Валерий Былинский
Адаптация

Intro

   Виктор Олегович Пелевин в своем последнем (или уже нет?) романе высмеял старомодных читателей, привыкших, чтобы книга их «трогала там». Видимо, справедливо полагая, что у современного читателя «там» ничего нет, а следовательно, и стараться не стоит.
   Что ж, по попу и приход.
   А мне, знаете, всегда хотелось такой книги, как в романе Михаила Юрьевича Елизарова «Библиотекарь» – помните: «Книга памяти», «Книга силы»… Чтобы прочитал – и скрутило.
   Вот это как раз она. Я плакал. Без кавычек – слезами.
   Текст может вам сперва не понравиться, или наоборот, не важно. Но уж если доберетесь до конца – никогда больше не будете прежним. Ну или целую ночь не будете.
   Решайте, нужно ли вам это.
   Мой товарищ, которому я дал прочесть эту книгу, когда она еще и книгой-то не была, сказал: «Знаешь, похоже, это русский Уэльбек – с упором на слово „русский“.
   Он хорошо знает переводную литературу.
   Я бы сказал иначе: современный Достоевский, с упором на «Достоевский».
   Современники не любили Федора Михалыча: хмурый, желчный, слова доброго не скажет, отвратительные манеры. Его прогнозы о русской жизни, сбывшиеся через полвека, раздражали кликушеством. Ему не верили.
   А кабы верили? Что, не сбылись бы прогнозы?
   Все равно живем как живем. И все равно хочется.
 
   Лев Пирогов

Часть первая
Любовь как галлюцинация

   Несреднему классу нашей страны посвящается

Ода Макдаку

   Люблю посещать «Макдоналдс». Взять пару чизбургеров, а лучше филе о фиш, колу ледяную, и сидеть в уюте большого зала, позвякивая ледышками в бумажном стакане и думая о чем-то своем, постороннем. Смотреть на беззвучно работающий экран мира за окном. На москвичей с примесью модного экстрима в одежде. На болтающих за столиками приезжих симпатичных девчонок, провинциальные семьи, стариков-иностранцев и таких, как я.
   В Париже совсем по-другому. Там в полупустом и неуютном зале меня сразу же обсчитала с приторной улыбкой арабка, когда я заказал стандартный набор с бигмагом, картошкой и колой. Обманула на восемь евро. В парижский Макдак входишь как в восточную и холодную страну. Продавцы все арабы, говорят между собой и лишь изредка бросают недовольные взгляды на белолицых старичков-немцев, толстых негритянок и таких, как я. Неуютно там, нервно. Словно не Франция, не Америка, а неоккупированный берег реки Иордан.
   Мне скоро тридцать восемь. Через восемь месяцев, когда я, со стаканом колы в руке, буду вот так же сидеть в «Макдоналдсе» и смотреть на столики вокруг, моя мать на жарком украинском Юге почувствует тяжелый, как ртуть, прилив боли в голову. В глазах у нее потемнеет; потеряв равновесие, она сядет на сухую рассыпчатую землю, смяв перья лука своим большим телом. Нечто физическое в ее организме уже начнет истончаться. Но я не знаю об этом, как и о том, когда погаснет солнце. Сидя в «Макдоналдсе», я вспоминаю, как двадцать семь лет назад мой старший брат, поссорившись с родителями, вбежал в комнату и заорал в открытое окно, сквозь которое медленно влетал с улицы снег: «Вот посмотрите, сволочи, посмотрите! В тридцать семь я пущу себе пулю в лоб! Застрелюсь – но не буду такими, как вы, не буду!» – орал он. Снежинки нежно касались его красного от ярости лица и медленно таяли.
   А сейчас мой брат идет по дорожке собственной консалтинговой фирмы, оказывающей услуги в сфере управления и антикризисного менеджмента. «Смотрите, сволочи, смотрите, – про себя усмехается он. – В тридцать семь я не пустил себе пулю в лоб. Я не застрелился – но все равно не стал таким, как вы. Ай да я, ай да молодец!»
   Еду домой в метро. Взгляд, куда ни кинь, сталкивается с телами и лицами женщин, – влажных от пота, молодых, красивых, одетых в юбки, джинсы и деловые костюмы, бесстрастных, задумчивых, грустных, улыбающихся, запечатленных в душном вагоне с налетом какой-то тревоги.
   В квартире – разобранная кровать и несколько чашек с остатками кофе. Ощущение, будто в этом пыльном логове обитает кто-то другой. Автоответчик не мигает. Работы сегодня нет. Выкурив треть сигареты, ложусь на диван.
   Лет в десять, когда мне часто снились кошмары, я как-то на бумаге нарисовал свой ужас. Закрученная в спираль серая масса наворачивалась на невидимую сердцевину – так изображали в школьных учебниках космические галактики. Только не черного, а серого цвета на водянистом, жидко-стальном фоне. Помню, целые недели не проходили без этого сна. Закроешь глаза – и сразу понимаешь, что сегодня опять это приснится. Сначала видна лишь водянистая пустота. Как небо в плохую погоду, только без единого облачка. Лежишь, думая о чем-то, смотришь на это небо, как в раскрытое окно – и ни на секунду не забываешь о том, что скоро, сейчас это начнется. И вот – начинается. Всегда внезапно, как бы ни старался предугадать. Сперва в пустоте возникает маленькая точка, почти сливающаяся с пустотой. Точка начинает вертеться – медленно, сначала очень медленно. Включается беззвучное сверло, наворачивая прямо из неба на себя лохматую вязкую глину. И вот, сверло крутится все быстрее. Быстрее, еще быстрее. Вращающийся глинистый комок растет, становится огромным, заполняет все пространство вокруг. Быстро, яростно вращаясь, этот исполинский шар плывет прямо на тебя. И вот он уже почти коснулся тебя, залез тебе за спину, за голову, вращаясь и увеличиваясь так быстро, что холодеют мозги. Еще немного, еще несколько секунд этого сумасшедшего вращения – и кажется, что сейчас произойдет самое страшное: взорвется и разлетится вдребезги вся Вселенная! Но внезапно все светлеет, – словно кто-то милует тебя. Ты наконец проснулся, открыл глаза. Минут пять все еще трясешься от страха, закутавшись в футболку, как в простыню. С ясным ужасом вдруг понимаешь: все, что ты любил, и все, что любило тебя – всего этого секунду назад просто не существовало. Не существовало нигде – ни в детстве, ни в юности, ни сейчас, вообще никогда. Но память постепенно возвращается: вижу мигающий зеленый глазок автоответчика, блестит полумесяц часов. Семь вечера. Кто-то звонил? Нажимаю кнопку: внутри пластмассового ящика шевельнулась жизнь: слышны шорох, потрескивания, возня. Звук проезжающего автомобиля. Потом трубку положили и начались короткие гудки. Все.
   Макдоналдс, позвякивание ледышек в бумажном стакане – лучшее, что прозвучало в этот день. Впрочем, где-то в соседних стенах играет композиция «Abby road».
   День еще не закончился.

Когда погаснет солнце

   Мое поколение – поколение пессимистичных синглов. В отличие от западных коллег по племени, мы к одиночеству своему все никак не привыкнем. Синглы-пессимисты – это те, кто не может веселиться по любому поводу. Они, бывает, радуются жизни месяц, два, три. Но, выпив однажды, приняв дозу наркотика или надоев самому себе, они хоть на день-два-три, но спустятся в спасительную глубину, и с тоской вспомнят, что есть все-таки Достоевский, а может, и Бог. Ощущают, как они одиноки. Хотят послать все к чертям, мнят себя философами, которыми не стали. Сорят деньгами и пропивают их. Потом, выплеснув накопившееся дерьмо, синглы-пессимисты возвращаются в свой отличный мир без Бога и сатаны.
   Женщины-пессимисты острее чувствуют действительность, чем мужчины. Если есть кому выразить свои истинные мысли, они их выражают. Если некому, – например, в офисах корпораций, компаний и банков, где они работают секретарями, менеджерами, начальниками отделов, – они спокойно молчат. Мужчинам, чтобы спокойно молчать о главном на работе, надо либо бескорыстно любить эту работу, либо забыть о том, что все мы носим внутри, как женщина ребенка, душу.
   Анна, одна из таких пессимистичных женщин, сидит сейчас в темноте моей квартиры, на диване, уютно поджав под себя ноги, и говорит, красиво отведя в сторону руку с зажженной сигаретой. Ей двадцать девять – редкий для пессимистов возраст, но женщины до тридцати часто бывают умнее мужчин. Я позвонил ей сегодня, проснувшись после детского кошмара и маясь от нахлынувшего одиночества. На стуле перед диваном стоит выпитая наполовину бутылка «Хеннесси», на которую я раскошелился, в углу беззвучно работает телевизор с каким-то ток-шоу. Мы пьем уже час, и она все говорит:
   – Я иногда думаю, что будет, если, например, погаснет солнце?
   Анна улыбается как всегда, когда опьянела, немного скептически и самой себе.
   – Ведь это реально может случиться, представляешь? Как будто выключит кто-то пультом телевизор: хлоп – и все, экранчик погас.
   – Я как-то не думал об этом, – пожав плечами, я разливаю коньяк по рюмкам.
   – Странно, что не думал. Ведь в автомобиле всегда кончается бензин. Все заканчивается, даже любовь и сигареты, почему же ты не думал?
   – Но ведь там солнце, – отмахиваюсь я.
   – А на чем оно работает, это солнце? – придвигается Анна ближе ко мне, блестя в темноте глазами. – Не может быть вечного двигателя, ты же знаешь: любой костер должен погаснуть. Или взорваться. И вот представь, внезапно наступает темнота, как при затмении… – Анна протягивает руку с почти сгоревшей сигаретой к окну, за которым чернеет с цветными огоньками ночь, – все хоть и напуганы, но улыбаются и думают: вот-вот сейчас это кончится, небесный свет скоро вернется. Но небесный свет не возвращается. И у человечества остается месяц, два… ведь на Земле еще имеются какие-то запасы энергии…
   – Да, – с улыбкой соглашаюсь я, – и самое интересное, что в эти два месяца все вдруг сразу станут равны: и Буш, и Путин, и Бил Гейтс, и йог какой-нибудь в гималайской пещере, и бомж с Курского вокзала, и я, и ты. Представляешь?
   Анна смеется, качнув рукой с сигаретой, с которой все не сыпется пепел.
   – Да! Наконец-то осуществится лозунг: свобода, равенство, братство. Все обессмыслится, причем абсолютно для всех.
   – Ну, не для всех. Ведь на свете есть люди, сошедшие с ума еще до конца света. Они-то ничего не поймут. Просто умрут в лечебницах от холода.
   – Точно, – Анна кладет почти сгоревший окурок в ложбинку пепельницы. Окурок длинный, пепел только сейчас с него падает. Я всегда поражался способности Анны совершать в пьяном состоянии эти тончайшие жесты: иметь растрепанную, но элегантную прядь волос на лбу, красиво скрещивать ноги, не ронять с сигареты пепел.
   – Да, – говорит она, глубже поджимая под себя ноги и опираясь холодным ухом о мое плечо, – хорошо бы стать в последние пару месяцев жизни сумасшедшим.
   – Или достать тонну травы и курить ее.
   – Думаешь, поможет? – Анна насмешливо, с материнским взглядом, гладит меня рукой по растрепанным влажным волосам.
   Я не собираюсь ей отвечать. При мысли о том, что солнце может погаснуть, мне хочется реального подтверждения, что я еще жив. Ей бы тоже этого хотелось, – я чувствую, как она шевельнулась, пытаясь встать, чтобы уйти. В сущности, бегство ведь тоже есть способ остаться живым. Но я удерживаю ее – одной рукой за плечо, пальцы второй руки засовываю между ее колен. Совсем слабо, но она сопротивляется. Запрокидываю ее голову – Анна, выдохнув сквозь ноздри, словно смирившись с чем-то непреодолимым, закрывает глаза – и я насильно целую ее в губы. Несколько мгновений чувствую, что она медлит с решением: остаться или уйти. Ее губы едва отвечают мне встречным движением. Бывшим любовникам всегда тяжело спать друг с другом – ведь совершенно ясно, что этот путь ведет в никуда. Но что поделаешь. Мы у меня дома, пьяные, в темноте, мои пальцы касаются ее затянутого в ткань лобка, и губы ее тесно прижаты к моим.
   – Представь, что солнце погасло и наступает конец света, – говорю я тихо и с закрытыми глазами, – и сейчас начинается первый месяц из отпущенных двух…
   Задираю вверх ее черную офисную юбку, достаточно короткую, чтобы сразу обнажились молочно-белые ягодицы – колготки из-за жары она сбросила, едва войдя в мою квартиру. Одной рукой придерживаю Анну за грудь, другой расстегиваю молнию на джинсах. Как всегда, я возбужден наполовину. Оттягиваю в сторону полоску ее трусов и сразу вхожу в нее. Десять, пятнадцать движений – и наливаюсь силой у нее внутри. Анна начинает постанывать. Быстро, стремительно наступают несколько секунд оргазма. Мир серебрится и темнеет, будто в момент затмения. Сексуальное наслаждение и есть затмение – затмение личности.
   Иногда, в моменты сильнейшего оргазма – особенно раньше, когда я спал с любимыми женщинами, я переставал быть атеистом. Почему? Да потому что трудно представить, что такое гениальное творение, как оргазм, возникло из ничего, из хаоса, из каких-то случайных космических молекул.
   Но сегодняшнее наслаждение не показалось мне божественным. Я просто кончил – дернулся, будто от легкого удара тока и выплеснул молочно-белую кляксу на ее ягодицы. Было тоскливо, словно меня бросили и ушли. Лежа подо мной, Анна тихо подрагивала. Я наклонился к ней: «Ты что же там, плачешь?» Она не ответила, не повернула головы. Но я увидел в темноте среди рассыпанных на подушке волос часть ее влажно блеснувшей щеки.
   Секс, как говорил мой друг Сид, всегда немного трагичен.
   Через пять минут мы уже молчали с ней о какой-то чепухе и допивали оставшийся «Хенесси». За стеной включили Вивальди. Время года – зима.

Новые христиане

   Жизнь разделена на классы, о которых я, мое поколение и поколение моих родителей знали раньше только по книгам и фильмам. И думали, что подобное разделение нас никогда не коснется, и останется, в лучшем случае, мечтой об интересной жизни, какая была, как нам казалось, на Западе. Большинство населения Советского Союза, получившее наконец в девяностых четкое и прочное разделение на классы, статусы и сословия, до сих пор упорно не хочет признавать, что это разделение произошло. Те из нас, кто бедны, но образованны и умны, считают унизительным для себя признать, что никогда не станут настолько богатыми, чтобы забыть о ежедневном страхе нищеты.
   Примерно к тридцати пяти годам я вдруг с бесшумным наплывом ужаса осознал, что, скорее всего, я никогда не стану обеспеченным по западным меркам представителем «middle class» – то есть не буду летать на комфортных лайнерах куда хочу и когда хочу, не смогу останавливаться в хороших отелях разных городов, не смогу, если захочется просто неплохо пообедать, зайти в средний руки ресторан, не думая о расходах. Я не буду жить, как «белый человек» – вот что ужасало меня. О том, что большинство населения земного шара живет так же скверно и даже намного хуже, я не хотел и думать.
   Комплекс «не белого человека» почти не существовал в СССР в конце существования этой страны, когда большинство людей на ограниченном границами пространстве могли или почти могли жить так, как должен жить этот самый воображаемый «белый»: не думать сутками о том, как заработать на жизнь, садиться в самолет и лететь в другие города, заходить в средней руки ресторан и обедать. И при этом многие вздыхали о Западе, который толком не знали, а лишь представляли его себе, как представляет десятилетняя девочка в идеалистичных мечтах взрослую семейную жизнь. Но сейчас, в двадцать первом веке, этот комплекс стал разрастаться у многих, в том числе и у меня, подобно метастазе, уничтожающей клетки достоинства и уважения к собственной личности. Я понимал, что – увы! – мне не хватило способностей, или воли, или счастливой случайности, или чего-то еще незримого и непонятного, чтобы адаптироваться к новой среде обитания, или, по крайней мере, как подавляющее большинство моих таких же неудачливых соотечественников, делать вид, что все нормально, что мы, в общем-то, уже почти в среднем классе, ну, еще как бы немного осталось.
   Я не обнаружил и не смог родить в себе способностей к предпринимательству, менеджерской деятельности или актуальной журналистике. И в то же время я понимал, что не только лень и отсутствие способностей стали причиной моих жизненных неудач. Ведь сколько я ни пытался адаптироваться, я всегда находил очень мало общего между собой и теми людьми, что активно лепили себя с утра до ночи и обрастали благами и достижениями из года в год. Мне было тяжело и противно общаться с ними. Мне не было смешно то, что было смешно им, меня не волновали вопросы, волнующие их, мне не нравились их вкусы и то, как они одевались, как разговаривали и как молчали.
   Несколько раз я устраивался в фирмы и компании, где работали эти люди и где я мог, усвоив правила их жизни, в конце концов достичь успеха. Но я бросал эти офисы и компании из-за всплесков внезапной, катастрофической тоски и взрывов ужаса. Они тоже видели, что нам никогда не стать друзьями и что я не такой, как они. Но постепенно, пока middle class преуспевал материально, а я в лучшем случае топтался на месте, я начинал завидовать тому единственному, что мне в них нравилось: что у них есть деньги, ведь жизнь без денег приносит одни страдания. И я думал, что, вероятно, именно эти люди и явились в наш мир новыми христианами, – на этот раз с Запада, а не с Востока, – они пришли, чтобы своим примером, таким же, как у Христа, резким поворотом к новому («Оставь отца своего и мать свою и иди за Мной») побудить всех к спасению благополучия и достоинства, как раньше когда-то другие, первые христиане, призывали спасать свою душу.
   То, что они делали и проповедовали, было ремейком Иисусовых заповедей, пропущенных через горнило новых предпочтений, когда уже и младенцу стало ясно, что спасаться нужно прежде от нищеты, а потом уже от греховности. И эти New Christians, чей новейший бог переместился по электронному эфиру из Палестины в Северную Америку, начали возводить везде, в том числе и в России, свои церкви с приходами: торговые и финансовые корпорации с корпоративной этикой, корпоративной дисциплиной и корпоративной паствой. И я понимал, что, несмотря на чрезвычайные амбиции этих людей, на их средний вкус, на всю поверхностность их мышления, моя гордыня, соединенная с завистью к их деньгам и жизненному оптимизму, была намного выше всех их гордынь, моя глубина, вырытая лишь бесконечным изматывающим самокопанием, оказалась пустым и нервным котлованом по сравнению с их наполненной материальными поступками жизнью.
   В конце концов, я тоже пять лет назад оказался наполовину прибит к берегу эрзац-счастливого российского континента – стал автором и редактором двух шоу-программ на телевидении, где от моей должности не требовалось слишком истово целовать в задницу новую жизнь, но, как выражался мой друг Сид, требовалось иногда эту задницу хорошенько протирать от пыли, чтобы блестела как новенькая. Протирка эта выражалась в том, что примерно раз в три месяца от меня требовали свежих идей для оживления ток-шоу, чтобы не ослабевал рейтинг. Я чувствовал, что достиг предела, что будущее, на которое я когда-то смутно надеялся, уже под ногами. Я перешел границу этого будущего и вступил в топкую равнину пустоты.
   Мне позвонила наша шеф-редактор Регина. Усталым и вкрадчиво-серьезным голосом, щуря за очками глаза, она сказала:
   – Поздравляю, наша программа пересекла границы России. Украинцы хотят сделать аналог «Красной шапочки». Саша, ты можешь полететь со съемочной группой завтра в Крым?

Этот и тот свет

   Ялта. Отель «Ореанда». Ленка, официантка одного из ялтинских баров, сидит в ванне напротив меня и смотрит, как я стучу пальцами по клавишам ноутбука. Слышно, как в комнате номера Тищик, мой режиссер, в полный голос развлекает двух Ленкиных подружек похабными анекдотами. Обе девчонки хохочут так громко, что заглушают хриплый вой Тома Уэйтса из присоединенного к телевизору CD-плеера.
   – Что ты пишешь? – с любопытством спрашивает Ленка.
   – Роман. Называется «Адаптация».
   – О чем?
   – О том, как человек хочет приспособиться к жизни, но не может.
   – Понятно. Хочет, но не может. Про импотента, что ли?
   – Точно. Ты умная.
   – Ладно, меня-то вставишь в роман?
   – Вот прямо сейчас вставляю.
   – Только сделай меня там худее, ясно? Я на самом деле гораздо уже в талии.
   – Хорошо. Николь Кидман по сравнению с тобой корова. Идет?
   – Ага. И еще я не хочу жить в Ялте. Хочу жить в Москве. Или нет, лучше в Лос-Анджелесе.
   – Пишу, что ты сидишь в шикарном бассейне на крыше отеля Шератон в Лос-Анджелесе и занимаешься с Томом Крузом тайским сексом.
   – А что такое тайский секс?
   – Секс без правил.
   – Ну-ка, дай посмотреть, что ты там накалякал…
   Широко открытые глаза Лены приближаются к моим.
   – А у тебя в глазах цветочки, – говорит она вдруг.
   – Цветочки?
   – Ну да, цветочки в зрачках. Тебе никто об этом не говорил?
   – Нет, ты первая.
   Она старательно целует меня мокрыми губами, встав в ванной на четвереньки. Выгибает спину, оттопыривая зад. Время от времени раскачивает попкой, мелодично вздыхает, словно выполняя расписанный по секундам сексуальный бизнес-план.
   Моя последняя подруга, на которой я хотел жениться, вернулась из Америки, где была на практике в одной из компаний, занимающихся теплоизоляционным бизнесом, в ужасных вылинявших мешковатых джинсах made in Honduras. На груди – толстая дерюга цвета бледно-серых клякс. «Чтобы не выпирали ягодицы и не торчала грудь, – объясняла она. – В Америке так все женщины ходят, чтобы уберечься от приставаний сексистов-мужчин».
 
   Многие знают, что во сне можно услышать свой собственный бред. Уже под утро я наполовину проснулся и увидел голый Ленкин силуэт – она встала покурить к окну. И вот, в полусне я заканючил: – Мамуля, мамуля! Я уже встаю! Через десять минут я точно встану, мама!
   Тищик проснулся, тупо посмотрел на меня и уронил голову на спину лежащей рядом девчонки. Как отреагировала Ленка, я не заметил. Я снова провалился в туман сна, в котором увидел свою мать. Как ни странно, с тех пор, как я уехал из города, где родился, я ни разу не видел ни ее, ни отца во сне. Хотя, вероятно, я просто не помнил своих снов. Мать, как это часто бывало в детстве, шагнула ко мне в комнату и потребовала, чтобы я немедленно вставал, потому что опаздываю в школу. И я сонно забормотал, что встану ровно через десять минут. И конечно, обманул: как только она вышла, вновь сладко погрузился в теплое море сна.
 
   Мчимся в Ту-154 по украинскому небу к Москве. Рядом со мной спит Ленка, уговорившая захватить ее с собой. Спит, уткнув колени в спинку кресла, на котором храпит Тищик. Как это произошло? Девчонка распахнула нам душу, объявив, что хочет стать звездой на ТV. Мы дали ей пьяное слово, что вознесем ее на Олимп славы. Купили на последние представительские деньги билет и полетели.
   Пересекаем границу и летим по России. Облака за окном почернели, солнце стало темней. Оба ангела, русский и украинский, уселись на левом крыле – наверное, перетереть что-то за жизнь. Сидят, корчат рожи и посматривают в иллюминатор: не пора ли кого-нибудь из нас отправить к праотцам. А я как раз в этот момент, засыпая, подумал: а что будет, если я сейчас умру?
   Обведут мою фамилию траурной рамкой, когда после окончания шоу «Красная шапочка в Ялте» на экране пойдут, как обычно, титры.
   Затем, после похорон, вытолкают меня ангелы в общую шеренгу трупов на небесном плацу. «Становись! – разнесется команда. – Р-р-равняйсь!» Накачанный херувим, окриками и подзатыльниками строящий нас на плацу, сильно напоминает мне сержанта Пашку Дювеля, которому я мечтал набить морду. Потом, после дембеля, еще год-полтора намеревался съездить в Тамбов, откуда Дювель родом и подкараулить его там. Не довелось. И вот он, оказывается, здесь, на ТОМ СВЕТЕ, служит сверхсрочную надзирателем за такими, как я.
   – Рядовой Греков! – рявкает его харя.
   – Я… – отвечаю.
   – Не слышу?!
   – Я!
   – Выйти из строя!
   Шагаю строевым, делаю «кру-гом» и разворачиваюсь лицом к остальным покойникам.
   – Что делал в жизни?
   – А… что?
   – Что делал в жизни, сука?!
   – Я… ну, жил, так сказать…
   – Что? Ты, падла, – жил?!
   – Да… А что? – вдруг интеллигентно возмущаюсь я.
   – Духи! Упор лежа принять! – орет ненавистный Дювелев рот.
   Выполняю приказ. И вижу, как падают вместе со мной тысячи других тел.
   – Тебе – десять тысяч отжиманий! Тебе – миллион, – назначает наказания Дювель. – Тебе – пять миллионов… Тебе – восемь…
   Шаги приближаются.
   – Тебе – двадцать пять миллионов… Тебе – миллиард отжиманий. Тебе…
   Его дыхание слышно прямо над моей головой. Дювельский сапог приподнимает мой подбородок.
   – А тебе… – наклоняется его тень ко мне. – Тебе, душа…
 
   Просыпаюсь от боли в ушах.
 
   – Дамы и господа! Просьба не вставать с места и пристегнуть ремни безопасности. Наш самолет совершает посадку в аэропорту Шереметьево города Москвы.

Красная Шапочка адаптируется

   Директор передачи Шумаков встретил меня в аэропорту.
   – Привет, – машет рукой, – ну как там хохлы, запорожцев на войну отправляют?
   – Какую войну?
   – Так америкашки же на Ирак напали! Ну ты даешь! Ты что там, в Ялте, телевизор не включал?
   – Да включал вроде, но про войну не помню…
   – Чем же ты там занимался? – его щурящиеся глаза смотрят на Ленку, которая стоит в коротенькой джинсовой юбке рядом со мной.
   Отвожу ее в сторону. Пару секунд мнусь, не зная, как сказать, что она мне здесь совсем не нужна. Достаю из бумажника деньги: одна купюра в сто долларов и две бумажки по пятьсот рублей. Ленка со скептичной усмешкой смотрит на меня снизу вверх:
   – Не переживай, писатель. Давай сюда свои деньги. Верну, потому что беру в долг, понял? Ну давай, пока, – она вытягивает губы для поцелуя, – и скажи своему герою из романа, чтобы не рассусоливал и побыстрее адаптировался. Ясно?