и он лежал уже приготовленный на кровати. Не знаю, господин поручик, что это мне вдруг вздумалось, но так как я люблю примерять, как мне что к лицу, то я живо скинул рубашку и кальсоны и надел пенюар. Он пришелся мне как раз в пору, только в груди немножко широковат; но он был такой мягонький и так хорошо от него пахло, что я в нем лег спать и даже забыл запереть дверь. Сплю это я, и вдруг просыпаюсь, потому что как будто лестница заскрипела – ведь комната-то была в мезонине. И вот открывается дверь, и ко мне входит какой-то господин; он вероятно, был пьян, потому что опрокинул стул. Он садится ко мне на кровать, снимает сапоги, придвигает к кровати стул и акуратно складывает на нем свое платье. Потому, знаете ли, иной человек, даже если он под мухой, всегда ведет себя разумно. Я, например, знал одного сапожника на Здераже, Буреша, который, прокутив целую ночь и порядком-таки устав, улегся спать под памятником Палацкому, развесил на нем все платье, подложил под изголовье сапоги и даже вынул фальшивую челюсть изо рта и положил ее на спину одной из фигур. В таком виде его там и нашли и отвезли в полицейском фургоне в участок. А там какой-то врач объявил его сумасшедшим, и его отправили в сумасшедший дом, где профессора исследовали состояние его умственных способностей. Так что, дозвольте доложить, господин поручик, тот господин, который пришел ко мне, совершенно разделся и лег рядом со мной, но это было не по ошибке, а он пришел туда с определенной целью… Я отвернулся к стене, а он начал меня ласкать и гладить и замурлыкал: «Моя кисанька уже спит? Ведь она же сказала, что будет ждать меня!» Я даже не дышал, чтобы он не заметил ошибки, и он стал целовать пенюар, обнял меня и стал целовать мне спину, а потом все ниже и ниже и, откинув пенюар, дошел до того места, по которому меня мать секла, когда я был маленьким. Потом опять перешел повыше и стал шептать: «Ах, кисанька, ну, разве можно так крепко спать! А я принес ей гостинчик на блузку, и, если она будет совсем паинька, я прибавлю еще резинки для подвязок. Ну, детка, не надо меня так долго заставлять ждать, ведь я же знаю, что моя проказница не спит». И он снова принялся меня целовать и шепчет: «Ну, спи, спи, детка, а я добавлю еще чулочки, шелковые, паутинковые». И вдруг я на него как гаркну: «Убирайтесь вы к чорту! Уж не думаете ли вы, что вы – германский принц и что мы в Берлине?» Так что, господин поручик, дозвольте доложить, этот господин так перепугался, что чуть не умер. Даже не пикнув, он кое-как собрал со стула свою одежду и опрометью выбежал вон. Я запер за ним дверь, снова улегся и стал ждать, что будет дальше. А потом явился портье и стал объяснять, что в моей комнате один господин, который ночевал в ней накануне, забыл свои сапоги, потому что с утра ушел в полуботинках, и чтобы я был так любезен и выдал их. Но я ответил, что он не имеет нрава будить меня, не то я отказываюсь платить за ночлег. Тогда портье за дверью сознался, что тот господин дал ему пять крон, чтобы он принес ему сапоги, и умолял меня пожалеть его, портье, потому что у него на руках большая семья, которую надо кормить, так что я в конце концов выдал ему сапоги. Оказалось, что тот господин был купец из Кралове Градеца, а жена его была из Неханице, и был он женат всего два месяца, а теща его была в России. Она играла там на арфе и не вернулась на родину даже во время войны, так что ее, может быть; посадили в России за шпионаж… И вот так-то, господин поручик, человек постоянно находится в опасности, и если бы его не охранял его ангел-хранитель, то с ним могли бы случиться всякие неприятности; и, в особенности когда отправляешься на чужбину, никогда никому не следует доверять. Я, например, отставной солдат, а рисковал потерять в Нимбурке свою невинность. А то вот я еще слышал…
   Но тут Швейк остановился, заметив, что все офицеры спали сидя, словно их заразил пример солдат, которые, прикорнув друг к другу, мирно похрапывали возле потухающих костров. Дождь перестал, и с востока сквозь деревья робко показались первые проблески наступающего дня; начало уже немного светать, и листва деревьев ожила вдруг в таинственном топоте, которым природа приветствует утро. Швейка тоже одолевал сон; он снял с себя гимнастерку и рубаху, штаны и кальсоны и стал держать все это над горячими углями, чтобы оно скорее просохло. Его примеру последовал один солдат, только что сменившийся с караула и тоже принявшийся сушить свои вещи. Они стояли друг против друга по ту и другую сторону костра и раздували жар под рубашками, которые топорщились, словно наполненные газом воздушные, шары. Солдат довольным тоном промолвил:
   – Эх, хороший этот способ избавиться от вшей, братец ты мой! Сами-то они от огня согреются и отвалятся, а гниды обварятся и лопнут. И знаешь, братец ты мой, когда мы сегодня двинемся дальше, наши ребята будут полны ими, точно маком посыпаны. Для вшей самое любезное дело, когда человек промокнет, а потом пройдется как следует и вспотеет и солнце будет его припекать, так что вся эта рвань на нем прожарится. Вот тогда вши в ней выводятся, как цыплята, под наседкою. И все это, братец ты мой, от грязи. Да и вся-то война – одна только грязь! – Он разгладил швы на своей гимнастерке и, выщелкивая оттуда корявым ногтем вшей, грустно продолжал: – Если бы я был дома, я теперь отточил бы косу и пошел бы на луг косить. Траву, братец ты мой, лучше всего косить по утру, когда ночью был дождь или порядочно выпало росы, потому что тогда трава всего мягче. А в такое утро на лугу так хорошо, что и не описать; с вечера нальешь себе немножко водки или рома в фляжку, утром подкрепишься, и коса так и поет в руках… А вот теперь мы тут с тобой уничтожаем вшей и самих себя. Ну-ка, скажи мне, братец ты мой: для чего мы воюем? Швейк промолчал. Солдат полез рукой подмышки, потер себе грудь и внимательно уставился на свои ноги.
   – Тут они меня всего злее едят. Вот, гляди, как у меня от них, от сволочей, все красно, – сказал он. Затем он оделся, лег, положил голову на ранец, вытянул ноги к огню и проворчал: – Швейк, братец ты мой, на что это, на что?… Ослы мы с тобой, братец, скотина серая, быдло…
   Утром, когда солдаты мылись в лужах среди полусгнивших коряг и только собирались побаловаться кофейком, на взмыленной лошади примчался ординарец; он вручил капиталу какие-то бумаги, повернул коня и ускакал. Сагнер взглянул на приказ, обернулся к офицеру, и минуту спустя лагерь огласился криками:
   – Тревога! Тревога!
   – Чорт бы вас побрал, обормотов! – орали взводные и капралы. – Наденете вы амуницию или нет? Пошевеливайся, русские уже подходят! Шевелись, говорю, ребята! А то лезут в амуницию, словно упрямая кобыла в хомут! Ну, живо!
   Батальон выстраивался, проклятия и ругань висели в воздухе.
   – Ведь этак можно с ума сойти! Неужели же нельзя кипятку скипятить? Ну-ка, давай сюда котелок на уголья, пожалуй, жару еще хватит! – раздавались голоса.
   А какой-то шутник во все горло крикнул:
   – Неприятель никогда не бывает так близко, чтобы я не успел приготовить себе гуляш с паприкой.
   Снова выслали вперед авангард, который выделил кадета Биглера в головной дозор и установил связь на флангах. Затем двинулись обратно через лес, тем же путем, которым и пришли, но несколько правее.
   На опушке леса они встретили автомобиль, в котором восседал офицер генерального штаба; он приказал остановить батальон, подозвал к себе офицеров и, беседуя с ними, так отчаянно размахивал руками над разложенной перед ним картой местности, что солдаты единодушно решили:
   – Стало быть, мы опять заблудились! Гляди, братцы, как он их пушит за то, что они наделали глупостей.
   – Ну, нет, брат, тут как будто не то. Ребята, слышал ли кто-нибудь сегодня перестрелку? Нет, потому что с утра ведь не было ни одного выстрела. Может быть, уже заключен мир, и он приехал нам сообщить, куда нам итти садиться на поезд, чтобы ехать домой? – заметил какой-то добродушный голос из задних рядов. – Вот недавно один ефрейтор шестой роты, у которого есть невеста в прислугах у одного депутата в Праге, говорил мне, что она ему писала, как ее барин говорил, что скоро конец войне, так как ему говорил об этом швейцар в министерстве в Вене, и это, конечно…
   – Направление – на меня! Шагом – марш! – прервала его разглагольствования зычная команда капитана Сагнера.
   Авангард и головной дозор тем временем ушли вперед, и колонна сомкнутым строем, без прикрытия, почти еще два часа шла лесом. Затем лес стал редеть, появились просеки, и по проезжей дороге батальон перешел в сосновый бор; кадет Биглер опять принялся за выполнение своей роли щупальцев.
   После небольшого привала двинулись скорым шагом вперед, словно надо было обогнать русских. Добравшись до какой-то прогалины, капитан Сагнер, ведший свою лошадь на поводу, самолично наступил на еще неостывшее доказательство того, что здесь недавно проходил человек; а тщательным исследованием кустов было установлено, что таких доказательств было много на этой прогалине и что здесь несомненно отдыхала какая-то воинская часть.
   Солдат охватило радостное возбуждение, а на лицах офицеров отразился вопрос: побывали тут русские или наши? По запаху этого нельзя определить, по внешним признакам – тоже нет; в прилипших к сапогу капитана следах замечались вишневые косточки, немного мякины, кожица от колбасы и несколько горошин, но все это так же легко могли съесть русские, как и австрийцы.
   Офицеры молча взирали на коричневую кашицу, и поручик Лукаш первым высказал предположение:
   – Уж не наш ли это авангард? Хотя после него не могло бы остаться так много…
   – Нет. наш авангард не мог здесь остановиться, – возразил подпоручик Дуб, – потому что иначе мы его догнали бы. Вероятнее всего, тут были русские и заболели медвежьей болезнью от страха, а мы, – он с упреком обернулся в сторону капитана Сагнера, – шли вперед без всякого прикрытия.
   Вдруг подпоручик Дуб хлопнул себя по лбу.
   – Да ведь это ж можно с точностью установить. Ребята, сбегайте в кусты и принесите все, чем подтирались! – приказал он стоявшим ближе всех к нему солдатам.
   Солдаты исчезли в кустах и очень скоро вернулись с весьма странными предметами, которые они держали при помощи двух прутиков или щепок: пучками травы, отломанными ветвями с листьями, белой лайковой дамской перчаткой, изображением какого-то святого, открыткой полевой почты; один принес даже обрывок газеты с чьей-то фотографией. Тем, кто принес траву и листья, подпоручик приказал бросить эти предметы и взял у одного солдата открытку полевой почты. Она была написана по-венгерски, и потому он не мог попять, о чем в ней говорилось; по все же он так обрадовался ей, что торжествующе заявил капитану Сагнеру:
   – Я почему-то вдруг вспомнил, что при занятии одного лагеря было приказано первым делом обыскать отхожие места; ведь таким образом легче всего установить, какая неприятельская воинская часть там стояла. Итак, перед нами, – он перевернул бумажку, – перед нами… нет, не могу прочесть: слишком уж она замарана. Впрочем, это даже не столь важно. Во всяком случае, тут были не русские. Ну-ка, давайте мне обрывок газеты. Как она называется? «Копживы»? Вот видите, газета, да еще чешская!
   Солдат на палочке протянул ему к самым глазам бумажку, и подпоручик Дуб вслух прочитал последние слова последних строф какого-то патриотического стихотворения, где говорилось о блестящих победах над сербами и русскими.
   Газета, в которой оказались стихотворения, настолько увлекла подпоручика Дуба, что он, забывшись, взял ее в руки, чтобы прочесть всю до конца. Но бумага прилипла с обоих сторон к его пальцам, и его обоняние предупредило его, что он в чем-то вымазался. Он выронил бумажку и, вытирая пальцы носовым платком, с обворожительной улыбкой обратился к поручику Лукашу:
   – Латинская пословица гласит: «Inter arma silent musae» – то есть когда говорит оружие, молчат музы. К счастью, у нас это не так. То, что я вам прочел, я нахожу прекрасным, лойяльным, патриотическим стихотворением. Жаль, что оно не дошло до нас целиком. Я прочел бы его при случае солдатам и уверен, что оно подняло бы дух. Словом, господа, я могу поручиться, что тут незадолго до нас проходили наши.
   Капитал Сагнер сердито отвернулся, а поручик Лукаш оттолкнул носком сапога обрывок газеты в сторону и предложил:
   – Может быть, прикажете это вымыть? Ведь эти солдаты – такие свиньи! Тут патриотическое стихотворение, которое могло бы поднять дух армии, стихотворение, в которое поэт вложил всю свою душу, а такой обормот подтерся им, как будто на свете нет другой бумаги.
   И его улыбка была при этом полна сарказма и иронии.
   Затем отряд двинулся дальше. Прошел час, никто не задумывался о том, что давно уже утрачена всякая связь с авангардом. Около полудня подошли к какой-то поляне в лесу, откуда доносились человеческие голоса. Капитан приказал выслать вперед разведчиков; они вернулись с донесением, что на поляне расположился небольшой отряд австрийской артиллерии, чтобы предоставить отдых измученным лошадям.
   Батальон приближался к поляне, и солдаты радовались предстоявшему привалу, как вдруг на опушке леса показался конный офицер. Он галопом подскакал к капитану Сагнеру и рявкнул:
   – Какого полка? 91-го? Куда ж вы его ведете? Послушайте, однако! Ведь это же не то направление! Ведь я же приказал влево!
   И помчался сломя голову обратно. Капитан пришпорил коня и, догнав офицера, отрапортовал ему, как полагается, и просил дать более точные приказания, так как узнал в этом офицере начальника бригады. Но приказаний он никаких не получил. Старик только упрямо твердил: «Я же приказал влево!» – а когда капитан Сагнер повернул коня и козырнул: «Слушаю, господин полковник!»– старик заорал ему вслед:
   – Господин капитан, прошу заметить себе раз навсегда: не господин полковник, а господин генерал-майор!
   Капитан Сагнер подумал, что ведь вот бывают же на свете идиоты, и поехал обратно к своему батальону. Чтобы позлить бригадного, он нарочно дал людям отдохнуть подольше. Никому и в голову не приходило, что их авангард продолжал продвигаться в прежнем направлении, как он шел с утра, что следовало бы его вернуть и что батальон остался без заслонов и без авангарда. Он беспечно шел навстречу неприятелю, совсем так, как в миловицком лагере он выходил на стрельбище упражняться в стрельбе по картонным фигурам пехотинцев, которые двигались в другом конце стрельбища на мишенях при помощи целой системы блоков и веревок…
   Кадет Биглер, устремив глаза на карту и сравнивая имевшиеся на ней знаки с местностью, осторожно продвигался вперед, хотя ему было совершенно неясно, куда ему надо было выйти и где он должен встретить русских. Во всяком случае, он знал, что ему поручили серьезную задачу, и старался выполнить ее так, чтобы получить за нее отличие. Зорко поглядывая по сторонам, он бодро шагал во главе своей маленькой армии, подгоняя солдат и с нетерпением ожидая появления неприятеля, чтобы немедленно послать в свой батальон донесение, что можно начинать бой.
   В небольшом расстоянии от кадета Биглера выступал для связи Швейк с другим солдатом, который, соскучившись в одиночестве, нарочно подождал Швейка и приветствовал его следующими словами:
   – Вдвоем-то нам будет легче итти и защищаться, если кто на нас нападет и вздумает ограбить. Тут, брат, такие дремучие леса, что только разбойникам Бабинским в них и жить. Винтовка-то у тебя заряжена? На кадета и на товарищей впереди рассчитывать нечего. Они идут себе вперед, и на нас даже и не оглянутся. Ну, да заблудиться здесь, пожалуй, трудно. Ведь одна эта тропинка тут только и есть.
   – Нет, винтовки я не зарядил, – вразумительно ответил Швейк, – потому что с заряженными винтовками, знаешь, шутки плохи. Возьмешь это ее в руки, поиграешь, и вдруг – бац! весь заряд у тебя в брюхе. Правильно говорил подпоручик Фреммлер, когда я служил в Будейовице: «Магазинная винтовка Манлихера образца 1895 года самая лучшая в мире, а если кто после учения забудет в ней патрон, то я ему все зубы выбью!» Ну, а заблудиться ты везде можешь, даже в Праге. Вот, например, знал я одного человека, по фамилии Галда; он работал литейщиком на заводе Рингхофера в Праге и жил возле таможни. В Бубне у него была одна знакомая, с которой он ходил в «Кутилек» в Бельведере танцовать приличные танцы – это потому, что в «Кутилеке» на стене было объявление: «Просят танцовать только прилично!» А однажды он там хватил лишнего, поссорился со своей барышней и пошел один домой. Дошел он до Венцеславой площади и спрашивает полицейского, как дойти до Смихова. Тот ему все растолковал и сказал: «Идите все прямо по рельсам». Ну, Галда и пошел себе прямо по рельсам; шел, шел, пока не выбился из сил и не присел на минутку отдохнуть. Вдруг кто-то расталкивает его и тащит за шиворот; он раскрывает глаза и видит перед собой железнодорожного сторожа, который ему кричит: «Сходите прочь отсюда! Или хотите под поезд попасть?» И только тут Галда заметил, что заблудился; было уже утро, а он сидел на железнодорожной насыпи за станцией Винограды, и физиономия у него была, повреждена, когда он свалился с откоса недалеко от Нуслей. По только мне кажется, что никто не идет ни перед нами, ни за нами.
   Так оно и было: кадет Биглер, следуя карте, свернул по тропинке вправо, а батальон, как мы знаем, тоже изменил свое первоначальное направление. У спутника Швейка сердце упало в пятки.
   – Вот видишь, болван! Ты тут лясы точишь, а мы тем временем и заблудились. Давай, вернемся к артиллеристам на полянку; сейчас, вероятно, время обеденное, и они нас чем-нибудь покормят.
   – Разумеется, одни мы не можем воевать, а должны с кем-нибудь соединиться, – согласился Швейк, и они повернули назад.
   Командиром полубатареи был молоденький поручик, к счастью – чех. Когда Швейк, доложил ему, что они держали связь 6-го батальона 91-го пехотного полка, но потеряли свой авангард и далее батальон, он расхохотался.
   – Постой, ребята, это вам так не пройдет, – воскликнул он. – Где же вы околачивались, а? Не знаю, проходил ли тут ваш батальон; мы здесь с самого утра, а за это время тут прошло бог знает сколько воинских частей. Иисус-Мария! Ну и молодцы-ребята! Несут службу связи при наступлении на неприятеля, а сами изволят заблудиться! Ведь вас же за это расстреляют!
   – Так что, дозвольте доложить, господин поручик – взял слово Швейк, – что мы вполне сознаем серьезность положения. Потому что для солдата это не пустяки, если он отобьется на походе от своей части. Ведь солдат должен всегда думать, как больше всего принести пользы своему полку и покрыть новой славой его знамя. Когда я служил на действительной, господин поручик, у нас был один капитан, но фамилии Мурчек; он был горбатым, но служил шпионом в Сербии, и за это его произвели в капитаны. Так вот этот самый капитан Мурчек каждый раз, когда бывали большие маневры, приказывал накладывать каждому нижнему чину в ранец по двести пятьдесят боевых патронов, а затем, когда авангард уходил вперед, разъезжал верхом между людьми связи, прислушивался к их разговорам и все заносил к себе в книжечку. Потом, после окончания маневров, когда располагались на отдых, он призывал людей из команды связи и говорил им: «Вы знаете, что такое нравственность? Нравственность, солдаты, это точное выполнение всех обязанностей, которые на нас возлагаются по нашим способностям нашим начальством. Поэтому безнравственно, когда вы, сукины дети, получив по двести боевых патронов, тащитесь с опущенными головами, словно загнанные лошади, и в лице ваших начальников оскорбляете, сморкачи паршивые, вашего государя. Завтра явиться по рапорту! Кругом – марш!» Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что мы совсем не хотели заблудиться и ослабить армию на два штыка. Покорнейше просим принять нас на провиантское и приварочное довольствие в свою батарею. А денежного довольствия от вас не надо, потому что мы свой батальон уж как-нибудь отыщем, и тогда наш господин старший писарь Ванек нам все, что следует, выплатит.
   – Братцы, – рассмеялся поручик в ответ на искреннюю речь Швейка, – не могу я взять вас в свою батарею. Что мне с вами делать? Впрочем, вы свой батальон найдете, вероятно, еще сегодня, потому что он не может быть далеко, и кто-нибудь да будет знать, где он находится; во всяком случае, это знают полевые, жандармы. Они-то уж наверно скажут вам или сведут вас туда.
   – Никак нет, господин поручик – печально вымолвил Швейк, – дозвольте вас просить хорошенько подумать, прежде чем отказать нам. Мы, можно сказать, находимся перед лицом неприятеля, и мы двое – это все равно, что капля в море, а если батарея усилится на два человека, то это, господин поручик, в бою очень много значит. И мы будем служить вам верой и правдой и пойдем с вами в огонь и воду; а паек и довольствие из котла мы могли бы получать с сего числа.
   – Нет, нет, ребята, это невозможно, – решил поручик. – Но покормить вас наши кашевары немножко покормят, и хлеба вы у наших артиллеристов тоже малую толику найдете. Ступайте! Счастливого пути!
   Швейк и его спутник, который вслух восхищался красноречием Швейка, отправились с приказанием поручика к походной кухне. Кашевар, правда, принялся что-то ворчать о голодранцах-пехотинцах, которые вечно шляются впроголодь, но полез черпалкой в котел и налил им бачки до самых краев густой рисовой кашей с мясом. Швейк и его товарищ спустили с плеч вещевые мешки, уселись на них, поставили бачки между колен, вытащили ложки и принялись за еду.
   К ним подошел фейерверкер и заговорил с ними по-немецки; Швейк, у которого рот как, раз был набит кашей, не ответил, и фейерверкер повторил свой вопрос по-польски. Товарищ Швейка проворчал: «Не понимаю» – после чего гость начал объясняться на ломаном венгерском языке и так сильно хлопнул Швейка по руке, в которой тот держал ложку, что рисовая каша, разлетелась по сторонам. Это Швейка взорвало; оп повернул голову к фейерверкеру и сказал:
   – Эй, ты, Каннитферштан, что это ты там лопочешь? Разве тебя кто-нибудь поймет, дура-голова! Ей-богу, брось дурака валять, не то как заеду я тебе в ухо… Фейерверкер расхохотался.
   – Так ты, стало быть, чех? Чего же ты сразу не сказал? Ну, теперь-то мы поймем друг друга, – воскликнул он, опускаясь рядом с ними на траву, и принялся расспрашивать их, как они сюда попали.
   – Сдается мне, – продолжал он, – как, будто здесь проходил 91-й полк или какая-то часть его, но куда они направились, – понятия не имею. Теперь, когда весь фронт пришел в движение, вам, ребята, надо глядеть в оба, как бы не отбиться от своих. Теперь вас не примут ни в какой другой части, а если и примут, то дадут вам номер, и вам придется представить в свою часть удостоверение, где вы были и в каких боях участвовали. А то таких шкурников нынче много развелось, которые будто отбились на походе от своих, а сами просто перешли на довольствие в другую часть. А потом, когда и этой части приходил черед итти в наступление и драться, они, не говоря худого слова, смывались в третью часть. Случалось, что такие ловкачи по три месяца торчали на передовых позициях и ни разу из винтовки-то не выпалили. Ну вот, за них и принялись теперь как следует… Вы, ребята, из Праги?
   Швейк тотчас же представился ему, как земляк, и спросил:
   – А вы, случайно, не приказчик ли господина Пексидера на Виноградах? Хотя нет, тот был как будто немного светлее вас. И не работали в кузнице у Соучека на Стефановой улице? Тоже нет? Странно! Но я уверен, что я где-то уже видел вас!