К тому же новое воспитание на европейский лад не требовало больших знаний. Будучи очень поверхностным, оно ограничивалось изучением языков. Елизавета хорошо говорила по-французски, недурно по-немецки и, запомнив еще несколько слов по-итальянски и на латинском языке, входившем тогда в моду, слыла очень образованной. В то время все изучавшие французскую литературу непременно писали стихи; писала их и Елизавета, и до нас дошло несколько образчиков ее музы, — между прочим элегия на отъезд в Сибирь друга, впоследствии некстати оттуда вернувшегося. Это стихи императорские. Но вместе с тем она умерла, убежденная в том, что можно доехать до Англии, не переезжая моря. Если прибавить ко всему этому основательное знакомство с французскими модами — с этой стороны она была безупречна, — она могла бы сойти за образованную женщину и не в одной России, сохраняя, однако, при этом и специфические русские черты. Хотя она и ценила беседы с маркизом Шетарди, наслаждаясь в них тонкостью французского ума, она все же предпочитала им болтовню старых сплетниц, окружавших ее, и более любила шутки своего истопника, чем мадригалы молодого дипломата. Была ли она умна? Да, до известной степени. «Хотя у нее так называемый женский ум, но его у нее много», — писал в 1747 г. д'Аллион, свидетельство которого нельзя заподозрить в пристрастии ввиду того, что она его терпеть не могла, и он платил ей тем же. Она была остроумна, весела, изящна. Державин сравнил ее со «спокойной весной». Спокойная, пожалуй, эпитет неподходящий. Она охотно уезжала с бала к заутрене, бросала охоту для богомолья; но во время этих богомолий говение не мешало ей предаваться мирским и весьма суетным развлечениям. Она умела превращать эти благочестивые путешествия в увеселительные поездки. Употребляю здесь самое мягкое выражение. До самого конца, до последнего часа своей жизни удовольствия являлись ее главной заботой, и, отыскивая их везде и всюду, она жила в вихре наслаждений.
   В 1760 г. на расспросы Шуазеля о здоровье императрицы один из преемников Шетарди, маркиз Бретейль, отвечал: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий вид с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться; обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра». Эта свежесть была в действительности в то время уже весьма призрачной иллюзией, создаваемой упорным трудом. «Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства, — добавлял маркиз, — едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность».
   Всем известно место, которое занимали в данную эпоху наряды в жизни женщин на Западе, и общественная и даже политическая роль уборной в истории восемнадцатого столетия, долгие часы, проводимые красавицами за туалетным столом, в обществе горничных, парикмахеров, портных, ранних посетителей и неизбежного аббата. Всяким модам свойственно подвергаться преувеличению, переступая через границы. У Елизаветы страсть к нарядам и к уходу за своей красотой граничила с безумием. Долгое время вынужденная стеснять себя в этом отношении по экономическим соображениям, она со дня восшествия своего на престол не надела двух раз того же платья. Танцуя до упаду и подвергаясь сильной испарине, вследствие преждевременной полноты, она иногда три раза меняла платье во время одного бала. В 1753 г., при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев; однако после ее смерти осталось их еще пятнадцать тысяч в ее гардеробах и два сундука, наполненных шелковыми чулками, тысячами пар туфель и более чем сотней кусков французских материй. Она поджидала прибытие французских кораблей в С.-Петербургский порт и приказывала немедленно покупать новинки, привозимые ими, прежде, чем другие их увидели. Английский посланник лорд Гиндфорд сам хлопотал о доставке императрице ценных тканей. Она любила белые и светлые материи, с затканными золотыми или серебряными цветами. Бехтеев, посланный в 1760 г. в Париж для возобновления дипломатических сношений между обоими дворами, вместе с тем добросовестно тратил свое время на выбор шелковых чулок нового образца и на переговоры о приглашении для Разумовских знаменитого артиста поваренного искусства Баридо.
   Гардероб императрицы вмещал и собрание мужских костюмов. Она унаследовала от отца любовь к переодеваниям. Через три месяца после своего прибытия в Москву на коронацию она успела, по свидетельству Ботта, надеть костюмы всех стран в мире. Впоследствии при дворе два раза в неделю происходили маскарады, и Елизавета появлялась на них переодетой в мужские костюмы — то французским мушкетером, то казацким гетманом, то голландским матросом. У нее были красивые ноги, по крайней мере ее в том уверяли. Полагая, что мужской костюм невыгоден ее соперницам по красоте, она затеяла маскированные балы, где все дамы должны были быть во фраках французского покроя, а мужчины в юбках с панье.
   Любовь к театру, приписываемая ей, по-видимому, тоже коренилась в ее господствующей страсти. Она любила наряжать других. В пьесах, разыгрываемых при дворе воспитанниками кадетских корпусов, женские роли раздавались молодым людям, и Елизавета придумывала для них костюмы. Так, в 1750 г. она собственными руками одела кадета Свистунова, игравшего роль Оснельды в трагедии Сумарокова, а немного позднее появление Бекетова в роли фаворита объяснялось подобного же рода знакомством.
   Императрица строго следила за тем, чтобы никто не смел носить платьев и прически нового фасона, пока она их не оставляла; но, ввиду того, что она меняла их ежедневно, а иногда и ежечасно, придворные дамы не слишком отставали от моды. Однажды Лопухина, славившаяся своей красотой и потому возбуждавшая ревность государыни, вздумала, по легкомыслию или в виде бравады, явиться с розой в волосах, тогда как государыня имела такую же розу в прическе. В разгар бала Елизавета заставила виновную стать на колени, велела подать ножницы, срезала преступную розу вместе с прядью волос, к которой она была прикреплена, и, закатив виновнице две добрые пощечины, продолжала танцевать. Когда ей сказали, что несчастная Лопухина лишилась чувств, она пожала плечами:
   — Ништо ей дуре!
   С того дня Лопухина была намечена Елизаветой для руки палача, которой и не избежала. Анна Васильевна Салтыкова, несмотря на то, что отец ее принимал деятельное участие в перевороте 1741 г., подверглась такому же публичному наказанию на балу за прическу a la coque.
   Не надо здесь вдаваться в сравнения с соседками и современницами Елизаветы, с кроткой Марией Лещинской и даже с властной Марией-Терезией. Отцом Елизаветы не был добрый король Станислав, и Россия восемнадцатого столетия не была Францией или Австрией. В отношении нравственного воспитания и чувств и инстинктов, вытекающих из него, Россия, несмотря на преобразования, отстала на сто лет от Западной Европы. Но поступки Елизаветы вроде только что приведенного мной доказывают, однако, что предание, снисходительное к своим любимцам, польстило дочери Петра Великого, приписывая ей доброту и кротость, совершенно чуждые окружавшей ее среде. Елизавете были свойственны некоторые благородные порывы, и она иногда сочувствовала великим гуманитарным течениям ее века. В 1755 г., получив известие о землетрясении в Лиссабоне, она хотела было выстроить за свой счет целый квартал города, и ее с трудом убедили в том, что состояние ее финансов того не позволяет. Она отказалась подписать проект уголовного уложения, где законодатели ввели слишком варварские наказания. «Это кровью написано», — сказала она. Анне Иоанновне чужды были подобные порывы. Но в 1743 г. Ушаков и члены комиссии, производившей следствие по делу Ботта, тщетно обращали внимания императрицы на болезнь одной обвиняемой, Софии Лилиенфельд; они не знали, подвергать ли ее пытке, тем более, что она была виновна лишь в том, что не донесла о неодобрительных отзывах, смысла которых, может быть, и не поняла. Несчастная женщина была беременна. «Коли она государево здоровье пренебрегала, то плутоф и наипаче жалеть не для чего, луче чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать», — ответила Елизавета. По поводу того же дела, служившего, однако, интересам его повелителя, Мардефельд с негодованием сообщает следующие подробности, достоверность которых подтверждается кровавой развязкой драмы:
   «Офицеры, караулившие арестантов в крепости, рассказывали мне, что их подвергли невероятным мучениям. Ходят даже слухи, что Бестужева умерла под кнутом. Императрица часто присутствует инкогнито на допросах, когда обвиняемых не пытают. Завтра она поедет на Царскую мызу и предполагают, что в ее отсутствие их казнят».
   Действительно, казнь последовала вскоре по отъезде императрицы, и она была ужасна, как мы увидим ниже.
   В проявлениях милосердия императрицы, как я уже указывал выше, всегда была доля бессознательного, может быть, лицемерия, и вместе с набожностью большая доля отвращения изящной женщины к кровавым зрелищам и тяжелым впечатлениям, т.е. чувства, характерные для французской женщины того времени. Во время Семилетней войны от императрицы скрывали число мертвых, которыми ее полководцы усеивали поля сражения, и она не позволила ни одному раненому являться ей на глаза. То была, действительно, чувствительность по версальскому образцу.
   Елизавета, вместе со своими приближенными, подчинялась эволюции, медленно поднимавшей Россию до умственного и нравственного уровня Европы. Но вместе с тем она оставалась дочерью Петра Великого, гневной, капризной и энергичной, несмотря на свою лень, полная чисто физической энергией, не затрагивавшей ее ума. Она воздвигала дворцы в несколько дней, пробегала расстояние между Петербургом и Москвой в 24 часа — платя за каждую павшую лошадь — и била своих горничных. Она также бранилась по примеру Лестока, исчерпывавшего самый грубый словарь немецкого конюха и русского мужика. Екатерина II рассказывает, как в Софьине, в окрестностях Москвы, куда Елизавета поехала на охоту в 1750 г., она стала журить своего управляющего за недостаток зайцев. После того, как управляющий получил от нее нахлобучку, она обрушилась на другие жертвы. Этот человек испортил ей охоту, потому что не смыслит ничего в управлении. Самой ей пришлось научиться вести свои дела, когда императрица Анна Иоанновна оставляла ее в стесненном положении. Таким образом она со скудными средствами жила, как того требовало ее положение. Но она знала цену вещам. И тут ее гневные взоры упали на Екатерину, сопровождавшую ее. «Она постепенно к тому подходила, и слова ее лились потоком». Она «никогда бы не вздумала бы надеть дорогое и нежное платье на охоту». И она сердитым взглядом окидывала лиловое платье, вышитое серебром, в котором та, что его надела, охотно убежала бы вместе с зайцами.
   Думая положить конец этой сцене, придворный шут, Аксаков — последний, если не ошибаюсь, при русском дворе, — вздумал показать Елизавете в своей шапке только что пойманного дикобраза. Она пронзительно вскрикнула, увидя в нем сходство с мышью, убежала в свою палатку, где в сердцах обедала одна; а на следующий день (о чем Екатерина не упомянула, рассказывая эту сцену) Аксаков был взят в тайную канцелярию, т.е. его пытали за то, что он «напугал ее величество».
   Добавьте к этому еще следующую черточку:
   «Довольно часто случалось, что, когда ее императорское величество сердилась на кого-нибудь, она не бранила за дело, за которое следовало бы побранить, а брала предлогом что-нибудь такое, за что никто и не мог бы думать, что она могла рассердиться».
   Ее умственная лень являлась наследием предков по боковой линии. С этой стороны, по своей набожности, она была племянницей Иоанна V и Прасковьи Салтыковой. Она, правда, возила с собой своих фаворитов к Троице на богомолье, но обставляла это самыми назидательными подробностями. Совершая путешествие пешком, она употребляла недели, а иногда и месяцы на то, чтобы пройти шестьдесят верст, отделяющие знаменитую обитель от Москвы. Случалось, что, утомившись, она не могла дойти пешком за три, четыре версты до остановки, где она приказывала строить дома и где отдыхала по несколько дней. Она доезжала до дома в экипаже, но на следующий день карета отвозила ее к тому месту, где она прервала свое пешее хождение. В 1748 г. богомолье заняло почти все лето.
   Императрица не любила рыбы и в постные дни питалась исключительно вареньем и квасом, чем вредила своему здоровью. В марте 1760 г. она внушала серьезные опасения французу-доктору Пуассонье, приходившему в то же время в отчаяние от того, что пост брал верх над его предписаниями у больной княгини Белосельской. «Она предпочитает умереть от грозящего ей отека легких, чем выпить бульону», писал он. Проводя долгие часы в церкви, стоя коленопреклоненной, императрица иногда падала в обморок, как это было в 1757 г., когда думали, что она умерла. В 1752 г. она была в Кронштадте, куда должны были приехать на яхте князь с великой княгиней; поднялась тем временем буря, и она всю ночь провела у окна, держа в руках мощи; когда ей казалось, что барка, которую она принимала за яхту, погружалась в море, она поднимала их кверху. Она заметила во время своих молитв св. Сергию, что ангелы, окружавшие образ святого в одной церкви, слишком походят на купидонов, и тотчас же приказала прокурору св. Синода исправить этот недосмотр.
   С другой стороны, относительно Синода и духовенства она проявляла бережливость, заставлявшую ее изменять иногда принципам Петра Великого. Но она в этом вопросе повиновалась и договору о взаимной снисходительности, поддерживаемому сообща ее другом Разумовским и духовником Дубянским. Последний вмешивался в политику и покровительствовал запорожским казакам за частые присылки ему соленой рыбы. В 1743 г. мать фаворита просила о даровании прихода лакею, угодившему ей своей службой, и просьба ее была уважена. Архимандрит, которого крестьяне застали в преступном общении с девушкой, добился жестокого наказания нескромных свидетелей.
   Духовенство находило неизменную энергичную поддержку в государыне и деле обращения иноверцев в православие. В современной официальной газете случайные обращения в православную веру отмечались. Так, в 1746 г. в ней было напечатано о возвращении в лоно православия княгини Ирины Долгорукой, перешедшей прежде в католицизм. Ее муж, князь Сергей, обвиненный в том, что не сумел оберечь веру своей жены, искупил свое неосмотрение в монастыре, a m-lle Бере, гувернантка, заподозренная в том, что она приняла катехизис за грамматику, сидела под замком в Св. Синоде до 1751 г.
   Не все было, однако, легковесно или неприглядно в проявляемом такими путями рвении; на юго-западной границе империи Елизавета вела серьезную пропаганду и оказала существенные услуги делу колонизации этих областей, близоруко не оцененных Екатериной II.
   Обладая внешним обликом модницы и некоторыми чертами, заимствованными у нравственного типа европейской женщины восемнадцатого века, Елизавета имела все же много общего с совершенно противоположным типом современной ей русской женщины, хотя Петр Великий и предполагал, что окончательно уничтожил ее полувосточный облик. Беспорядочная, причудливая, не имеющая определенного времени ни для сна, ни для еды, ненавидящая всякое серьезное занятие, чрезвычайно фамильярная и вслед за тем гневающаяся за какой-нибудь пустяк, ругающая иногда придворных самыми скверными словами, но, обыкновенно, очень любезная и просто и широко гостеприимная; заходившая иногда по примеру матери на кухню, чтобы приготовить гостям блюдо по своему вкусу; всегда окруженная целым сонмом женских паразитов — рассказчиц сказок, сплетниц или чесальщиц, чесавших ей пятки в часы отдохновения, она оставалась, подобно Анне Иоанновне, помещицей старого режима, хотя и менее грубой и более привлекательной. Элементы ее популярности коренятся именно в этом смешении двух культур и компромиссах, куда, вслед за нею устремилась и вся Россия, находя в них одновременно удовлетворение и своих прежних наклонностей, и новых потребностей, и отдохновение после тяжелых испытаний эпохи преобразований. Двор Петра Великого, поскольку Петр имел его, был лишь продолжением того смирительного дома, куда он засадил свой народ за работу. На его ассамблеях, походивших более на маневры, было скучно. При Анне I все дрожали на них. И вот любезная царица пожелала, чтобы на ее ассамблеях веселились, усвоив себе некоторые тонкости общественного строя, но не отказавшись совершенно от старых привычек. То был взрыв радости и благодарности. Царствование Елизаветы считали праздничным днем, последовавшим за только что пережитыми днями испытания. Все с наслаждением развернулись, и общественная жизнь той эпохи дрогнула от радости, прониклась чуждым ей до поры весельем, лихорадочной деятельностью, горячим пылом в наслаждении жизнью.
   Эта приятная и пустая жизнь, созданная Елизаветой и часто поглощавшая ее настолько, что она забывала свои прямые обязанности, составляет часть ее нравственного облика, и поэтому мне предстоит воскресить ее на этих страницах.
 
 
II. Двор и внутренняя жизнь
   Несмотря на скромные средства и навык к бережливости, которою она любила кичиться, дочь Петра Великого, будучи еще цесаревной, имела уже довольно многочисленный штат: его составляли два фурьера, один камер-юнкер, четыре камердинера, девять фрейлин, четыре гувернантки или «мадамы» — из них одна была приставлена к фрейлинам, два человека для варки кофе, девять музыкантов, двенадцать песенников или бандуристов и целый сонм лакеев. Многочисленность челяди была главной роскошью в ту эпоху не только в России, но и на Западе. Документ, относящийся к первым годам царствования Анны Иоанновны и перечисляющий, сколько вина, водки и пива отпускалось придворному штату Елизаветы, выясняет нам несколько любопытных подробностей. Алексей Разумовский, хотя он и не стоял на одном уровне с хором музыкантов, к которому номинально принадлежал, получал лишь водку и пиво. Он состоит в ранге камердинера. Один из его соперников, красавец Лялин, числится среди фурьеров. Шубин — среди пажей. Сивере, впоследствии ставший гофмаршалом, приставлен к варке кофе. В этом списке еще не значился будущий фаворит, Иван Иванович Шувалов. Он только что еще родился (1727 г.), но во главе списка стоит его двоюродный брат Александр. Он камер-юнкер, и ему полагается порция вина.
   Став императрицей, Елизавета дополнила свой штат пятью или шестью камер-юнкерами и восемью камергерами; обер-церемониймейстером у нее был Франсуа Санти, пьемонтец, видавший виды. Замешанный в Париже в заговоре Селламара, он нашел убежище при маленьком гессен-гомбургском дворе и последовал в Россию за одним из принцев этого дома, которого Петр Великий прочил себе в зятья. Сперва он был назначен церемониймейстером при дворе Екатерины I, затем, согласно превратностям всех блестящих судеб того времени, ему пришлось отправиться в Якутск с кандалами на руках и на ногах. При Анне Иоанновне ему разрешено было поселиться в Иркутске, в шести тысячах верст от Петербурга вместо девяти тысяч; не успел он жениться здесь на дочери одного чиновника, как указом Бирона был перевезен в сельцо Устьвилейск, за Якутском. Он провел в нем несколько лет, в нетопленной избе, на цепи и питаясь мукой, разведенной в воде. Странно, что Елизавета избрала именно его запевалой в веселом хороводе, затеянном ею. Впрочем, ей, пожалуй, трудно было бы найти человека, на жизнь которого близкое прошлое не наложило своей железной длани и кровавой тени.
   Прошлое, полное мучений и ужаса, могу ли я забыть о нем на этих страницах, когда с каждым новым лицом оно встает передо мной, мрачное и отвратительное?
   «Ассамблеи», введенные Петром I, были оставлены ближайшими его преемниками. Елизавета воскресила этот обычай наряду с другими, но от прежних собраний, где московский аскетизм, германская тяжеловесность и грубые и страшные шутки хозяина создавали невыносимо тягостную атмосферу, осталось одно их название. Теперь же законом стали французские образцы и французская грация. «Без них (французов), — писал впоследствии журнал „Кошелек“ (1774), — не знали бы мы, что такое танцование, как войти, поклониться, напрыскаться духами, взять шляпу и одною ею изъявлять страсти и показывать состояние души и сердца нашего… Что ж бы мы сошедшим в женское собрание говорить стали. Разве о курах да цыплятах разговаривать бы стали?.. Без французов разве мы могли бы назваться людьми». После государственного переворота совершилась еще и другая революция; как сущность, так и форму ее создали торговцы модных товаров, «мадамы» и учителя танцев, и западная цивилизация, поскольку Елизавета и ее современники были способны ее понять, не выходила из рамок, созданных этими цивилизаторами. Зато рамки эти были чрезвычайно блестящими.
 
Петр дал нам науку,
Его дочь привила нам вкус…
 
   — пел один современный поэт. В особенности вкус к развлечениям и, надо прибавить во имя справедливости, к некоторым утонченным удовольствиям. Зимою 1745—1746 г., несмотря на тревожные заботы, создаваемые внутренней и внешней политикой, особы первых двух классов обязаны были давать поочередно маскированные балы. Собирались в шесть часов. Танцевали и играли в карты до десяти, когда императрица с великим князем, великой княгиней и несколькими привилегированными лицами садилась ужинать. Остальные приглашенные ужинали стоя. Затем танцы возобновлялись до часу или двух ночи. Этикета никакого не было. Хозяева не принимали и не провожали никого, даже императрицу. Когда она входила в гостиную, сидящим запрещено было вставать. Часто Елизавета без церемоний называлась на ужин к тому или другому из своих приближенных или к одному из послов. Нередко она появлялась неожиданно среди бала. Екатерина II, в знаменитых вечерах в Эрмитаже, лишь следовала этому примеру, где сказывалось желание извлечь двор и общество из византийской трясины, в которой они еще погрязали и чахли.
   В одном смысле, по крайней мере, успехи в этом направлении были быстрые. Балетмейстер француз Ланде вскоре объявил, что нигде не танцуют менуэт так выразительно и благопристойно, как в Петербурге. Все виды изящества и роскоши быстро развились при дворе Елизаветы. Она навсегда изгнала из своего дворца грубые оргии, прельщавшие ее отца. Она пожелала иметь хороший стол. Главный повар Фукс получил чин бригадира и жалованье в восемьсот рублей, что казалось огромной суммой в то время ввиду того, что до тех пор главные повара относились к разряду низшей челяди. Он был первым в длинной цепи поваров, которыми России пришлось вскоре гордиться. При дворе вели также очень крупную игру, и маркиз Лопиталь, французский посол, жаловался на расходы, вызываемые обязательными ежемесячными «кадрилями». Первый вечер стоил ему сто двадцать дукатов, несмотря на то, что он играл не слишком несчастливо.
   На время своего коронования Елизавета выстроила в Москве оперный театр, вмещавший пять тысяч зрителей. В день его открытия давали «Тита» знаменитого Гассе, с музыкальным прологом Доминика Даллолио, композитора и дирижера, обосновавшегося в России. Его представления, где рядом с итальянскими певцами выступали молодые придворные, обученные в Сухаревой башне, местной консерватории, чередовались с интермедиями и аллегорическими балетами, где Ланде изощрял свой ум: «Золотое яблоко на пиру богов»; «Радость русского народа при появлении его Астреи». Этот вид представлений пользовался таким успехом, что Академия Наук учредила особую кафедру аллегории, а русский народ — та часть его, по крайней мере, что посещала театр, действительно, склонна была думать, что в ноябрьскую ночь 1741г. на ее горизонте заблистала Астрея.
   В камер-фурьерском журнале за 1743 г., в № от 5 сентября, отмечен большой праздник в Летнем дворце. На следующий день происходит комедия и большая иллюминация сада. 15-го — опять-таки большой праздник по случаю заключения мира со Швецией. 7 октября — обед, ужин и всевозможные развлечения на даче гофмаршала Д.А. Шепелева. 8—10-го большая охота в Царском Селе. 11-го — праздник в новом дворце, воздвигнутом между Царским и Петербургом. И так с начала до конца года.
   Астрее, однако, не мало было дела, чтобы даже в этом, сравнительно ограниченном, кругу приучить окружавших ее лиц к новым повадкам и, наряду с более утонченными нравами, вызвать к жизни и более разнообразные и привлекательные формы общественности. В настоящих своих записках (не принадлежавших Галиарде и еще не изданных) д'Эон изобразил русский двор в 1759 г. в далеко не привлекательных красках. Много роскоши, но мало вкуса и еще менее изящества. Действительно, величественные манеры присущи лишь «семи, десяти лицам». Женщины, в большинстве случаев хорошо одетые и увешанные бриллиантами, имеют, однако, в своих костюмах что-то режущее для французского глаза. В них можно любоваться лишь нарядами и красотой, если они таковой обладают. В огромной зале «более короткой, чем Версальская галерея, но гораздо более широкой, обшитой деревом, выкрашенной в зеленый цвет, прекрасно позолоченной, украшенной великолепными зеркалами и ярко освещенной множеством люстр и жирандолей», среди потока золота, серебра и света, они выстраиваются, как в церкви, все с одной стороны, а кавалеры с другой. Они обмениваются глубокими реверансами и не разговаривают даже между собой. Это идолы. Приемы состоят в слушании прекрасной музыки, где артисты, пользующиеся известностью в Париже, — Сакристини, Салетти, Компасси, показывают свои таланты; но частое и всегда однообразное повторение этого удовольствия скоро приедается. Нет умения разнообразить развлечение и никакого понятия о главной прелести общественных собраний. Вне императорского дворца мало людей, имеющих дома, куда доступ «был бы свободен и легок и свидетельствовал о близком общении и дружбе. Все почти всегда основано на церемонии».