Ряженые на время притихли, очевидно ожидая появления кого-то, облеченного среди них высшей властью, и поэтому люди, находившиеся внутри церкви, успели разглядеть всю эту нелепицу. Им нетрудно было понять, в чем смысл шутовского переодевания и какова его цель.
   Большинство читателей, вероятно, знает, что в раннюю пору своего существования и в период своего расцвета римская церковь не только попустительствовала сатурнальным вольностям вроде тех, которым сейчас предавалось население Кеннаквайра и окрестных деревень, но даже поощряла их.
   Считалось не только дозволенным, но и полезным, чтобы простонародье в дни такого разгула вознаграждало себя за лишения и епитимьи, которым оно подвергалось в другое время, всякого рода выходками, несмотря на то, что далеко не все они были невинно-ребяческими и что некоторые носили откровенно безнравственный, языческий характер. Более того — именно церковные обряды и церемонии были излюбленным предметом пародийного осмеяния, и, как ни странно, делалось это с одобрения самого духовенства.
   Когда церковь была на вершине своей славы, духовенство не опасалось того, что допускаемое им непочтительно-фамильярное обращение мирян со святынями может возыметь дурные последствия; оно тогда представляло себе народ чем-то вроде рабочей лошади, которая подчиняется узде и хлысту ничуть не менее покорно оттого, что ей изредка дадут порезвиться на воле и даже взбрыкнуть копытами на обычно погоняющего ее хозяина. Но когда времена переменились, когда сомнение в римско-католическом вероучении и ненависть к его блюстителям породили большое число сторонников Реформации, духовенство обнаружило — но уже слишком поздно, — что из установившейся традиции игрищ и празднеств, в которых подвергалось осмеянию все, что оно считало наиболее священным, проистекают немалые неудобства.
   Тогда и для менее хитроумных политиков, чем деятели римской церкви, стало очевидным, что те же самые действия приобретают совсем другую направленность, поскольку теперь они порождаются ненавистью и носят оскорбительно-издевательский характер, перестав быть просто выражением грубого и бесшабашного разгула. Поэтому церковники, спохватившись, постарались употребить все сохранившееся еще влияние своей религии на то, чтобы не допустить возобновления этих непристойных увеселений. В этом отношении католическое духовенство нашло поддержку со стороны большинства реформатских проповедников, которые более оскорблялись язычеством и безнравственностью такого рода представлений, нежели были расположены извлекать выгоду из того, что римская церковь со всеми ее ритуалами выставлялась в них в смешном виде. Но прошло немало времени, пока удалось навсегда положить конец этой неприличной и безнравственной забаве: простонародье не хотело отказываться от своего любимого развлечения, 11 как в Англии, так и в Шотландии митре католического епископа, равно как и стихарю епископа реформатского, а также плащу и перевязи священникакальвиниста не раз приходилось стушевываться перед масками комических персонажей — папы дураков, малыша-епископа и аббата Глупостиnote 25.
   Именно этот последний персонаж, в своем полном облачении, приближался сейчас к порталу церкви святой Марии, выряженный так, что его костюм представлял собой карикатуру или, иначе сказать, шутовскую пародию на облачение и регалии настоящего аббата, прямо к которому он и направлялся, нимало не смущаясь тем, что это был день вступления аббата в должность, что его окружали другие духовные лица и что он стоял под сенью алтаря своей церкви. Мнимый церковный сановник был толстый малый низкого роста; ему еще нарастили живот, привязав туго набитый чем-то мешок, и от этого его коренастая, приземистая фигура выглядела уморительно-потешной. На нем была кожаная митра, расшитая спереди какими-то грубыми узорами, подобно гренадерскому киверу, и увешанная оловянными побрякушками. На лице его выдавался непомерной величины нос, столь же богато украшенный, как и его головной убор. Ряса его была из клеенки, а риза — из причудливо размалеванной холстины с фестонами. На одном плече у него помещалось чучело совы; в правой руке он держал пастырский посох, в левой — небольшое зеркальце с ручкой, таким образом напоминая собой знаменитого шутника, о чьих приключениях рассказывается в книге, которая была переведена на английский язык и пользовалась некогда большой популярностью; еще сегодня ее можно приобрести по цене один фунт стерлингов за каждый лист.
   Люди, сопровождающие этого мнимого сановника церкви, одетые соответственным образом и снабженные подобными же атрибутами, имели такое же карикатурное сходство с носителями различных монастырских званий, как и их
   Главарь с самим настоятелем. Стройной процессией следовали они за своим
   Главарем, и вся пестрая толпа ряженых, ожидавшая его появления, пропустив его со свитой вперед, стала вливаться в церковь с криками: «Дорогу почтенному отцу Хаулегласу, ученому монаху ордена Беззакония, его священству аббату Глупости!»
   Возобновился кошачий концерт, и церковь заполнилась разноголосым гомоном: мальчишки кричали и завывали; мужчины гоготали и орали напропалую; женщины визгливо смеялись и испускали истошные вопли, звери рычали, дракон бил хвостом и шипел, конек-скакунок ржал, становился на дыбы и приплясывал, и все прочие так резвились и прыгали, стуча подкованными каблуками о каменный пол, что в конце концов плиты были сплошь испещрены следами от их неистовых скачков.
   Короче говоря, в церкви творилось нечто невообразимое, так что было больно ушам, в глазах рябило и голова шла кругом. Такой хаос ошеломил бы всякого постороннего наблюдателя; монахам же, понимавшим, что народ потешается над ними и что они — главная причина его веселья, было особенно не по себе от опасения, что ряженые, которые вопили и прыгали вокруг них, осмелев благодаря переодеванию, могут при малейшем подстрекательстве превратить потеху в нечто весьма серьезное или по крайней мере перейти к таким грубым шуткам, к которым обычно бывает склонна развеселившаяся и расположенная к озорству чернь. Среди всего этого гама и беспорядка монахи взирали на своего аббата так, как пассажиры корабля взирают во время шторма на кормчего: их взгляды говорили, что сами они чувствуют себя бессильными и уже не слишком надеются на то, что усилия их Палинура увенчаются успехом.
   Сам аббат был, по-видимому, в некотором затруднении. Он не испытывал страха, но сознавал, что открыто выразить свое возмущение, которое он едва мог сдержать, было бы весьма опасно. Он подал знак Рукой, как бы приказывая толпе утихомириться, но в ответ крики стали еще громче, и раздался взрыв дикого хохота. Однако, когда Хаулеглас, подражая аббату, сделал такой же жест, его буйная компания немедленно подчинилась, в предвкушении нового повода для веселья — разговора между настоящим аббатом и аббатом мнимым; толпа явно возлагала немалые надежды на грубое остроумие и бесстыдство своего
   Главаря. Все принялись кричать: «На бон! На бой! Выходи, монах, на шалопута! Аббат против аббата — хорошая пара! Схватитесь, умный с глупым, праведник с греховодником! »
   — Потише, ребята! — сказал Хаулеглас. — Неужто двое ученых отцов церкви не могут побеседовать друг с другом без того, чтобы вы тут учиняли такой содом, вопили и улюлюкали, словно вы травите гончими взбесившегося буйвола? Тише, говорю вам! Дайте нам с этим ученым отцом посовещаться о делах, касающихся нашего сана и наших полномочий.
   — Дети мои… — начал Амвросий.
   — И мои также, — подхватил его комический двойник. — И счастливые они дети, надо сказать! Немало есть славных ребят, которые не знают своих отцов, а этим повезло: они могут выбирать любого из двух.
   — Если в тебе есть что-нибудь, кроме безбожия и распутства, . — произнес настоящий аббат, — позволь мне, ради спасения твоей же души, сказать несколько слов этим введенным в заблуждение людям.
   — Есть ли во мне что-нибудь, кроме безбожия? — переспросил аббат Глупости. — Как же, преподобный братец, во мне есть все, что особе моего звания в это время суток полагается иметь в себе: говядина, пиво, горячительное и всякие разные приправы; а хочешь говорить — говори, а потом скажу я, и мы с тобой померяемся по-честному.
   Во время этого препирательства гнев Мэгделин Грейм возрос до предела; она приблизилась к аббату, стала рядом с ним и негромко, но отчетливо произнесла:
   — Воспрянь и соберись с силами, отец! Меч святого Петра — в твоей руке: рази им и отмсти за поруганные владения святого апостола. Закуй их в цепи, которые, будучи наложены церковью на земле, не размыкаются в небесах.
   — Спокойствие, сестра! Пусть безумие этих людей не заставит нас забыть об осторожности. Прошу тебя, сохраняй спокойствие и не мешай мне в отправлении моих обязанностей. Сегодня в первый, а быть может, и в последний раз я призван исполнить их.
   — Напрасно, напрасно, святой братец! — сказал Хаулеглас. — Я полагаю, тебе лучше последовать совету святой сестрицы: ведь для того чтобы монастыри процветали, всегда нужен был совет женщины.
   — Замолчи, пустой человек! — воскликнул аббат. — А вы, братья мои…
   — Нет, нет, — сказал аббат Глупости, — никаких разговоров с мирянами, пока не поговоришь со мной, твоим рясофорным собратом. Клянусь колоколами, библией и свечами, ни один человек из моей паствы не станет слушать ни единого твоего слова; поэтому обращайся лучше ко мне, а я, так и быть, выслушаю.
   Чтобы избежать такого шутовского диспута, аббат снова попытался воззвать к благочестивым чувствам, которые, возможно, еще теплились в жителях Хэлидома, некогда столь преданных своим духовным владыкам. Увы! Аббату Глупости достаточно было взмахнуть своим бутафорским жезлом, чтобы крики, улюлюканье и пляски возобновились с неистовой силой; люди орали так, что им мог бы позавидовать сам Стентор.
   — А теперь, ребята, — сказал аббат Глупости, — снова на время заткните глотки и не шумите. Посмотрим, будет ли драться кеннаквайрский петух или же удерет с поля боя.
   Снова наступила напряженная тишина, и отец Амвросий воспользовался ею, чтобы обратиться к своему противнику, ибо он убедился, что никаким другим способом ему не удастся заставить толпу выслушать его.
   — Несчастный! — воскликнул он. — Неужели ты не знаешь лучшего применения твоей природной сметливости, кроме как заводить слепых, беспомощных людей во мрак преисподней?
   — По правде говоря, брат мой, я не вижу большой разницы между тем, на что вы употребляете свой ум и на что — я: разве только, что вы делаете проповедь из чепухи, а я — чепуху из проповеди.
   — Жалкий же ты человек, — сказал аббат, — если тебе представляется самым подходящим предметом для шутовства то, перед чем ты должен трепетать, если пуще всего тебя веселят твои собственные грехи и если, по-твоему, нет лучшей потехи, как делать посмешище из тех, кто мог бы отпустить тебе грехи и снять с тебя вину за них.
   — Воистину, — сказал лжеаббат, — вы были бы правы, если, высмеивая лицемеров, я насмехался бы над религией. Ох, и отличное же дело надеть на себя долгополую рясу и капюшон: становишься одним из столпов матери-церкви, а мальчики уж и не смей играть в мячик под стеной! Вдруг ненароком разобьешь цветные стеклышки.
   — Неужели вы, друзья мои, — произнес аббат, оглядев всех вокруг с такой страстью, что на некоторое время привлек к себе внимание присутствующих, — неужели вы можете терпеть, чтобы нечестивый шут оскорблял в божьем храме служителей господа? Многие из вас, а может быть, и все вы, жили под началом моих святых предшественников, которые были призваны отправлять власть в этой церкви, где я призван только страдать. Если вы владеете земными благами, то это их дар. И когда вы не отвергали с презрением лучшие дары — милосердие и всепрощение церкви, — разве не всегда они были вам доступны? Разве мы не молились, когда вы проводили время в веселье, не бодрствовали, когда вы предавались сну?
   — О том, бывало, говаривали иные хозяюшки в Хэлидоме, — сказал аббат Глупости; но его острота встретила на этот раз слабое одобрение, и отец Амвросий, завладев на миг вниманием толпы, поспешил развить свою удачу.
   — И что же! — сказал он. — По заслугам ли воздаете вы, пристойно ли, честно ли поступаете, нападая на небольшую горстку стариков и глумясь над ними, хотя все, чем вы владеете, досталось вам от их предшественников, хотя единственное их желание — спокойно умереть в этом разрушенном монастыре, бывшем некогда светочем страны, и они ежедневно молятся о том, чтобы глаза их закрылись раньше, чем погаснет последняя искра и страна погрузится во тьму, предпочтя ее свету? Мы не обратили против вас острие духовного меча в отмщение за то, что нас преследуют в этом мире. В своей дикой ярости вы отобрали у нас земли и почти совсем лишили нас хлеба насущного, но мы не воздали вам за это громами анафемы; мы просим вас только об одном: дайте нам дожить наш век в стенах этой церкви, моля господа, пресвятую матерь божию и святых угодников простить все совершенные вами и нами грехи, и не тревожьте нас своим грубым шутовством и богохульством.
   Общий тон и в особенности финал этой речи оказались для толпы совершенно неожиданными и произвели на ее чувства такое воздействие, которое не располагало к продолжению озорства. Плясуны, выряженные героями легенды о Робине Гуде, прекратили свой танец, конек-скакунок перестал скакать, труба и барабан затихли, и «тишина, подобно тяжкой туче», казалось, придавила только что бушевавшую чернь. Иные звери явно испытывали угрызения совести: медведь не мог сдержать рыданий, а огромная лисица утирала себе хвостом глаза. Но особенно был тронут дракон, до сих пор устрашающе вздымавшийся на дыбы: перестав выпускать когти и сворачиваться кольцами, он на этот раз открыл свою свирепую пасть, чтобы жалобно произнести в тоне покаяния:
   — Клянусь обедней, я и не подозревал, что это дурно — заняться нашей старинной забавой; но если б я знал, что святой отец примет это так близко к сердцу, ни в какую не стал бы для вашей потехи представлять дракона.
   Во время этой короткой передышки у аббата, окруженного пестрой толпой причудливых масок, был такой же победоносный вид, как у святого Антония в «Искушениях» Калло; но Хаулеглас не собирался отступать.
   Что же это выходит, братцы? — воскликнул он. — Честно ли это? Не вы ли сами выбрали меня аббатом Глупости, икто же из вас вправе сегодня прислушиваться к здравому смыслу? Разве я не был избран по всем правилам в торжественном собрании всего нашего ордена на постоялом дворе мамаши Мартины? И что ж, теперь вы хотите бросить меня, отказаться от своего старинного развлечения и от своих прав? Игру надо доигрывать до конца, и всякого, кто впредь вымолвит хоть что-нибудь здравомыслящее или разумное, кто станет призывать нас подумать да рассудить, я в силу данной мне власти велю стукнуть башкой о мельничную плотину.
   Чернь, до сих пор молчавшая, издала восторженный вопль, опять заиграли труба и барабан, конек-скакунок взвился на дыбы, звери зарычали, и даже раскаявшийся дракон снова стал извиваться, готовясь к новым прыжкам. И все же аббат мог бы пресечь злонамеренные поползновения разгульной толпы, но в этот момент почтенная Мэгделин Грейм дала волю своему долго подавляемому негодованию.
   — Безбожники! — воскликнула она. — Велиаловы слуги, нечестивые еретики, свирепые насильники!
   — Сдержись, сестра, умоляю тебя, приказываю тебе! — произнес аббат. — Дай мне исполнить мой долг, не вторгайся в мои полномочия!
   Но Мэгделин продолжала метать громы и молнии, угрожая еретикам страшными карами от имени всех пап, всех соборов и всех святых, начиная от архангела Михаила.
   — Друзья! — воскликнул аббат Глупости. — Эта женщина не сказала ни одного разумного слова, и поэтому можно считать, что к ней закон неприложим. Но сама-то она полагала, что говорит вещи разумные, и если только она не признается и не заявит, что все, сказанное ею здесь, — чепуха, это будет считаться разумным и в качестве такового подпадет под действие наших законов. Исходя из этого, госпожа богомолка, паломница, аббатиса или кто бы ты ни была, сейчас же прекрати свои штуки или же берегись мельничной плотины! Мы не потерпим в нашей епархии
   Глупости сварливых старух, все равно — духовного или светского звания!
   С этими словами он протянул руку к старухе и под крики своей свиты: «Держи ее, держи!» — попытался было ее схватить, однако намерению его не суждено было осуществиться. Роланд Грейм все это время с негодованием наблюдал, как оскорбляют его старого духовного наставника, но, оказавшись на этот раз достаточно рассудительным, сообразил, что помочь ему он бессилен и может бесполезным вмешательством только ухудшить дело. Однако когда он увидел, что его пожилой родственнице угрожает рукоприкладство, проявилась свойственная его характеру порывистость: резко шагнув вперед, он вонзил кинжал в живот аббату Глупости, которого этот удар сразу же свалил с ног,


Глава XV



   Когда перед бушующей толпой,

   Что одержима яростью слепой,

   Является, презревши град камней,

   Поленьев и горящих головней,

   Отважный муж, чей прям и честен дух,

   Стихает чернь, вся обратившись в слух.

Вергилий (в переложении Драйдена)



   Разгульная толпа, чье веселье было столь ужасным образом нарушено, испустила крик яростного возмущения; но в первую минуту из-за отсутствия у нее оружия, а также будучи устрашена гневным лицом Роланда Грейма и его обнаженным кинжалом, замерла в нерешительности. Аббат, потрясенный до глубины души, воздев руки к небу, молил господа о прощении за кровопролитие, совершенное в святилище. Только лицо Мэгделин Грейм выражало радость и удовлетворение от того, что младший представитель ее рода сурово покарал безбожника; но по ней было видно также, что она охвачена безумным страхом за судьбу любимого внука.
   — Пусть издыхает богохульник! — сказала она. — Пусть умрет он на этих священных плитах, оскверненных его прикосновением!
   Но гнев толпы, скорбь аббата и экзальтация неистовой Мэгделин оказались беспричинными и напрасными. Якобы смертельно раненный Хаулеглас проворно вскочил на ноги и закричал:
   — Чудо, чудо, братцы! Самое настоящее чудо, не хуже всякого другого, что когда-либо совершалось в Кеннаквайрской обители. И, как ваш законно избранный аббат, я велю вам, братцы, никого не трогать без моего приказания. Ты, волк, и ты, медведь, держите этого шалого мальчишку, но не делайте ему больно. А ты, преподобный отче, со всеми твоими присными, отправляйтесь-ка вы лучше по кельям; ибо наше совещание окончилось так, как кончаются все совещания: каждый остался при своем мнении; а если мы затеем драку, то и тебе, отче, и твоей братии придется солоно, да и церковь останется в накладе. Поэтому берите-ка ноги в руки и улепетывайте отсюда подобру-поздорову!
   Галдеж уже начинался снова, но отец Амвросий все еще колебался; ему было не совсем ясно, в чем состоит сейчас его долг, — встретить ли грудью натиск или сохранить себя до более благоприятного времени. Его самозванный собрат, аббат Глупости, заметил, что он в затруднении, и сказал более естественным тоном, без того ломанья, в котором он раньше усердствовал, чтобы лучше играть свою роль:
   — Мы пришли сюда без злого умысла — просто для того, чтобы повеселиться; мы лаем громко, но кусаемся не больно, а главное, не хотим вам сделать ничего худого. Поэтому перестаньте нам мозолить глаза, пока дело не обернулось худо: сокол, который уже взлетел, свисти ему не свисти, обратно не вернется, и из пасти гончей нелегко вырвать добычу. Стоит этим ребятам разойтись снова, и сам дьявол не удержит их, а не то что аббат Глупости.
   Братия сгрудилась вокруг аббата Амвросия и стала упрашивать его отступить перед неудержимым напором. Это разгульное празднество, говорили они, представляет собой старинный обычай, который признавали его предшественники, и в прежние времена, при аббате Ингильраме, бывало, сам почтенный отец Николай изображал дракона.
   — И вот теперь мы пожинаем плоды того, что когда-то было столь безрассудно посеяно, — сказал отец Амвросий. — В свое время людей научили глумиться над тем, что свято: так можно ли удивляться, что потомки безбожников стали разбойниками и грабителями? Но пусть будет по-вашему, братья мои, идите к себе и вкушайте отдых. А тебе, женщина, я велю уйти отсюда вместе с нами, не произнеся больше ни слова: ты должна сделать это ради твоего уважения ко мне и ради безопасности молодого человека, который тебе дорог. Однако постойте… Что собираетесь вы делать с этим юношей, которого вы держите как пленника? Подумали ли вы о том, — продолжал он суровым тоном, обращаясь к Хаулегласу, — что на нем ливрея дома Эвенелов? Люди, не страшащиеся божьего гнева, должны убояться хотя бы гнева человеческого!
   — Не обременяйте себя заботой о молодом человеке, — ответил Хаулеглас. — Мы знаем, кто он и откуда.
   — Прошу вас, — умоляюще сказал аббат, — не причиняйте ему зла за опрометчивый поступок, который он в своем пылком рвении чуть было не совершил.
   — Говорю вам, не обременяйте себя заботой о нем, отче, — повторил Хаулеглас, — и живо отправляйтесь отсюда со всей вашей свитой мужеска и женска пола, или же я не ручаюсь, что эта самая святая убережется от позорного стула. А что касается злых умыслов, то им в моем брюхе не поместиться, — добавил оратор, похлопав себя ладонью по объемистому животу, — оно слишком туго набито соломой и клееным холстом; великое спасибо им обоим: они выдержали кинжал этого сорвиголовы не хуже миланских лат.
   Действительно, кинжал Роланда Грейма вонзился в набивку искусственного брюха, которое входило составной частью в маскарадный костюм аббата Глупости, и лишь сила толчка свалила на мгновение это почтенное лицо на пол.
   — Да что ж это такое, братцы? — воскликнул аббат Глупости. — Почему у вас такие постные рожи? Не собираетесь ли вы отказаться от своего старинного развлечения из-за бредней какой-то старухи о святых да о чистилище? А я-то грешным делом думал, что вам давно уже охота поразмяться… Эй, грянь, барабан, играй, арфа, ударьте по струнам, скрипачи, пляшите все и веселитесь сегодня, а завтра — хоть трава не расти! Медведь и волк, следите за вашим пленником, гарцуй, конек, шипи, дракон, вопите вовсю, мальчишки! Мы старимся с каждой минутой, потерянной зря, а жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на игру в молчанку.
   Это энергичное увещание возымело желаемое действие. Церковь наполнилась запахом паленой шерсти и жженых перьев, заменившим собой аромат фимиама; в чаши для святой воды налили грязную дождевую воду, а затем разыграли пародию на богослужение, причем роль священника у алтаря исполнял лжеаббат. Люди пели игривые и непристойные песни на мелодии церковных гимнов; портили, рвали и ломали все, что попадалось им под руку из принадлежавшего аббатству имущества, то есть прежде всего — облачение и церковную утварь. Предаваясь самым нелепым выходкам, какие только могла подсказать им в эти минуты полнейшей свободы их буйная фантазия, они постепенно перешли к более серьезным разрушительным действиям: стали стаскивать с мест и уничтожать деревянные статуи, разбили витражи, уцелевшие после предыдущего нападения на церковь, и, с неослабевающим рвением разыскивая скульптуры, которые считались предметами идолопоклоннического обожания, начали истреблять орнаменты, сохранившиеся еще на гробницах и капителях колонн.
   Страсть к разрушению, подобно всякой другой склонности, усиливается, когда не встречает противодействия; и самая буйная часть сборища, раззадоренная картиной уже нанесенного ею вреда, стала испытывать потребность в разрушениях еще более значительного масштаба. Подстрекатели начали кричать:
   — Надо вовсе смести это старое воронье гнездо, оно слишком долго служило папе и его присным!