Так он лежал, размышлял, удивлялся и совершенно отвлекся от того, что происходило за дверью, и вдруг вбежала мать. Она так резко распахнула дверь, что ударила его, но Федор от удивления даже не захныкал. Мать больно схватила его под мышки, подняла, как будто он был тяжелой сумкой, и стала трясти им перед отцом. У Федора с ноги даже сандалик свалился, и колготки съехали и болтались.
   — Ты бы хоть его пожалел! — говорила мать и трясла Федором. — На меня наплевать, а он как же?!
   Она не кричала, и Федор решил, что ничего страшного не происходит, можно не бояться, и не боялся.
   Отец сидел отвернувшись, на него и на мать не смотрел.
   А потом посмотрел с отвращением.
   — Не так, а эдак хочешь меня достать, — сказал он, но тоже негромко. — Нашла чем меня останавливать, идиотка! Да я его знать не хочу! Весь в тебя… урод!
   Это Федор потом понял, что отец про него сказал «урод», уже когда был большой, а раньше никак не понимал. Он только знал, что «урод» — плохое слово и бабушка его говорить не велит.
   — Папа, — сказал шестилетний Федор и стал болтать ногой, чтобы скинуть и второй сандалик тоже, — бабушка говорит, что про людей нельзя говорить, что они уроды. Ты про кого так сказал?
   — Убери его, — попросил отец ласково. — Убери его сейчас же, или я за себя не отвечаю!
   Федор тогда тоже не знал, как можно отвечать или не отвечать за себя, и собрался было даже спросить, но не успел. Мать прижала его к себе крепко-крепко, так что ему стало неудобно, хотя он любил с ней обниматься и обнимался всегда от души, с чувством, подолгу, и потащила обратно в комнату.
   Тут он вдруг заподозрил неладное и встревожился. Ему показалось, что мать вот-вот заплачет, а для него не было худшего горя, чем ее слезы.
   — Мам, ты чего? — спросил он испуганно и посмотрел ей в лицо. — Ты чего, а?
   — Ничего, ничего, сыночек. Все хорошо, — сказала мать, и он понял, что не зря заподозрил — у нее был странный, насморочный голос и нос покраснел. Может, простудилась? Федор не любил простуживаться. Бабушка натирала его скипидаром и ставила горчичники, которые жгли.
   — Мам… я макарон хочу!
   — Сейчас, сейчас будем ужинать. Скоро.
   — Ну, я пошел, — объявил с порога отец. — До свидания. Вещи мои завтра соберешь, я заеду.
   Мать вцепилась в Федора так, что он взвизгнул:
   — Больно!
   — Прости меня, сыночек.
   Держась очень прямо и не выпуская плечика Федора, за которое она ухватилась, мать повернулась, и Федор вынужден был повернуться вместе с ней.
   — Мам, пусти!.. И я макарон хочу.
   — Почему прямо сейчас? — спросила мать ужасным, не своим, мертвым голосом. — Зачем сейчас? Что за спешка? Может быть, утром поедешь?
   — Да какая разница, утром, не утром, — устало ответил отец. — Самое главное, мы все решили.
   — Решили? — переспросила мать.
   — И не начинай! — Отец повысил голос, и Федор окончательно перепугался. Выходит, скандал все-таки будет, а он не успел, не сообразил, не отвел беду заранее!
   — Мама, — заскулил он в надежде отвлечь ее, — я макарон хочу!.. Или каши! Каши даже еще лучше!
   Он не любил кашу, но знал, что мать всегда была довольна, когда он ее ел. Каша считалась «полезнее» макарон.
   — Ну и уходи, — выговорила мать. — Давай, мчись, вдруг опоздаешь! Или тебе там по шее дадут, если вовремя не примчишься? Давай-давай, мы и без тебя справимся! — И она опять больно подхватила Федора под мышки и прижала к себе. — Правда, миленький? Правда, мой хороший? Никто нам не нужен, мы сами, сами!..
   Вот этого подросший Федор и не мог ей простить — того, что они «сами»!.. Он помнил это очень отчетливо всю жизнь и, когда подрос, стал помнить даже острее, чем в детстве.
   Отец ушел не за хлебом и не к бабушке поехал, он ушел навсегда, вот что означало их сидение на диване с грозными напряженными лицами. Он ушел и как-то очень быстро про них забыл — и про мать, и про Федора.
   Несколько раз он приезжал, и Федор тогда все еще до конца не понимал и каждый раз удивлялся, почему отец забирает его на улицу и они торчат там так долго. На улице, на продуваемом со всех сторон унылом пространстве московского двора, было скользко и неуютно. Они слонялись возле гнутых ржавых железок, которые когда-то давно были каруселькой и лестничкой — в этих карусельках и лестничках выражалось «благоустройство московских новостроек».
   Все время была зима, из своих немногочисленных встреч с отцом Федор Башилов помнил почему-то только зиму, или отец больше никогда и не приезжал?..
   Они слонялись, и Федор даже пытался лазать по гнутым железкам — так он себя развлекал — и катался с деревянной облезлой горки, только кататься было неудобно. В волосатые рейтузы моментально забивался снег и смерзался в ледяную корку, шапка съезхала на глаза, и узковатое пальтецо мешало ужасно. Отец смотрел на него с отвращением, а может, это Федор потом придумал, что с отвращением!.. После он приводил сына домой, где всегда пахло одинаково — щами и стиральным порошком. По выходным мать стирала и варила огромную кастрюлю щей, чтобы хватило на неделю. В будни готовить ей было некогда. После того как отец ушел, она устроилась еще на какую-то дополнительную работу, и Федор за это на нее очень сердился — она совсем перестала бывать дома, и книжку про Тигру они больше не читали. Она теперь приходила поздно, садилась на кухне прямо в сапогах и дурацкой вязаной беретке, которая очень ее портила, закрывала глаза и сидела так подолгу, Федору казалось, что несколько часов. С сапог натекала небольшая грязная лужица, и Федор, сопя, тащил из ванной огромную жесткую тряпку и сосредоточенно ползал по полу вокруг ее ног, подтирал лужицу.
   Иногда она открывала глаза, улыбалась и говорила ему, что он ее «помощник».
   — Никто нам не помогает, — говорила она тогда, — ну и ладно. Мы сами справимся, правда, Феденька, сыночек?..
   Он соглашался, пока был маленький, а потом перестал соглашаться.
   Она никогда не плакала, наверное, чтобы не пугать его, и заплакала только один раз.
   Ему было уже лет двенадцать, и он уже ненавидел жизнь, которой они живут. Ненавидел крохотную квартирку, где был слышен каждый звук, ненавидел двор, нищету и запах щей и стирального порошка. И постоянную усталость, в которой жила мать, он тоже почти ненавидел и все вечера проводил у телевизора, где показывали совсем другую планету: дорогие машины, красивые женщины, романтика и фейерверк развеселой бандитской жизни — вот что было тогда в телевизоре!
   Мать однажды пришла с работы и, как обычно, сидела на кухне, закрыв глаза, а в телевизоре очень красивый комментатор значительно говорил что-то про Париж, про коллекцию картин, про культурные связи и все в таком духе.
   Мать вдруг разлепила веки, тяжело поднялась и зашла в комнату, где Федор неотрывно смотрел в экран.
   — Сапоги бы хоть сняла, — пробурчал он.
   Он уже не ползал с тряпкой вокруг ее ног и не старался навести чистоту, ему тогда уже почти на все было наплевать.
   — Я там была, — вдруг сказала мать.
   — Где? — не понял Федор.
   — В Париже, — и головой она показала на экран.
   — Когда? — поразился Федор.
   — Еще в институте. Тогда это называлось по обмену. Я же учила французский язык, и меня на практику послали в Сорбонну. Я прожила там сорок восемь дней.
   Федор перевел взгляд на экран, где уже рассказывали о чем-то другом, и пожал плечами.
   Его мать не могла иметь никакого отношения к той жизни, которую показывали по телевизору. Не могла, и все тут!
   Она вдруг сорвала с головы беретку, прижала ее к груди и одной рукой стала неловко стаскивать сапоги.
   — Сейчас, сейчас, — бормотала она, — сейчас я тебе покажу!.. Как же я про них забыла!..
   Прямо в пальто, с береткой в руке, которая ей мешала, она проворно протиснулась к серванту, стала на колени, раскопала в вазе, заваленной телефонными счетами и какими-то желтыми от времени и пыли квитанциями, потайной ключик от нижнего отделения, распахнула дверцу и стала вываливать что-то на пол.
   Федор знал, что нижнее отделение серванта всегда заперто, и знал, где лежит ключик, и не раз туда заглядывал, но там не было ничего интересного — какие-то бумаги в картонных папках с белыми тесемками, альбомы с черно-белыми фотографиями стариков и старух с неулыбающимися застывшими лицами, корочки дипломов, всякая дребедень.
   Возле серванта выросла целая куча бумаг, и Федор, заинтересовавшись, слез с дивана, подошел и стал на колени рядом.
   — Сейчас, сейчас, сынок, — говорила мать, и глаза у нее сияли, и прядь вывалилась из пучка. — Я тебе покажу!
   — Что покажешь, мам?..
   Из самого дальнего угла она вытащила маленький альбомчик с выпуклой розой на бархатной крышке. Берет все еще был у нее в руке, и она нетерпеливо сунула его в карман.
   — Вот смотри.
   Бережно, как нечто драгоценное и хрупкое, мать открыла альбом, и Федор с любопытством в него заглянул.
   Там не было стариков и старух с чопорными черно-белыми лицами. Там был какой-то цветной сказочный город, слегка выцветший и поблекший и, может быть, именно поэтому показавшийся Федору таким настоящим. Он был жемчужно-серый, бесконечный и в то же время уютный. По этому городу бродила девушка. Она рассматривала витрины, болтала ногой на мосту, пила кофе из маленькой белой нерусской чашечки и даже ехала на мотоцикле, короткие волосы развевались, и щеки горели!..
   Федору девушка понравилась, и он спросил, кто это.
   — Дурачок! — сказала мать и засмеялась. — Это же я!
   Он не поверил.
   Вот эта девушка на мотоцикле не может быть его матерью! Что бы ни случилось с ней потом, та девушка никак, ну уж точно никак не могла превратиться в его мать, с ее вечно усталым лицом и потухшим взглядом!..
   — Да точно тебе говорю! Мне здесь… сколько же? Да, девятнадцать лет, — весело сказала мать. — Слушай, неужели я так изменилась, а?
   Он пожал плечами. Он не знал, что ответить. Почему-то эти фотографии вдруг показались ему оскорбительными. И даже мысль о том, что та девушка — его мать, показалась оскорбительной тоже.
   Мать рассматривала себя, и лицо у нее было светлым.
   — Через год ты родился. Я вернулась, вышла замуж и…
   Он молчал.
   Рукой в цыпках, с ногтями, остриженными почти до мяса, она погладила фотографию, словно приласкала.
   — Погода тогда была замечательная! И свитер я себе там купила, вот этот самый, я даже помню, сколько он стоил. Двадцать франков, а это ерунда. И он мне так нравился! И мне очень хотелось его поносить, и как раз похолодало, и я все время его носила!
   Федор помнил этот свитер. Собственно, он все еще был в употреблении — немного вытянутый и протершийся на локтях, старательно подлатанный, он лежал в гардеробе в его комнате, и мать надевала его, когда ей приходила фантазия покататься в выходной на лыжах. Она любила всякие глупые увеселения вроде катания зимой на лыжах или похода летом по грибы!..
   — А это Монмартр, холм в центре Парижа, мы туда пешком шли, к самому собору! Вот видишь, собор. Оттуда такой вид! И я еле-еле дошла. У меня туфли были неудобные, и я ноги стерла. А это мы на пикнике. Нас было-то всего трое русских, а все остальные — французы с нашего курса. Вот с этим мы… дружили. Его звали Лоран, а друзья звали его Лоло, и это было… так… смешно. Видишь, какой здоровенный? И Лоло!..
   Она еще посмотрела на фотографию, вдруг закрыла альбом и заплакала.
   Федор тогда все еще пугался и не любил ее слез. Он сунулся к ней, разметая коленками папки с тесемками и старухами, обнял ее и прижал к себе. От нее пахло нафталином — она работала в фондах Музея изобразительных искусств, и от нее всегда так пахло.
   — Мамочка, — говорил Федор и гладил ее по голове, — ты чего это, а? Ты не плачь, мамочка!
   — Я не плачу, — отвечала мать, и ее слезы, горячие, крупные, девчоночьи, падали ему на руки, — я совсем не плачу, что ты, сынок! Просто я так давно об этом не вспоминала и даже думала, что совсем забыла, а тут… видишь как…
   Он все обнимал ее и даже сам чуть не заплакал, так ему было жалко ее и так он ее любил, и тут она вдруг отстранилась, взяла его за уши и посмотрела ему в лицо. У нее были заплаканные глаза, очень серьезные.
   — Федя, — попросила она. — Ты… свози меня когда-нибудь в Париж, а? Свозишь? Ну, пообещай мне!
   Он пообещал, он готов был пообещать ей все, что угодно, и с тех пор у них так повелось — иногда, редко, когда все было хорошо и они не ссорились и даже любили друг друга, она говорила ему:
   — Помнишь, ты обещал отвезти меня в Париж?
   Он соглашался и отвечал, что помнит, и тогда она спрашивала:
   — Отвезешь?
   Он обещал отвезти, а потом они перестали играть в эту игру.
   Федор как будто совсем разлюбил мать.
   Разлюбил, когда понял, что именно она, мать, и никто другой, испортила и изломала ему всю жизнь. Навсегда.
   Отец никогда не приезжал, и мать время от времени непонятно говорила, что им не нужны его деньги, и Федор ее почти не слушал. Для него деньгами считалось то, что мать приносит в день зарплаты и долго, мучительно пытается распределить так, чтобы хватило до следующей зарплаты, и по подсчетам всегда получалось, что хватит, а на самом деле никогда не хватало, и приходилось занимать у бабушки, и ехать на другой конец Москвы, и выслушивать ее нотации, а потом тащиться обратно и знать: то, что лежит у тебя в кармане, — последнее, больше помощи ждать неоткуда.
   А потом Федор поступил в институт, и не просто в какой-нибудь, а в самый что ни на есть престижный, в Историко-архивный! Мать ходила к директору музея, и директор, кажется, хлопотал о том, чтобы Федора приняли, хотя он получил всего лишь одну четверку, по истории, и набрал вожделенный проходной балл! Впрочем, если бы не директор, может быть, и не приняли бы, и директора следовало «отблагодарить», но как благодарить — ни Федор, ни мать понятия не имели.
   И тогда она позвонила отцу.
   Федор ничего об этом не знал, слышал только, что она несколько раз звонила куда-то и говорила сначала специальным холодным голосом, а потом умоляющим, а потом плачущим. Федор не хотел слушать ее причитаний, нарочно не хотел, потому что в тот момент чувствовал себя победителем жизни, а плачущий голос матери с этим чувством никак не вязался.
   Он победил. Он поступил. Поступил в такой престижный вуз, и теперь, конечно же, вся его жизнь изменится навсегда! Он будет хорошо учиться, он найдет достойную работу, сделает сумасшедшую карьеру, и все у него будет, как у тех самых людей из телевизора, которые не давали ему покоя.
   Должно быть, отцу быстро надоели приставания матери, потому что в один прекрасный день он вдруг приехал.
   Он не приезжал лет десять или даже больше, а тут вдруг приехал.
   Федор был дома и открыл ему дверь — и ничего не понял. Отец почти не изменился, сын запомнил его именно таким — высоченным, широкоплечим, поджарым, с отросшими, очень темными волосами.
   — Привет, — поздоровался отец, странно морщась. — Мать дома?
   Федор кивнул.
   — Дай пройти-то, — помолчав, сказал отец. — Мне, знаешь ли, некогда.
   Федор сообразил, что стоит в дверях, и торопливо посторонился, пропуская отца. Тот вошел в узкую прихожую, остановился, взглянул на Федора и усмехнулся:
   — Мать дома, я спрашиваю? Или ты немой?
   — А… дома. Проходи…те.
   — Ну, позови ее! — приказал отец.
   Какой-то человек в кожаной куртке и с витым проводком за ухом остался на лестничной площадке и теперь заглядывал в квартиру. Лицо у него было точно такое же, как у отца, — насмешливое и брезгливое.
   Федор кинулся в комнату, уронил на пол что-то сильно загрохотавшее и заорал очень громко:
   — Мама!
   — А?
   — Мам, пойди сюда! К тебе… пришли!
   — Кто?
   — Мама!!
   Она выскочила из кухни, увидела в прихожей отца и стала сдирать фартук — не слишком чистый, в неаппетитных пятнах. У Федора покраснели скулы и стало жарко загривку — от стыда.
   — Привет, — сказал отец и велел Федору закрыть дверь на площадку.
   Протискиваясь мимо него — тот стоял неподвижно, — Федор почувствовал, как отец пахнет — чем-то дорогим и очень свежим.
   На площадке стоял второй, со шнуром за ухом.
   Федор понятия не имел, кто это может быть.
   — Вы… не зайдете? — спросил он вежливо и по лицу того понял, что спросил глупость. Он осторожно прикрыл дверь и ринулся в комнату, где происходило нечто невиданное.
   — Я привез тебе денег, — заявил отец, не вынимая рук из карманов. — Только это первый и последний раз. Ты поняла?
   Мать кивнула. Лицо у нее дрожало.
   — И не звони мне больше, не приставай. Ты поняла?
   Мать еще раз кивнула.
   — Денег я больше не дам, а разговаривать нам с тобой не о чем. Согласна?
   Мать кивнула снова.
   Отец вынул из кармана длинный белый конверт, но матери не дал, а швырнул его на стол, так что конверт проехал по полированной поверхности и свалился на пол. Федор подхватил — конверт был плотный и довольно увесистый. Должно быть, там было немало. Федор осторожно положил его на стол.
   — Значит, в институт поступил, — глядя только на мать, продолжал отец. — Ну, это неплохо, наверное. Отделение платное?
   Мать отрицательно качнула головой.
   — Ну, тогда это все мартышкин труд. — Он всем телом повернулся и взглянул на Федора. — Тебе не учиться, тебе работать давно пора. Ты же мужик здоровый!..
   Федор сглотнул.
   — А где же мне… работать? Без образования никуда не возьмут.
   Отец снова перевел взгляд на мать.
   — Узнаю, — сказал он весело, — узнаю старые песни о главном! Воспитала в своем духе, значит?
   Мать насупилась. Пучок волос у нее на голове мелко затрясся.
   — Значит, больше ко мне не приставай, ничего не дам, — заключил отец. — А ты бы поработал немного, парень! Глядишь, чего бы и заработал!
   Он повернулся на каблуках, вышел в прихожую, и входная дверь громко захлопнулась за ним.
   Федор вопросительно посмотрел на мать. Она закрыла лицо руками.
   Он сейчас уедет, вдруг подумал Федор. Он уедет, и я больше не увижу его никогда. Он же велел ему не звонить! Сердце тяжело стукнуло и пустилось в галоп.
   Федор Башилов подхватил с вешалки свою куртку, сунул ноги в разбитые кроссовки и ринулся вниз.
   — Подождите! — крикнул он в пролет, но, видимо, опоздал.
   Сейчас он уедет, уедет навсегда, этот странный чужой, родной человек, и я больше не увижу его, и ни о чем не успею спросить, и ничего не смогу ему сказать, и он ничего обо мне не узнает, а мне так хочется, чтобы узнал!
   Федор выскочил на улицу, скатился с залитого весенней капелью крыльца и налетел прямо на громадные черные машины, которые, урча моторами, стояли, перегородив все подходы, и какая-то перепуганная бабка с девчонкой на буксире лезла через подтаивающий сугроб, пытаясь прорваться к подъезду.
   В одну из черных садился его отец.
   — Подождите!.. — Федор хотел крикнуть, но не осмелился, перетрусив перед машинами, и как-то жалобно, хрипло попросил еще раз: — Подождите!..
   — Это ты мне? — осведомился отец негромко. — Что тебе нужно?
   Федору решительно нечего было ответить на этот вопрос. Да и как на него ответишь?..
   — Я это… — и он шмыгнул носом, — я ничего. Я просто… так.
   — Как — так? — переспросил отец.
   Тот самый человек, с витым шнуром за ухом, стоял одной ногой на подножке второй машины и переводил взгляд с отца на сына.
   — Я… просто поговорить… хотел. — Тут Федор окончательно понял, что затея его глупа, и, махнув рукой, повернулся, чтобы идти в подъезд.
   — Подожди, — остановил его отец. — Иди сюда.
   Федор помедлил и подошел.
   — Садись, — решившись на что-то, велел отец. — Только побыстрее!..
   Оскальзываясь и чуть не падая, Федор Башилов обежал машину, и еще какой-то, третий или пятый, человек открыл перед ним другую заднюю дверь. Он ввалился в салон как-то очень неловко, головой вперед, и машина сразу же рванула с места.
   — Ну? — спросил отец где-то над ним. — И о чем ты хотел со мной говорить?
   Федор сел прямее, кое-как пристроил ноги и боязливо огляделся.
   В салоне было просторно и чисто, как в небольшой ухоженной комнате. Отец сидел свободно, раскинувшись на диване, и полы его пальто показались Федору мантией Волавда. Крепкий затылок водителя ничего не выражал. За тонированными стеклами летело серое весеннее московское небо.
   — Твоя мать просила у меня денег, — сказал отец жестко, — и я ей дал. Больше ни на что не рассчитывайте.
   — Да мы и… то есть я… я и не рассчитываю.
   Кажется, отец немного смягчился.
   — Как это тебя угораздило поступить в такой бабский институт?
   — В какой? — не понял Федор.
   — В бабский, — повторил отец охотно и фыркнул. — Историко-архивный! Старики учат баб копаться в пыли, всех и делов! И тебя туда же понесло! Вот мамкино влияние-то!
   — Мне… нравится история.
   — Да ладно! — сказал отец и махнул рукой в перчатке. — Нравится ему! А мне, может, география нравится! И чего?
   — Что? — не понял Федор.
   — Самое главное в жизни — деньги, — сказал отец совершенно серьезно. — За деньги можно купить все: историю, географию, образование, баб, детей! Да все, что хочешь! Ты не умеешь зарабатывать или мамка не велит?
   Федор молчал, насупившись. Он никогда не называл мать «мамкой», и крепкий затылок водителя очень его смущал. Как-то не так они говорили с отцом и не о том!..
   Это уже потом, осмыслив, он понял, что они говорили все правильно и только об этом — о деньгах! — и имело смысл говорить, и что отец прав, тысячу, миллион раз прав!
   Все в жизни упирается только в деньги, и точка. Все построено и замешено только на них.
   — Да, — сказал отец, помолчав. — Не моя порода.
   — Я не собака, — пробормотал уязвленный Федор, — и нет у меня породы.
   — Да какая из тебя собака! — согласился отец. — Вот у меня собака, породы зенненхунд, слыхал? Вот это собака так собака, пять тысяч зеленых на выставке за нее отвалил! А ты? За тебя и пяти баксов никто не даст!
   И тут он рассмеялся.
   Федор смотрел на него во все глаза. У отца были молодые белые зубы и гладкая загорелая кожа на лице, и вообще он казался совсем молодым человеком. Разве он мог быть женат на его матери, которая всегда выглядела как старуха, и одевалась как старуха, и вела себя как старуха?! Конечно, нет! Это какая-то ошибка.
   — Что смотришь? — спросил отец, перестав смеяться. — Осуждаешь, что ли? Зря. Оправдываться перед тобой я не буду и объяснять тебе ничего не стану. Да ты и сам, лоб здоровый, все понимаешь!
   —Что… понимаю?
   — Как живет твоя мать, а как я!.. Две большие разницы. Я так жить никогда не хотел, так что все справедливо. Каждый получает по заслугам.
   Федор хотел было возразить, что мать ничего этого не заслужила — ни отчаяния, ни одиночества, ни скучной однообразной работы за гроши, — но промолчал. Отцу вряд ли пришлись бы по вкусу его возражения, а Федору неудержимо хотелось нравиться ему.
   Наверное, это было подло, но за мать он не заступился.
   Мать была несчастной и слабой, а он вдруг почувствовал, как выгодно быть на стороне сильного!..
   — Впрочем, она всегда знала, что связывает мне руки, и все-таки держала на коротком поводке! А я не могу быть на поводке! Не могу и не хочу! И оправдываться не хочу!
   Федору тогда не пришло в голову, что отец именно оправдывается, он лишь удивился, что мать «держала его на поводке»! Мать, которую даже кот Василий не ставил ни в грош и решительно не желал ее слушаться!..
   — Так что я тебе ничем не могу помочь, — заключил отец неожиданно. — Денег не дам, не проси.
   — Да я и не прошу, — пробормотал Федор.
   — Делать ты ничего не умеешь. Машину водишь?
   Федор сказал, что нет, не водит.
   — Ну, вот видишь! Даже водилой тебя никто не возьмет! Валяй, учись своей истории! Научишься, поступишь в музей, будешь там пыль глотать, как мать, всю жизнь за три копейки!
   — А вы… то есть у вас… какая работа?
   — У меня бизнес, а не работа, — сказал отец и потянулся на сиденье, запрокинув черноволосую голову. — А это тоже две большие разницы.
   — Какой бизнес?
   — Мебельный, — ответил отец легко. — Салоны видел «Элитная мебель для элиты»?
   Федор мебелью не особенно интересовался, но на всякий случай сказал, что видел.
   — Вот то-то. Все мои! Ну, фабрики, заводики тоже. В Дмитрове сейчас фабрику перекупаю, надоело в командировки мотаться. Хотя под Москвой производство недешевое, да что теперь делать!..
   — А что делать? — наивно спросил Федор, и отец засмеялся, вновь показал крепкие молодые зубы.
   — Расширяться надо, говорю, олух ты царя небесного! Большой бизнес, большие планы! Я так думаю, что народ в столицу как валом валил, так валить и будет, следовательно, будет покупать квартиры и мебель, мебель и квартиры! А у меня уж все готово!
   Он перестал улыбаться, посмотрел на часы, а потом в окно.
   — Ну, где тебя высадить?