувства его были обострены…
   Улав защищался, не искушенный в ратных делах, но какая-то странная и сладострастная сила таилась в этом поединке, и где-то в глубине души он глухо и смутно ощущал бурную нетерпеливость всякий раз, когда боевое копье Арнвида ограждало его от противника…
   Так же смутно он ощутил, что дверь отворилась, впуская ночь, стоявшую на дворе, — и все же был несказанно ошеломлен, когда в горницу ворвались настоятель монастыря и целая толпа монахов… Все это продолжалось недолго, но, когда драка кончилась, Улаву показалось, будто он пробудился от долгого сна; он и сам не знал, как все случилось…

 
   В парлатории было довольно темно, огонь в очаге догорал. Улав увидел вокруг себя толпу монахов в черном и белом облачении; он провел рукой по лицу, но потом рука его опустилась, и он стоял, опираясь на секиру, исполненный удивления от того, что это случилось.
   Кто-то зажег свечу от головни и понес ее к скамье, где брат Вегард и кто-то еще из монахов хлопотали возле Эйнара. В нем еще теплилась жизнь, а из груди вырывались звуки, словно он захмелел и его вот-вот станет рвать… Улав слышал, как монахи говорили: Эйнар-де истекает кровью в самом нутре, в груди. А брат Вегард почему-то странно взглянул на Улава. Он услышал, как настоятель, обращаясь к нему, спрашивал, в самом ли деле он, Улав, первым нарушил мир в горнице.
   — Да, я ударил первый и повалил Эйнара, сына Колбейна. Но свару здесь затеяли задолго до того, как это случилось. А под конец Эйнар стал так срамно поносить нас, что мы взялись за оружие…
   — То правда, — подтвердил послушник, старый крестьянин, лишь недавно вступивший в монастырь. — Эйнар поносил их столь непристойной бранью, что в прежние времена всякий рассудил бы: этот сквернослов недаром пал от руки Улава.
   Хафтур, стоявший у очага, повернулся и с холодной усмешкой сказал:
   — Да, так и будут судить это убийство здесь, в монастыре, да и в усадьбе епископа тоже. Ведь эти двое — душой и телом прихвостни его преосвященства. Но, может статься, уже очень скоро хевдингам страны наскучат все эти беззакония — слыханное ли дело, чтобы всякий поп воображал, будто в его власти брать под защиту первейших насильников и нарушителей закона…
   — Неправда, Хафтур, — сказал настоятель, — не станем мы, служители господни, брать под защиту насильников супротив закона. Но нам должно споспешествовать тому, чтобы нарушение закона каралось бы согласно ему, а не отмщалось бы новым беззаконием, порождающим новую же месть, и тако во веки веков.
   Хафтур сказал с презрением:
   — Я называю такой закон неправедным, да и все эти новые законы тоже. Старые были куда пригоднее для людей, дорожащих своей честью. Ну, а новые лучше для таких молодцов, как вот он, этот Улав. Они насилуют дочерей самых знатных родов страны и рубят секирами их родичей, когда те требуют от них ответа за свершенные злодеяния.
   Настоятель пожал плечами.
   — Теперь же закон таков — окружной наместник должен взять Улава под стражу и держать взаперти до тех пор, пока суд не вынесет приговора. А вот и люди, за которыми я послал, — сказал он, обернувшись к нескольким служилым в ратных доспехах, которые, как было известно Улаву, жили в усадьбах поблизости от церкви. — Свяжите этого молодца, Бьярне и Коре, и отведите его к господину Аудуну — юноша изувечил человека, и неизвестно еще, не окажется ли эта рана смертельной.
   Улав протянул Эттарфюльгью одному из монахов.
   — Нечего меня связывать, — запальчиво сказал он незнакомцам, — не прикасайтесь ко мне… Я пойду с вами по доброй воле.
   — Да, ныне все равно придется уйти отсюда, поскольку… ты ведь и сам понимаешь, тебе здесь оставаться нельзя; сейчас принесут сюда Corpus Domini [18] для Эйнара, — сказал настоятель.

 
   Снова повалил снег и подул сильный ветер. Город заснул более часа тому назад. Маленький отряд тяжело шагал сквозь тьму и метель по рыхлому, свежевыпавшему снегу меж кладбищенской ограды и низкими черными деревянными домами усадьбы каноников. Все казалось мертвым и пустынным, а ветер горестно завывал вкруг ограды и посвистывал средь ветвей высоких ясеней.
   Впереди шел один из горожан, за ним — старый монах, с которым Улав не был знаком, но он знал, что это викарий. Улав следовал за монахом, а по обе стороны от него и позади — по одному стражнику, которые чуть не наступали ему на пятки. Улав думал: теперь он узник; хотелось спать, и он испытывал какую-то удивительную слабость и отупение.
   Усадьба окружного наместника находилась к востоку от кафедрального собора. Им долго пришлось стоять, утопая в снегу, и громко стучать в запертые ворота; между тем снег проникал сквозь платье и заметал отряд. Наконец ворота отворились, и какой-то заспанный человек с фонарем из бычьего пузыря вышел к ним и спросил, что стряслось. Тогда их впустили в усадьбу.
   Улав никогда прежде не входил в эти ворота. Он не различал ничего, кроме тьмы и метели средь черных стен. Сам наместник был в отъезде — уехал верхом из города еще в полдень вместе с епископом. Улав слышал это словно в полусне — он засыпал стоя. Спотыкаясь от усталости, он дал ввести себя в небольшую тюремную избу, стоявшую во дворе. Там было страшно холодно и темно, огонь в очаге не горел. Немного погодя кто-то принес свечу и простыни, которые швырнули на кровать. Ему пожелали доброй ночи, и в полусне Улав также пожелал всем доброй ночи. Потом они ушли, заперев дверь снаружи. И Улав разом проснулся. Он стоял, не отрывая глаз от маленького огонька свечи…

 
   Вначале на него напало какое-то оцепенение. Потом в душе закипела ярость, к которой примешалось ликующее чувство радости… Он разделался с этим несносным Эйнаром, сыном Колбейна, и пусть господь покарает его, он ничуть в том не раскаивается. Улаву было безразлично, во что обойдется ему его горячность. Колбейн и иже с ним… он от всей души ненавидел их. Только теперь он понял, как исчах за все эти месяцы: страх, гложущие угрызения совести, унижения, которым он подвергался, пытаясь выбраться из засосавшей его трясины… И именно Колбейн всякий раз вставал, преграждая ему путь повсюду, где он пытался обрести твердую почву под ногами. Кабы эта колбейновская братия не стояла у него на пути, он бы уж давным-давно освободился от всех тягот, сидел вольный, сам себе господин, и горя не знал… И думать забыл бы о снедавшем его чувстве: он-де похититель девичьей чести, предатель в глазах людей. Но Колбейн все время держал его под ногтем… А ныне он, Улав, отомстил — и возблагодарил за это бога ото всего сердца. Пусть все его новые друзья в епископской усадьбе и даже сам епископ Турфинн скажут, что грешно так думать, — он будет стоять на своем. Таков уж человек по своей природе…
   Дух Улава воспрянул и взбунтовался против всех этих новых для него мыслей и премудростей, коих он набрался в епископской усадьбе… Да, по-своему они хороши, это он сейчас готов признать, но нет, нет… до чего ж они зыбки и противны человеческому естеству. Все это одни мечтания. Никогда людям не стать столь святыми, чтобы согласиться предать все свои дела и заботы, как малые, так и великие, на суд ближних. Никогда не удовольствоваться им законами и тем, что они получат свои права из чужих рук, — люди хотят сами их добиваться. Он вспомнил: нечто подобное говорил вечером и Хафтур, такие-де законы пригодны лишь для всяких худородных. И Улав вдруг почувствовал, что хотя бы в этом одном-единственном он согласен с такими, как Колбейн и его сыны, — лучше он возьмет свою тяжбу с ними в собственные руки и, коли уж этого не избежать, ответит на беззаконие беззаконием. Он сродни таким, как Колбейн, Стейнфинн и Ингебьерг, — да и такой, как Ингунн, которая бросилась в его объятия, ничуть не заботясь о законах, горячая и шальная в своей строптивой любви… Но он никак не сродни священникам и монахам, чья жизнь текла ясно и размеренно, подчиненная своим же суровым канонам, и кои изо дня в день делали одно и то же в одно и то же урочное время: молились, работали, трапезничали, пели, отправлялись ко сну и вновь вставали по утрам, дабы вновь предаться своим молитвам. Они изучали законы, переписывали их и толковали отдельные их статьи. Они бывали не согласны друг с другом и вступали в споры с послушниками об этих законах…
   А все потому, что возлюбили законы и возмечтали с их помощью укротить людей, дабы ни один человек на свете не поднимал оружие противу своего ближнего, не завоевывал свое право силой, а сидел себе смирно, внимая кротким откровениям всевышнего о братстве всех детей божьих… И вот теперь Улав почувствовал какую-то смутную и грустную нежность ко всему этому и почтение к таким людям… Но он-то не в силах был вечно склоняться пред законом, и одна лишь мысль о том, что они тайком ухитрятся надеть эти путы на него самого, до смерти претила ему…
   Его мятежные чувства усилились оттого, что он испытывал какую-то смутную уверенность: теперь они наверняка считают его отщепенцем, нарушителем мира в монастыре. Епископ Турфинн уже не станет благодетельствовать ему, раз он столь дурно отблагодарил его за отеческую доброту. А все братья-проповедники! Как они глядели на него — видно, гневались, зачем он осквернил их парлаторию человеческой кровью. Старик викарий что-то сказал о раскаянии и искуплении, прежде чем уйти. Но в душе своей Улав вовсе не склонен был предаваться раскаянию…
   Будь что будет. Зря только он послушался Арнвида, зря приехал сюда, в Хамар, зря позволил разлучить себя с Ингунн…
   «Ингунн», — подумал он, и тоска по ней безнадежной мукою вспыхнула в нем; она — единственный человек на свете, которого он по-настоящему знал и который ему близок. Ингунн, какой бы она ни была — слабой и своенравной, не слишком разумной, прелестной, нежной и горячей, — она единственная, кого он знал до конца и кому мог во всем довериться. Ингунн — единственная из всего, чем он владел, кого обрел и ощутил и кем обладал наяву! Что такое рядом с ней все эти бесплотные мечтания, и слова, и смутные воспоминания! Она была настоящая, как его собственное тело и его собственная душа, и он звал ее, беззвучно крича, скорчившись, скрежеща зубами и сжимая кулаки так, что ногти впивались ему в кожу. Когда он подумал, как он ныне далек от нее и как трудно ему соединиться с ней, вся его страстная любовь разгорелась с новою силой, и он громко заплакал, кусая сжатые кулаки. Он хотел к ней, он желал ее немедля, он мог бы сам растерзать Ингунн от страха, что кто-то может отнять ее у него… «Ингунн, Ингунн!» — тихо стонал он…
   Он должен встретиться с нею. Он ведь должен рассказать ей все, что случилось, узнать, как она отнесется к тому, что он убил ее двоюродного брата. Да, Эйнар покончил счеты с жизнью, в этом Улав был уверен, и его от Ингунн отделяла теперь кровь Эйнара. Пресвятая дева Мария! Какое это имеет значение, ежели они с Ингунн уже одна плоть и кровь. Она терпеть не могла этих сынов Колбейна, но ведь родичи — они и есть родичи. Сейчас она, верно, убивается и плачет, бедняжка, — и все же он не в силах был желать, чтобы этого убийства не было… И еще он должен был узнать, правда ли то, что говорил о ней Эйнар, — да, коли правда, ей, верно, придется так тяжко, так тяжко… Короткое сухое рыдание сотрясло тело Улава. Ведь Колбейн требовал выдать ему девушку, чтобы наказать ее!.. Ну, а если она попадет к нему в лапы, Колбейн со своими родичами сживут ее, верно, со свету. Тем паче если она носит под сердцем дитя убийцы Эйнара.