Наконец, третьим, чрезвычайным событием была перемена внутреннего, затем и внешнего курса русского, большевистского правительства, каковой курс утверждается бытом и законом. Каждому русскому, приезжающему с запада на восток, – в Берлин, – становится ясно еще и нижеследующее.
   Представление о России, как о какой-то опустевшей, покрытой могилами, вымершей равнине, где сидят гнездами разбойники-большевики, фантастическое это представление сменяется понемногу более близким к действительности. Россия не вся вымерла и не пропала. 150 миллионов живет на ее равнинах, живет, конечно, плохо, голодно, вшиво, но, несмотря на тяжкую жизнь и голод, – не желает все же ни нашествия иностранцев, ни отдачи Смоленска, ни собственной смерти и гибели. Население России совершенно не желает считаться с тем, – угодна или не угодна его линия поведения у себя в России тем или иным политическим группам, живущим вне России.
   Теперь, представьте, Николай Васильевич, как должен сегодня рассуждать со своею совестью русский эмигрант, например, – я. Ведь рассуждать о судьбах родины и приходить к выводам совести и разума – не преступление. Так вот, мне представились только три пути к одной цели – сохранению и утверждению русской государственности. (Я не говорю – для свержения большевиков, потому что: 1) момент их свержения теперь уже не синоним выздоровления России от тяжкой болезни, 2) никто мне не может указать ту реальную силу, которая могла бы их свергнуть, 3) если бы такая сила нашлась, все же я не уверен – захочет ли население в России свержения большевиков с тем, чтобы их заменили приходящие извне.)
   Первый путь: собрать армию из иностранцев, придать к ним остатки разбитых белых армий, вторгнуться через польскую и румынскую границы в пределы России и начать воевать с красными. Пойти на такое дело можно, только сказав себе: кровь убитых и замученных русских людей я беру на свою совесть. В моей совести нет достаточной емкости, чтобы вмещать в себя чужую кровь.
   Второй путь: брать большевиков измором, прикармливая, однако, особенно голодающих. Путь этот так же чреват: 1) увеличением смертности в России, 2) уменьшением сопротивляемости России как государства. Но твердой уверенности именно в том, что большевистское правительство, охраняемое отборнейшими войсками, и как и всякое правительство, живущее в лучших условиях, чем рядовой обыватель, – будет взято измором раньше, чем выморится население в России, – этой уверенности у меня нет.
   Третий путь: признать реальность существования в России правительства, называемого большевистским, признать, что никакого другого правительства ни в России, ни вне России – нет. (Признать это так же, как признать, что за окном свирепая буря, хотя и хочется, стоя у окна, думать, что – майский день.) Признав, делать все, чтобы помочь последнему фазису русской революции пойти в сторону обогащения русской жизни, в сторону извлечения из революции всего доброго и справедливого и утверждения этого добра, в сторону уничтожения всего злого и несправедливого, принесенного той же революцией, и, наконец, в сторону укрепления нашей великодержавности. Я выбираю этот третий путь.
   Есть еще четвертый путь, даже и не путь, а путьишка: недавно приехал из Парижа молодой писатель и прямо с вокзала пришел ко мне. «Ну как, – скоро, видимо, конец, – сказал он мне, и в его заблестевших глазах скользнул знакомый призрачный огонек парижского сумасшествия. – У нас (т. е. в Париже) говорят, что скоро большевикам конец». Я стал говорить ему приблизительно о тех же трех путях. Он сморщился, как от дурного запаха.
   – С большевиками я не примирюсь никогда.
   – А если их признают?
   – Герцен же сидел пятнадцать лет за границей. И я буду ждать, когда они падут, но в Россию не вернусь.
   Когда же он узнал, что мой фельетон напечатан в «Накануне», он буквально без шапки, оставив у меня в комнате шляпу и трость, выбежал от меня, и я догнал его уже на лестнице, чтобы передать шляпу и трость. Он бежал, как от зараженного чумой.
   Четвертый путь, разумеется, – безопасный, чистоплотный, тихий, – но это, к сожалению, в наше время путь устрицы, не человека. Герцен жил не в изгнании, а в мире, а нам – лезть в подвал. Живьем в подвал – нет!
   Итак, Николай Васильевич, я выбрал третий путь. Мне говорят: я соглашаюсь с убийцами. Да, не легко мне было встать на этот, третий путь. За большевиками в прошлом – террор. Война и террор в прошлом. Чтобы их не было в будущем – это уже зависит от нашей общей воли к тому, чтобы с войной и террором покончить навсегда… Я бы очень хотел, чтобы у власти сидели люди, которым нельзя было бы сказать: вы убили.
   Но для того, предположим, чтобы посадить этих незапятнанных людей, нужно опять-таки начать с убийств, с войны, с вымаривания голодом и прочее. Порочный круг. И опять я повторяю: я не могу сказать: – я невинен в лившейся русской крови, я чист, на моей совести нет пятен… Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всем совершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, – но вколотить в истрепанный бурями русский корабль. По примеру Петра.
   Что касается желаемой политической жизни в России, то в этом я ровно ничего не понимаю: – что лучше для моей родины – учредительное собрание, или король, или что-нибудь иное? Я уверен только в одном, что форма государственной власти в России должна теперь, после четырех лет революции, – вырасти из земли, из самого корня, создаться путем эмпирическим, опытным, – и в этом, в опытном выборе и должны сказаться и народная мудрость, и чаяния народа. Но снова начать с прикладывания к русским зияющим ранам абстрактной, выношенной в кабинетах идеи, – невозможно. Слишком много было крови, и опыта, и вивисекции. Алексей Толстой.

А.С. ИЗГОЕВ

А.В. Пешехонов. Почему я не эмигрировал? Изд. «Обелиск». Берлин. 1923 г
(«Русская мысль». 1923. № 3–5)

   Александр (Аарон) Соломонович Изгоев (наст. фам. Ланде; 1872–1935) – публицист, журналист. С 1902 г. сотрудник либерального журнала «Южные записки» (Одесса), был заведующим редакцией и редактором. В 1905 г. переехал в Петербург, был избран в ЦК партии кадетов, стал ведущим публицистом газеты «Речь» и журнала «Русская мысль» под редакторством П.Б. Струве. В 1917 г. после закрытия «Речи» выпустил вместе с А.В. Тырковой несколько номеров газет «Борьба», «Наш век». Большевики его арестовывали, ссылали, заключали в концлагерь, наконец, в 1922 г. выслали в Германию, где он продолжил сотрудничество в журнале «Русская мысль» и стал одним из ведущих публицистов газеты «Руль».
   А.В. Пешехонов, видный публицист петербургской и эмигрантской прессы, был выслан тоже в 1922 г. Будучи сторонником сильной государственной власти и принципа национализации, он поэтому, в отличие от Изгоева, отдавал должное большевикам и даже просил впустить его обратно. Однако большевики на это не решились, но предоставили ему место экономического консультанта в странах Прибалтики. Рецензия Изгоева – пример того, как в Русском зарубежье мастерски использовали рецензирование новой книги в своих публицистических целях.
 
   Недавно на страницах Русской Мысли С.С. Ольденбург дал характеристику настроения «недобровольных эмигрантов», живших в России годы при советской власти и лишь в конце 1922 насильственно выкинутых ею за границу14. Не мне, как одному из заинтересованных, спорить с этой характеристикой. Но думаю, что когда беспристрастные люди захотят проверить ее справедливость, они обратятся к документам. Они несомненно возьмут тогда в руки брошюру А.В. Пешехонова. Бывший редактор «Русского Богатства», вождь народных социалистов и один из министров временного правительства – по настроениям, и по основным теоретическим предпосылкам миросозерцания чужд моему духовному складу. Между тем почти подо всем, что он говорит о причинах, побудивших его остаться в России при советской власти, под ее характеристикой и под отношением к ее некоторым действиям во внешней политике, и даже под его прогнозом будущего я готов подписаться. Кое-где придется сделать существенные оговорки, но в целом так много общего, что приходится, действительно, признать наличность какого-то серьезного расхождения в мироощущении тех, кто эмигрировал добровольно, вскоре после октября, и кто жил эти годы под советской властью, при всем различии в миросозерцании отдельных людей.
   А.В. Пешехонов остался в России, надеясь, что среди обломков и развалин жизнь неизбежно начнет возрождаться и ему удастся «пустить свой корешок в русскую почву и опять органически войти в русскую жизнь» (23). Он подчеркивает, что его ожидания как раз к моменту его высылки и начали оправдываться. Медленно, неуклюже, с большим трудом и большими перерывами начали оживать большие города (Петербург, Москва, Харьков – можно прибавить и Киев и поволжские города), железные дороги, хотя и сократились, но стали аккуратнее, наблюдалось улучшение в деревнях, пощаженных голодом. Конечно, эти улучшения объясняются вовсе не деятельностью советского правительства. Напротив, они возникли несмотря на нее, в постоянной борьбе с ней, но они существуют. Дело в том, что и я, и А.В. Пешехонов, и другие, жившие это время в России, ощутительно чувствуют, что большевикам вовсе не удалось поглотить всю Россию и довести ее до такой прострации, как думают некоторые из эмигрантов, что в стране живые силы есть и они уже работают.
   Вполне понимаю я и замечание А.В. Пешехонова, что «нельзя долго оставаться в положении людей, лишенных отечества, – безнаказанно это не пройдет» (28). Сущая это правда, но когда А.В. Пешехонов без всяких оговорок предлагает возвращаться в Россию, не смущаясь тем, что «многих арестуют, посадят в тюрьму, сошлют и даже вышвырнут, как вышвырнули нас», я должен представить ему весьма серьезные возражения. А.В. Пешехонов обязательно должен был оговориться, что этот совет не может относиться к участникам белых армий, особенно из интеллигентов и занимавших командующие должности. Для них дело идет прямо о голове. Лично для себя можно пренебречь такой возможностью. Но никто не имеет права посылать на расстрел других. Я, например, утверждаю, что Нансен, благодаря своему недозволительному легкомыслию, стал причиной гибели многих русских людей. Никаким амнистиям верить нельзя. Возвращающихся заносят в особые списки. Их расстреливают не тотчас, но при малейших волнениях в данной местности, никакого отношения к ним не имеющих, их безо всякой вины и суда «выводят в расход». А.В. Пешехонов знает это, и он должен сделать оговорку к своему совету на стр. 28-й.
   «Я радовался, – пишет А.В. Пешехонов, – когда советские войска прогнали поляков из Киева» (стр. 34). Могу подтвердить, что этому радовалось и огромное большинство русских заключенных в тех тюрьмах и лагерях, где довелось сидеть мне.
   А.В. Пешехонов признает за большевиками одну заслугу: докончив разрушение русской государственной власти, они же и «восстановили всю полноту государственной власти и вновь распространили ее на необъятную территорию от Днестра до Великого Океана и от Ледовитого до Афганистана и “Пламенной Колхиды”» (54). «Признаюсь, – пишет А.В. Пешехонов, – будучи членом Временного Правительства, я со страхом думал об этой задаче. Кто и как заставит население выполнять веление власти, вносить подати и выполнять повинности? Одними увещеваниями это не сделаешь… Большевики эту суровую решимость в себе нашли. Больше того: они проявили невиданную и для существа дела совершенно ненужную жестокость. И своего они добились… Теперь, можно сказать, большевицкие декреты не всуе пишутся: они исполняются» и т. д. (стр. 59).
   Признаюсь, для меня не ясно, вкладывает ли А.В. Пешехонов в свои слова все то конкретное содержание, которое в них заключается и из них вытекает. Эти сомнения вызываются во мне не только тем, что в его брошюре местами проскальзывают шаблонные осудительные фразы о контрразведках, полицейских приемах и т. д. Как же на самом деле бороться со шпионами или подпольными организациями? «Одними увещаниями»? Или предоставить «грязное дело» другим, а за собой оставить право их порицать и критиковать? Тут заключается какая-то неясность.
   Но еще больше смущает та оговорка, которую А.В. Пешехонов привносит в свой прогноз. Сначала он, – по моему мнению, правильно – делает предположение, что вероятно выявится «бонапарт», который и довершит дело большевиков «с больше-вицкой ухваткой, не ломая советского аппарата и не разваливая советской армии». А затем вдруг неожиданно заявляет: «я не теряю надежды, что России удастся избежать не только легитимистской реставрации, но и бонапартизма» (77).
   Я не знаю в мировой истории ни одного случая благополучного исхода революции вне «бонапартизма», того или иного вида «единодержавия». Вся задача только в том, чтобы этот неизбежный период был возможно короче и протекал с меньшими жертвами для свободы и духовного развития граждан. Решающую роль тут играют рост культурных сил и подъем производительности страны. Но без «бонапартизма» потрясенная революцией страна может только развалиться и стать жертвой аппетитов соседей.
   Вот замечания, на которые меня наводит чрезвычайно интересная, поучительная и правдивая брошюра А.В. Пешехонова. Это – живое слово среди обычной публицистики антибольшевистского шаблона.
 
   11 мая 1923 г.

А.И. КУПРИН

Честь имени («Русская газета». 1924. 11 мая)

   «Русская газета» (Париж, 1923–1925) – сначала еженедельное, потом ежедневное издание.
   Александр Иванович Куприн (1870–1938) смолоду охотно занимался и газетными жанрами, особенно очерком. После февральской революции редактировал
   в Петрограде эсеровскую газету «Свободная Россия».
   В следующем году обсуждал с В.И. Лениным в Кремле несостоявшийся проект газеты для крестьян «Земля».
   В 1919 г. в Гатчине при Н.Н. Юдениче редактировал газету Северо-Западной армии «Приневский край», в которой печатал и свои антибольшевистские статьи.
   Эта деятельность продолжалась и в эмиграции. Но к середине 1920-х годов Куприн отходит от политики. В публикуемой статье очевидна его монархическая ориентация, но доминирует в ней этический вопрос – «О чести имени», не только того, о ком пишет журналист, но и своего, журналистского имени.
I
   Нигде в мире честь чужого имени не находилась в таком пренебрежении и не служила столь безнаказанно пищей для грязных сплетен, как у нас, в благословенной утробной России.
   Помните: стоило, бывало, кому-нибудь покинуть милую дружескую вечеринку, как оставшиеся тотчас же с каннибальской яростью бросались перебирать и грызть его кости?
   Помните ли вы старый теплый уездный город с тремя тысячами населения и пятнадцатью церквами? Прошел посередине улицы акцизный с лесничихой. «Живет с ней. Чего дурак лесничий смотрит?» Уехала дочь предводителя в Москву. «Рожать поехала». Заболели зубы у о. дьякона. «Знаем, отчего заболели!» Сказано таинственным тоном, а один черт знает, что под этим кроется. Да и не вся ли Россия была огромным уездным городом?
   С каким жадным интересом копались мы в частной жизни людей, стоящих выше толпы, копались исключительно с целью разыскать кусочек потухлее! Страшно подумать, сколько мерзких гадостей прилеплено к чудесным именам Пушкина, Гоголя, Достоевского, Чайковского… А еще страшнее то, что вкус к этим гадостям передается, не ослабевая, от поколений к поколениям. Так пудель найдет в помойке вонючий обглодок, поиграет им, а потом зароет до следующего раза.
   Но всего больше плели мы друг другу на ухо – злой, вздорной, идиотской ерунды – это о членах царствующего дома.
   Главным питательным источником в этом смысле были для нас те «запрещенные» книжки, на которые мы с такой жадностью накидывались, едва перевалив из Вержболово в Эйдкунен.
   Социалистов я еще понимаю. Их партийной обязанностью, их программным долгом было – опорочивать правящие классы всякими путями, среди которых особенно рекомендовалась заведомая клевета. «Цель оправдывает средства» – эта железная формула, многое разрешавшая людям великой веры, горячей любви, сильной воли и широкого ума, стала ныне одинаково обелять: юного фармацевта, устроившего профессору химическую обструкцию, и Дзержинского, расстрелявшего сотни тысяч человек.
   А вот мы-то чему радовались, сладострастно упиваясь в заграничном вагоне поруганиями нашей истории, вестями из ватерклозета и кустарной грубой ложью, выпиравшей из каждой строки? Прикрывались-то мы, конечно, собственным либерализмом, но из-под этого фигового листка смотрела наша собственная грамота: лестно заглянуть под чужое одеяло, любопытно сунуть нос в чужой ночной горшок, а особенно если эти вещи принадлежат людям недосягаемым.
   И какое же крошево для свиней подносили социалисты нашей невзыскательной любознательности! Я был шестнадцатилетним мальчишкой и слегка подлибераливал, когда мне кто-то сунул «Запрещенного Пушкина» и «Тайны дворца Романовых». С первых же страниц я плюнул на обе книги. «Запрещенный Пушкин» навсегда, а «Тайны» очень надолго отвадили меня от похабщины и вольнодумия. А ведь теперь если подумать, что эти вздорные книги читали люди зрелые, положительные отцы семейств и городов, а читали с полнейшим доверием, – то только руками разведешь.
   Что и говорить, не сплошной розовый цветник представляла наша прежняя, старорежимная жизнь. Не одними только медовыми пряниками кормило нас наше правительство. И царей наших, случалось, окружали люди прямо страшные своими отрицательными чертами: тупоумием, упрямством, корыстолюбием, леностью, распущенностью, завистью, индючьим самомнением, презрением к России, а больше всего – непомерной любовью к родственникам, влекшей за собою неслыханный непотизм.
   Старая пресса, – хотя и стиснутая железными шенкелями III Отделения, хотя и осаживаемая строгим мундштуком цензуры, – все-таки умудрялась вести, на эзоповском языке, войну с двором и правительством. Эту тайную и опасную войну мы до сих пор вспоминаем с почетом. Но тогдашние рыцари пера не заглядывали в жилые, интимные покои царского дворца. Это делало революционное подполье.
   Что было за дело до чести чужого имени героям подполья. Своих имен у них не было; были клички: одна или две партийных, да еще одна от филеров, да еще псевдоним журнальный. Своя фамилия стиралась, пропадала. Да и не все ли равно? Если социалиста прежних времен спрашивали: «Какая фамилия была вашей матери в девичестве?» – он отвечал спокойно: «А черт ее знает!» Точно зародилось из банной плесени все русское подполье.
   И надо сказать, оно делало свое дело опорочения не только грубо, но и совсем бездарно, как, впрочем, была бездарна вся подпольная литература: стихи, проза, прокламации, брошюры; глупее этого мусора были разве только революционные песни и гимны… Теперь и вспомнить-то стыдно, какие лубочные ужасы, какие дурацкие мерзости печатались тогда в Женеве о русских императорах! А публика глотала это вранье с наслаждением и делилась, шепотком, с друзьями и знакомыми своими сведениями.
   Странно: эта позорная слабость и до сих пор еще не прошла у русских интеллигентов. Особенно у эмигрантов.
   Есть, например, одна русская газета за границей15. Она твердо убеждена в том, что великая русская революция с ее великими завоеваниями на веки вечные покончила не только с династическими интересами, но и с самой мыслью о монархии, хотя бы даже и расконституционной (большевики – того же мнения). «Есть, правда, – говорит она, – маленькая горсточка монархистов, а среди них – даже три-четыре легитимиста, но эти чудаки совсем безвредны, и скоро их можно будет показывать за деньги, как когда-то показывали представителей вымирающего племени ацтеков».
   Но если уж так безнадежно дело монархии и монархистов, то зачем же эта газета никогда не упускает случая боднуть, кольнуть, щипнуть или мазнуть грязью имена русских усопших царей от Екатерины II до Николая II? Ведь русская монархия, по ее мнению, только тень, призрак, дурной сон, историческое воспоминание… Кто же, разумный, воюет с привидениями? И кто, кроме темных фанатиков, решится предавать поруганию и проклятью имена лиц, давно ушедших в небытие?
II
   Имя Александра III менее всех больших имен давало поводов и случаев для судачения. Сплетня ломала зубы об его крупную, хозяйственную, самобытную фигуру.
   Что о нем говорили социалисты?
   Что он не подписал конституции, заготовленной его отцом?
   Но разве не был убит Александр II социалистами почти в тот день и час, когда он хотел ее подписать? Ведь конституция была неизбежным, логическим выводом из всех прекрасных реформ царя-освободителя, завершением всего его царствования. Абсолютный монарх дает народу благо свободы, а не уступает насилию: иначе он не самодержец. И ограничивает размер своей власти он по своей воле, а не по требованию: иначе демагоги размечут по кускам и скипетр, и державу, и порфиру. Подумайте: мог ли Александр III подписать эту конституцию над неостывшим телом своего отца и именно в тот момент, когда это бессмысленнейшее и жесточайшее из убийств ясно показало, как мало стоят народ и общество оказанных им благодеяний.
   Как бы в укор Александру III ставят то, что он прислушивался к советам Победоносцева. Но один из лучших даров каждого государя – это умение внимать голосу мудрости. Победоносцев был совершенно прав, рассматривая цареубийство как самую низкую подлость. Но из социалистов лишь один Лев Тихомиров это понял душою и умом16. Другие и до сих пор почитают это злодеяние великим актом народного гнева.
   Хорош народный гнев! Плотная мужичья масса сразу решила: «Убили царя господа за то, что он у них отобрал крестьян». Это мнение вы и теперь еще можете услышать от уцелевших древних стариков.
   Говорят, что Александр III, боясь покушений, окружил себя охраной. Но, во-первых, назовите мне человека, который смотрел бы на бросаемую в него бомбу как на источник сильного, но приятного развлечения? А во-вторых: если частному человеку разрешено ставить жизнь на карту, играя со смертью, то жизнь государя должна быть оберегаема как им самим, так и правительством и народом. Посмотрите-ка: нынешний принц Уэльский – веселый, добрый и очень любимый народом юноша – чересчур увлекся скаковым спортом; после двух неудачных падений на него заворчало все английское общество: «Негоже наследнику престола так рисковать жизнью и здоровьем».
   Ставят Александру III в вину то, что он утвердил смертный приговор убийцам своего отца. Оставим в стороне вопрос, насколько уместно монарху проявлять свои родственные чувства в виде кровной мести. Другой вопрос: возможно ли оставлять в живых злоумышленников, низвергающих при помощи убийства законный порядок в государстве? Ведь это только социалисты понимали так односторонне «борьбу»: когда мы нападаем и убиваем, то это «святая борьба», когда же от нас защищаются, то это уже – гнусная реакция. И тут же забывают, что, кроме героев 1 марта, кажется, ни один человек не был казнен в царствование Александра III.
   Жаловались еще социалисты, что их ссылают в Нарымский, Зерентуйский, Акатуйский и другие края. Но что же было с ними иначе делать? Надо же ведь уметь изредка становиться на логическую точку зрения враждебной стороны. Да и то сказать: в этих ссылках была своя доля большой пользы. Из бездельной жизни в прокуренных чердаках, от бессмысленных русских споров и массовок молодого человека судьба переносила на лоно природы, в среду первобытных, чистых сердцем, правдивых и наивных, как дети, полудиких народов. Сколько людей вернулось оттуда выпрямленными и поздоровевшими (сохранив в целости свою непримиримость). Короленко, Елпатьевский, Дионео, Серошевский, Тан, Олигер, Чулков… всех не перечислишь. В городе они никогда бы не отыскали в себе самого главного: таланта.
   Говорили еще, что царствование Александра III было скучно и серо. Да и слава Богу: тринадцать лет этот государь не хотел воевать. А ведь раньше, круглым счетом, мы воевали через каждые три года. Чего еще лучшего может пожелать народ от своего царя? И именно за время этого мирного царствования русский крестьянин начал расширять свое хозяйство.
   Говорили также: «Царь простоват. Иногда он сам признается, что не понимает докладов министров». И тут неизменно приводят анекдот о тарифах, всегда один и тот же.
   А между прочим, мне истинная основа этого анекдота известна лучше, чем многим другим. Вот что рассказывал граф С.Ю. Витте в Париже корреспонденту «Нового времени» И.Я. Павловскому (недавно умершему) и что Павловский в тот же день по свежей памяти записал в дневник: