— Неужели вы хотите сказать, мистер Барни, — ужаснулся Фостер, — что наш добрый милорд и господин, которого я считал воплощенным благородством, пользуется, чтобы возвыситься, такими низкими и греховными средствами, как это вы сейчас описали?
   — Перестань, — сказал Варни, — и не гляди на меня таким скорбным взором. В ловушку ты меня не заманишь, и я вовсе не в твоей власти, как ты воображаешь своим слабым умишком, потому что я без боязни перечисляю тебе все орудия, пружины, винты, блоки и опоры, с помощью которых великие люди достигают высот в смутные времена. Ты сказал, что наш добрый лорд — воплощение благородства? Аминь, да будет так. Но тем более ему нужны не очень разборчивые в средствах слуги, которые, зная, что его падение сокрушит и раздавит их, должны пойти на любой риск, всей кровью и мозгом, душой и телом стараясь удержать его на высоте. Это я говорю тебе, потому что плевать мне на то, кто об этом знает или не знает.
   — Верно вы говорите, мистер Варни, — подхватил Энтони Фостер. — Предводитель определенной группы похож на шлюпку на волнах. Она не сама поднимается, а ее вздымает вал, который несет ее вперед.
   — Ты склонен к метафорам, почтенный Энтони, — усмехнулся Варни. — Этот бархатный кафтан превратил тебя в оракула. Мы отправим тебя в Оксфорд для получения докторской степени. Ну, а кстати, привел ли ты в порядок все, что было прислано из Лондона, и обставил ли западные комнаты так, чтобы это понравилось милорду?
   — В них можно принимать и короля в день венчания, — ответил Энтони, — и заверяю вас, что госпожа Эми сидит там гордая и веселая, как будто она царица Савская.
   — Тем лучше, любезный Энтони, — сказал Варни. — Наше будущее благополучие зиждется на ее хорошем отношении к нам.
   — Тогда мы возводим свое здание на песке, — возразил Энтони Фостер. — Предположим, что она появится при дворе во всей славе и пышности своего вельможного супруга. Какими же глазами будет она смотреть на меня, своего, так сказать, тюремщика, который держит ее здесь против ее воли, заставляя ползать гусеницей по замшелой стене, когда ей хотелось бы порхать пестрой бабочкой в придворном саду?
   — Да не бойся ты ее гнева, чудак, — успокоил его Варни. — Я докажу ей, что все, что ты сделал, пошло на пользу и милорду и ей самой. И когда она вылупится из скорлупы и побежит, ей придется признать, что именно нам она обязана своим возвышением.
   — Будьте осторожны, мистер Варни, — предупредил Фостер, — вы можете тут жестоко ошибиться. Вас она приняла сегодня довольно холодно и, думаю, глядит на нас с вами весьма косо.
   — Эх, не понимаешь ты ее, Фостер, совсем не понимаешь. Она же связана со мной всеми узами, которые могут соединить ее с тем, кто способен удовлетворить ее чувства любви и тщеславия. Кто вырвал безвестную Эми Робсарт, дочь захудалого, ополоумевшего рыцаря, невесту полупомешанного, меланхолического энтузиаста Эдмунда Тресилиана из ее низкой доли и открыл ей возможности самой блистательной судьбы в Англии, а может быть, даже и в Европе? Так вот, мой милый, это был я. Как я тебе уже часто говорил, я дал им возможность встречаться тайно. Это я стоял на страже в лесу, покуда он охотился за ланью. Это меня и поныне клянет вся ее семья, как соучастника ее бегства. Да живи я там у них по соседству, мне пришлось бы носить рубаху из материи покрепче голландского полотна, а не то мои ребра познакомились бы с испанской сталью. Кто передавал их письма? Я. Кто развлекал старого рыцаря и Тресилиана? Я. Кто устроил их побег? Это я. Короче говоря, это я, Дик Варни, сорвал эту хорошенькую маргариточку в укромном уголке и приколол к самой блистательной шляпе в Британии.
   — Так-то это так, мистер Варни, — возразил Фостер, — но, может, она думает, что если дело и дальше будет зависеть от вас, цветок окажется прикрепленным к шляпе так слабо, что первое же дуновение изменчивого вихря страстей снова сбросит бедную маргаритку в безвестность?
   — Она должна понимать, — сказал Варни с улыбкой, — что истинная преданность, которую я питаю к милорду, моему хозяину, сперва заставляла меня воздерживаться от того, чтобы советовать ему жениться. И тем не менее я все-таки посоветовал ему жениться, когда увидел, что она не успокоится без… священного таинства или обряда, как ты там это именуешь, Энтони?
   — Она разъярена на вас еще и за другое, — пояснил Фостер, — и я говорю вам об этом, чтобы вы вовремя поостереглись. Она вовсе не желает скрывать свое великолепие в тусклом фонаре этой древней обители, но жаждет блистать самой сиятельной графиней в Англии.
   — Вполне естественно и очень верно, — согласился Варни. — А мне-то что до этого? Пусть себе блистает в фонаре или там в хрустале, как угодно милорду, я не возражаю.
   — Она полагает, что вы держите весло с одного борта лодки, мистер Варни, — продолжал Фостер, — и можете грести или не грести, как вам заблагорассудится. Словом, таинственность и загадочность, которые ее окружают, она относит за счет ваших тайных советов милорду и моего строгого надзора. Потому-то она любит нас обоих так же, как приговоренный к смерти — своего судью и тюремщика.
   — Ей придется полюбить нас покрепче, прежде чем она покинет эти места, Энтони, — заверил его Варни. — Если я по весьма серьезным основаниям советовал ему придержать ее здесь на некоторое время, то я могу также посоветовать показать ее миру в полном блеске величия. Но надо просторе ума сойти, чтобы так поступить, раз я доверенное лицо милорда, а она мой враг. Ты при случае доведи это обстоятельство до ее сознания, Энтони, а я уж постараюсь замолвить ей за тебя словечко и поднять в ее мнении твою репутацию. Ты мне, я тебе — эта пословица пригодна во всем мире. Мадам должна знать, кто ей друзья, и соображать, что они могут стать ей могущественными врагами. А покуда следи за ней в оба, но со всей видимостью уважения, на какую только способна твоя грубая шкура. Этот угрюмый взгляд и бульдожья хватка — великолепнейшая штука. Тебе бы следовало воздать за них благодарность небесам, да и милорду не мешает. Чуть только нужно сотворить что-нибудь жестокое или бессердечное, ты делаешь это так, как будто оно проистекает от твоей естественной настойчивости и упрямства, а вовсе не по приказу, а милорд избегает всяких неприятностей. Но постой! Кто-то стучится в ворота. Выгляни-ка в окно да никого сюда не впускай. Сегодня вечером нам здесь мешать не должны.
   — Это тот, о ком мы говорили до обеда, — сказал Фостер, взглянув в окно, — это Майкл Лэмборн.
   — А, давай, давай его сюда, непременно! — воскликнул Варни. — Он явился сообщить кое-что о своем приятеле. Нам весьма важно знать каждый шаг Эдмунда Тресилиана. Впусти его, говорю я, но не сюда. Я сейчас приду к вам в библиотеку аббата.
   Фостер ушел, а Варни, оставшись один, начал расхаживать взад и вперед по комнате в глубоком раздумье, скрестив руки на груди. Наконец он дал волю своим размышлениям в бессвязной речи, которую мы несколько дополнили и упорядочили, чтобы его монолог был более понятен читателям.
   — Верно, — сказал он, внезапно остановившись и опершись правой рукой о стол, за которым они сидели, — этот подлый плут проник в самые глубины моего страха, и мне не удалось скрыть их от него. Она не любит меня… О, если б и я ее не любил! Но какой же я осел, что старался привлечь ее на свою сторону, когда благоразумие твердило мне, что я должен быть лишь верным ходатаем за милорда! И эта роковая ошибка отдала меня ей во власть гораздо в большей степени, нежели умному человеку следует быть во власти даже самой лучшей из размалеванных дочерей Евы. С того часа, как я совершил этот погибельный промах, я уже не могу смотреть на нее без страха, ненависти и страстной любви, так странно сплетенных между собою, что теперь я и сам не знаю, что доставило бы мне больше радости, если бы это, конечно, зависело от меня, — овладеть ею или погубить ее. Но она не покинет этого убежища, покуда я не уверюсь, каковы у нас с нею шансы в обоюдной борьбе. Интересы милорда, а стало быть, и мои собственные — ибо если падет он, то за ним последую и я, — требуют, чтобы этот брак сохранялся в тайне. А кроме того, я вовсе не собираюсь протягивать руку, чтобы помочь ей вскарабкаться на трон величия, а она потом, усевшись поплотнее, наступит мне ногой на шею. Я должен пробудить в ней чувство или посредством любви, или посредством страха, и — кто знает? — вдруг я еще смогу вкусить сладчайшую и наилучшую месть за ее прежнее презрение. О, это был бы высший образец придворного искусства! Пусть только мне удалось бы хоть раз стать ее советником, пусть только она поведает мне хоть одну свою тайну, любой пустяк, хоть о разорении птичьего гнездышка — и тогда, красавица графиня, ты в моей власти!
   Он опять молча прошелся взад и вперед, остановился, налил бокал вина и выпил, словно желая смирить в себе волнение. Затем, пробормотав сквозь зубы: «А теперь сердце на замок, а чело — ясное и неомраченное», — он вышел из комнаты.


Глава VI



   Росою ночь траву покрыла…

   Луна сияньем с облаков

   И стены замка серебрила

   И кроны темные дубов.

   Миклnote 6



   Четыре комнаты, расположенные в западном крыле старого замка Камнор, были убраны необыкновенно роскошно. Эта работа была выполнена всего за несколько дней до того, как началось наше повествование. Мастерам, присланным из Лондона, не было разрешено покидать замок до окончания работ, и они превратили эту часть замка из заброшенной и полуразрушенной монастырской обители почти во дворец. Во всем соблюдалась строжайшая тайна: работники приходили и уходили ночью, и были приняты все меры, чтобы избежать назойливого любопытства поселян, которые могли бы наблюдать и строить разные догадки о переменах, происходивших во владениях их некогда жившего весьма скромно, а ныне богатого соседа Энтони Фостера. Необходимая скрытность была осуществлена столь удачно, что за пределы замка не просочилось ничего, кроме смутных и неопределенных слухов, которые, правда, распространялись и повторялись, но особенного доверия к себе не внушали.
   В описываемый вечер вновь отделанная анфилада была впервые озарена огнями, да так, что их блеск можно было различить чуть ли не за пять-шесть миль, если бы не дубовые ставни, тщательно закрепленные болтами и замками и завешенные длинными шелковыми и бархатными шторами с золотой бахромой, которые не пропускали наружу ни малейшей полоски света.
   Главных комнат, как уже говорилось, было четыре, и они следовали одна за другой. Подняться в них можно было по широкой лестнице, необычайно длинной и высокой, которая приводила к двери передней, похожей на галерею. Этой комнатой аббат иногда пользовался как залой для совещаний, но теперь она была очень красиво обита превосходно отполированным темно-коричневым деревом, доставленным, как говорили, из Вест-Индии и отшлифованным в Лондоне с превеликими трудностями и изрядным ущербом для столярных инструментов. Темный цвет этой отделки несколько смягчался многочисленными свечами в серебряных канделябрах, развешанных по стенам, и шестью огромными картинами в дорогих рамах работы лучших художников того времени. Массивный дубовый стол, стоявший в дальнем углу комнаты, служил для вошедшей тогда в моду игры в триктрак. В другом конце находилось возвышение для музыкантов и певцов, которых иногда приглашали для большей пышности приемов.
   Из передней можно было пройти в небольшую столовую, способную ослепить взоры вошедшего богатством убранства. Стены, еще недавно столь голые и мрачные, были теперь закрыты занавесями из небесно-голубого бархата с серебром. Резные стулья были из черного дерева с подушками под цвет занавесей, а место серебряных канделябров, освещавших переднюю, здесь заняла огромная люстра из того же драгоценного металла. Пол был покрыт испанским ковром, где цветы и плоды были изображены столь ярко и естественно, что на такое великолепное изделие человеческих рук страшно было даже ступить. Дубовый стол уже был покрыт превосходной скатертью, и на него был поставлен довольно большой переносный буфетик с открытыми дверцами, причем видны были полки, уставленные фарфоровым столовым сервизом. Посредине стола стоял судок итальянской работы — красивый и изящный столовый прибор фута в два вышиной, представлявший собой фигуру великана Бриарея, сто серебряных рук которого предлагали гостям различные сорта пряностей для приправы.
   Третья комната называлась гостиной. Она была Увешана великолепными гобеленами, изображавшими падение Фаэтона. Фландрские ткачи в те времена увлекались классическими сюжетами. Главной мебелью здесь было высокое кресло, поднятое ступеньки на две от пола и настолько широкое, что на нем можно было поместиться вдвоем. Оно было увенчано балдахином, который, как и подушки, боковые занавеси и подножие, был сделан из алого бархата, вышитого мелким жемчугом. В верхней части балдахина помещались две короны, напоминающие короны графа и графини. Табуреты, покрытые бархатом и несколько подушек, разбросанных по полу на мавританский манер и украшенных вышитыми арабесками, заменяли в этой комнате стулья. Здесь же находились различные музыкальные инструменты, приборы для вышивания и другие предметы для развлечения дам в свободное время. Помимо малых подсвечников, гостиная освещалась четырьмя высокими свечами из чистого воска. Каждую из них держала статуя вооруженного мавра, который в левой руке держал круглый серебряный отполированный до блеска щит, помещавшийся между грудью и свечой, ярко отражавшейся в нем, как в хрустальном зеркале.
   Спальная комната, завершавшая эту великолепную анфиладу, была убрана не столь изысканно, но не менее богато. Две серебряные лампы, наполненные ароматным маслом, струили по тихой комнате и приятный запах и дрожащий сумеречный свет. На полу лежал такой толстый ковер, что не слышно было даже самой тяжелой поступи; на постели с пуховой периной было покрывало из шелка с золотом, из-под которого виднелись батистовые простыни и одеяла, белые, как ягнята, некогда отдавшие свое руно для их изготовления. Занавеси из голубого бархата, отороченного алым шелком, были вышиты золотом, и на них были изображены эпизоды из истории любви Амура и Психеи. На туалете стояло превосходное венецианское зеркало в серебряной филигранной раме, а рядом — золотая чаша на случай, если вздумалось бы ночью чего-нибудь выпить. У изголовья висели пара пистолетов и кинжал в золотой оправе. Это было оружие, которое в те времена предлагалось ночью знатным гостям — скорее, видимо, в знак уважения, нежели для защиты от какой-то опасности. Следует упомянуть и о том, что делало еще более чести нравам того времени, а именно: в маленькой нише, озаренной свечой, перед аналоем из резного черного дерева лежали две бархатные подушечки для колен, отделанные золотом в стиле убранства ложа. Эта ниша была раньше молельней аббата, но распятие убрали и вместо него на аналой положил» два молитвенника в богатых переплетах с серебряными застежками. Такой спальне можно было позавидовать. Туда не доносилось ни единого звука, кроме вздохов ветра в ветвях дубов парка, и сам Морфей с удовольствием избрал бы ее себе для отдыха. К спальне примыкали два гардероба, или две туалетные комнаты, как их теперь именуют, снабженные всем необходимым и убранные в том великолепном стиле, который мы уже описали. Следует добавить, что часть соседнего флигеля была занята кухней и служебными помещениями для личной прислуги высокого и богатого вельможи, для коего и были предназначены все эти великолепные приготовления. Божество, ради которого украшали этот храм, было вполне достойно всех затрат и трудов. Оно сидело в вышеописанной гостиной, озирая довольным взглядом вполне естественного и невинного тщеславия всю роскошь и великолепие, столь внезапно созданные ради него. Так как ее пребывание в замке Камнорхолл именно и было причиной тайны, соблюдавшейся во время приготовления к открытию этих зал, то были приняты тщательные меры, чтобы она до вступления во владение ими никоим образом не узнала, что происходит в этой части старинного здания, и чтобы ее не увидели работники, занятые украшением этих помещений. Ее препроводили поэтому в тот вечер в ту часть здания, которую она раньше никогда не видела и которая показалась ей, по сравнению со всем остальным, волшебным дворцом. А когда она впервые все осмотрела и устроилась в этих великолепных комнатах, в ней вспыхнула дикая, неудержимая радость деревенской красавицы, которая внезапно очутилась среди роскоши, превзошедшей ее самые смелые желания, и в то же время — острое чувство любви в сердце, знающем, что все чудеса, окружающие ее, — дело рук великой волшебницы Любви.
   И вот графиня Эми (ибо до этого титула она возвысилась благодаря своему тайному, но священному союзу с самым могущественным графом Англии) быстро пробежала по всем комнатам, восхищаясь каждым новым доказательством вкуса своего возлюбленного и мужа, и ее восхищение возрастало при мысли о том, что все, на что падал ее взор, было непрерывным доказательством его пылкой и преданной любви.
   — Как красивы эти занавеси! А эти картины — они как живые! Какие украшения на серебряной посуде — словно все испанские галеоны были захвачены на морских просторах, чтобы доставить сюда это серебро! Ах, Дженет! — все время восклицала она, обращаясь к дочери Энтони Фостера, своей прислужнице, которая с таким же любопытством, но с несколько менее бурной радостью спешила не отстать от своей госпожи. — Ах, Дженет! Какое счастье думать, что все эти прелестные вещи собраны здесь его любовью, его любовью ко мне! И сегодня вечером, в этот самый вечер, темнеющий с каждой минутой, я смогу отблагодарить его за любовь, создавшую этот немыслимый рай, больше чем за все чудеса, которые в нем скрыты.
   — Сперва следует вознести благодарность господу, — возразила хорошенькая пуританка. — Он даровал вам, миледи, доброго и любезного супруга, любовь которого сделала для вас так много. Я тоже внесла сюда свой скромный вклад. Но если вы будете так дико метаться из комнаты в комнату, все усилия и труды моих щипцов для завивки исчезнут, как узоры на заиндевелом окне, когда солнышко уже высоко в небе.
   — Ты это верно говоришь, Дженет, — сказала юная и прелестная графиня, внезапно оборвав свое восторженно-триумфальное шествие и оглядывая себя с ног до головы в большом зеркале, какого она раньше и в жизни-то не видывала и каких мало найдешь даже во дворце королевы. — Ты ато верно говоришь, Дженет! — продолжала она, увидев с вполне извинительным самодовольством отражение в благородном зеркале таких прелестей, которые редко появлялись перед его гладко отполированной поверхностью. — Я больше похожа на молочницу, чем на графиню, особенно с этими пылающими щеками, с этими темными локонами, которые ты привела в порядок, а они разметались во все стороны, как побеги неподстриженной виноградной лозы. Мои брыжи натерли мне шею, и они открывают шею и грудь больше, чем допускает приличие. Пойдем, Дженет, мы будем приучаться к светским обычаям. Пойдем в гостиную, девочка, ты уложишь мои непокорные локоны и замкнешь в кружева и батист грудь, которая вздымается слишком высоко.
   Они пошли в гостиную, и графиня весело опустилась на груду мавританских подушек и, полусидя-полулежа, то погружалась в собственные мысли, то прислушивалась к болтовне своей служанки.
   В этой позе, с выражением томности и ожидания на прелестном, одухотворенном лице, она казалась воплощением такой красоты, что вы могли бы объехать, все моря и земли и не найти ничего подобного. Бриллиантовый венец на темных волосах не затмевал своим блеском лучей ее карих глаз, оттененных не очень темными изящно очерченными бровями и длинными ресницами. Быстрые движения, волнение ожидания и удовлетворенное тщеславие заставили вспыхнуть румянцем ее лицо, которое иногда порицали за некоторую бледность (красота, как и искусство, всегда находит суровых критиков). Молочно-белые жемчужины ее ожерелья, только что полученного в знак любви от супруга, не могли сравниться белизною с ее зубами и цветом кожи, — только на шее от радостного волнения кое-где проступили пунцовые пятна.
   — Ну, дай же отдых своим неутомимым пальчикам, Дженет, — сказала она прислужнице, которая Усердно приводила в порядок ее волосы и платье, — Дай им отдых, говорят тебе. Прежде чем приедет милорд, я должна увидеться с твоим отцом, да заодно и с мистером Ричардом Варни, которого милорд так ценит за его заслуги. Но я могу сказать о нем такое, от чего он сразу лишится расположения милорда.
   — Ах, не делайте вы этого, милостивая леди! — возразила Дженет. — Предоставьте его божьей воле. Бог наказывает всех злодеев в угодное ему время. Но вы-то не становитесь Варни поперек дороги. Ведь он имеет такое влияние на милорда, что мало кто из его противников добивался успеха.
   — А от кого ты это услыхала, моя благоразумнейшая Дженет? — спросила графиня. — И зачем это мне иметь дело с такой низменной личностью, как Варни, раз я жена его господина и покровителя?
   — Ну что ж, ваша милость, вам лучше знать, — ответила Дженет Фостер. — Но я слышала, как отец говорил, что он предпочтет встретиться с голодным волком, чем рискнет противодействовать планам Варни. И он часто предупреждал меня, чтобы я остерегалась вступать с ним в какие-либо сношения.
   — Твой отец сказал тебе правильно, девочка, — ответила леди, — и он желает тебе добра. Жаль только, что его лицо и манеры мало соответствуют его истинным намерениям, а я думаю, что намерения у него все-таки добрые.
   — Не сомневайтесь в этом, миледи, — откликнулась Дженет. — Не сомневайтесь, что отец желает всем добра, хотя он человек простой и по его грубому лицу нельзя судить о его сердце.
   — Я не сомневаюсь в этом, девочка моя, хотя бы ради тебя. Но все-таки у него такое лицо, что невольно вздрогнешь, когда взглянешь. Я думаю, что даже твоя матушка, Дженет, — да оставь же наконец в покое эту кочергу! — вряд ли могла смотреть на него без содрогания.
   — Если и так, госпожа, — ответствовала Дженет Фостер, — то у моей маменьки нашлись бы заступники. Да ведь и вы, миледи, задрожали и покраснели, когда Варни привез письмо от милорда.
   — Вы дерзите, сударыня! — воскликнула графиня, подымаясь с подушек, где она сидела почти в объятиях своей прислужницы. — Знай, что дрожать иной раз заставляет то, что не имеет ничего общего со страхом. Однако, Дженет, — добавила она, сразу переходя опять на свой добродушный и доверительный тон, — поверь, что я постараюсь относиться к твоему отцу хорошо, тем более, милочка, что ты его дочь. Увы! Увы! — продолжала она, и внезапная печаль омрачила ее черты, а глаза наполнились слезами. — Я тем более должна сочувствовать твоему доброму сердцу, что мой собственный бедный отец не знает ничего о моей судьбе и говорят, что он лежит больной, полный горести о моем недостойном поведении! Но я скоро утешу его — весть о моем счастье и моих успехах возвратит ему молодость. А чтобы я могла скорее обрадовать его, — тут она утерла слезы, — я должна быть сама веселой. Милорд не должен застать меня бесчувственной к его доброте или печальной, когда он внезапно явится к своей отшельнице после столь долгой разлуки. Развеселись, Дженет, близится ночь, и милорд должен вскоре приехать. Позови сюда отца, позови и Варни. Я не таю против них обиды, и, хотя имею причины быть недовольной ими обоими, пусть пеняют на себя, если жалоба на них дойдет до графа из моих уст. Зови их сюда, Дженет.
   Дженет Фостер повиновалась, и через несколько минут в гостиную вошел Варни с изящной учтивостью и безоблачным взором образцового придворного, который умеет под маской наружной вежливости скрывать собственные чувства и глубоко проникать в душу других людей. За ним приковылял и Энтони Фостер. Его обычный угрюмый и грубый вид обозначился как-то еще резче из-за неуклюжей попытки скрыть смесь тревоги и неприязни, с которыми он взирал на особу, до тех пор строго им охраняемую, а ныне представшую перед ним в великолепном одеянии и окруженную столь многими знаками внимания и любви своего супруга. Неловкий поклон, который он отвесил скорее не самой графине, а в честь графини, походил на признание. Это был поклон преступника судье, когда он и признает свою вину и умоляет о прощении. Это была одновременно и наглая и растерянная попытка защиты или оправдания, и признание в вине, и мольба о снисхождении.
   Варни, который по праву благородства крови вошел в комнату впереди Энтони Фостера, знал лучше, что следует сказать, и высказал это с большей уверенностью и с более тонким изяществом.
   Графиня приветствовала его с выражением сердечности, что, казалось бы, означало полное прощение всему тому, в чем он мог быть виноват перед нею. Она поднялась с места, сделала к нему два шага, протянула руку и сказала:
   — Мистер Ричард Варни, вы привезли сегодня такие хорошие вести, что удивление и радость, боюсь, заставили меня забыть наказ милорда моего супруга — принять вас со всеми знаками уважения. Вот вам, сэр, моя рука, и помиримся.
   — Я недостоин коснуться ее, — ответил Варни, преклонив колено, — разве только как подданный касается руки государя.
   Он прикоснулся губами к этим прелестным тонким пальчикам, так богато унизанным кольцами и драгоценными перстнями. Затем он встал и со всем изяществом и учтивостью предложил подвести ее к креслу под балдахином, но она отказалась.