Ни слова не говоря, папа пошел на базар, купил у спекулянтов хром и шевро, выменял у кладовщика те обрезки и у всех мастеров собрал стельки с еврейскими буквами. По квитанциям выяснил фамилии и адреса клиентов, пошивших обувь в инвалидной артели, и, где только мог, скупил обувь с «еврейскими» стельками. Нетрудно догадаться, откуда взялись обрезки, – из обрывков Торы, подобранных в разрушенной синагоге, из которой папа с другими ревсомольцами тащил за руки-ноги-бороду габая – своего тестя, а моего дедушку.
   Папа был одним из первых ревсомольцев местечка. Когда я был маленьким, он с гордостью рассказывал мне, как они с бабушкой гостили у родственников в Малине и он сидел на коленях у Григория Котовского. Каждый раз, когда упоминался прославленный комбриг, дедушка кричал: «А шайкес бандит!» Надо переводить?
   Конечно, папа давно вышел из комсомольского возраста, но как ни пытайся, никак не выйти из того, что ты сын своего отца. А папин отец был, как я случайно узнал, сойфером – переписчиком Торы. Поэтому, наверное, у папы до самой смерти был изумительный почерк. Поэтому он, сын сойфера, разглядел слова Торы на стельках.
   Когда набралось семьдесят пять обрезков – столько, сколько слов в кадише, заупокойной молитве, папа сложил их в глечик и похоронил рядом с могилой дедушки. Только не знаю какого – сойфера или габая. И прочитал над святыми буквами кадиш.
   Боже, сколько евреев мечтали, чтоб их так похоронили. Но им запрещали и это.
   Моего отца по-настоящему звали Яаков Янкель-Овсей Балабан. Еще у него было имя Хайм, которое ему дали, когда он маленьким тяжело заболел скарлатиной. Он выздоровел, новое имя ввело в заблуждение смерть.
   Умирая взаправду, папа взял с меня слово, что его понесут на руках через весь город – от пристани, мимо бывшего еврейского кладбища (там после войны построили конфетный цех) до нового кладбища. Он хотел, чтобы люди спрашивали: вы не знаете, кого это так хоронят? А я, его сын, отвечал бы громко, как еврей, читающий Тору: «Яакова Янкеля-Овсея Хайма Балабана».
   Я обещал отцу, но нарушил слово – его не разрешили нести на руках. В бюро ритуальных услуг еще и разорались: «Хотите устроить демонстрацию? Скажите спасибо, что вашу нацию вообще разрешают хоронить!»
   Что я мог ответить в декабре 52-го? А моя мачеха Сусанна Гальперина-Штерн ответила: «Сволочь! Мы бы и не умирали, если б вы нас не убивали!»
   Заведующий ритуальными услугами был бывший полицай – младший сын старого казака Меняйло.
 
   И когда я так весело думал, позвонил внук Ошера Гиндина, того самого, с которым я рыл свою первую землянку в Глыбенской пуще. Лопат у нас не было. У меня был топор, им мы рубили корни, а землю гребли руками. У Ошера не ручищи были – лопаты. Я ему только мешал, зато крутил самокрутки на нас двоих.
   Потом мы уже вместе держались. Это он научил меня запаливать бикфордов шнур не термическими спичками, а сигаретой – так надежнее. Сам он редко курил, только когда самогонки выпьет.
   А вот самогонку, бибер, бражку из кисельного концентрата я его пить научил. Гордиться, конечно, нечем. Но чему еще я мог научить Ошера? Шашкам? Математике? Сольфеджио? В лесу это все лишнее, там главное – не заблудиться.
 
   Был у нас Исаак Ермилов, «Изя великий охотник» (как он в шутку себя называл), пограничник, еще один окруженец, выбрался из лагеря для пленных в Шепетовке вместе с военврачом Цесарским. Как? Немцы отпустили, приняв за татарина, хотя он чистокровный русак, но из жидовствующих. Их целая деревня таких была, поселились когда-то в лесах под Костромой. Всякая власть притесняла их – и церковная, и мирская. Вот и пустились они всей деревней искать за Саянами сказочную страну Беловодье. И оказались в неведомой Туве, Урянхайском крае, где начинается Енисей. Куда и сейчас проложить чугунку не могут. Что там с жидовствующими произошло, неизвестно, но Изя остался в таежной заимке один, как волчонок. Подобрал его тувинец-охотник и воспитал настоящим следопытом. Изя и похож был на азиата: скуластый, нос шанежкой, глаз всегда прицеленный. Ночью, в туман, в снегопад – как по линейке куда надо выведет; принюхается и рукой махнет: туда. И спал, как собака, свернувшись в снегу.
   Однажды, спасаясь от полицаев, пришлось нам с ним всю ночь пролежать под елками, обвившись вокруг ствола. Изя потом сказал, что боялся, как бы храпом себя не обнаружить – тепло же от костра, полицаи картошку пекли, самогон пили, салом с хлебом закусывали. А я боялся застучать зубами от холода, до того закоченел!
 
   У меня с ориентированием плохо. Отойду на полкилометра от лагеря – заблужусь. Поэтому ни в разведку меня не брали, ни на диверсии, ни к мужикам за пропитанием. Зато я лучше всех читал Тору, когда наш отрядный раввин Наумчик вызывал меня к свитку. Все-таки я внук габая.
   Партизанский день начинался с молитвы.
   Ребе Наумчик старательно накладывал на лоб священные черные кубики и черным тонким ремешком семью витками обвязывал правую руку (ребе был левша) от плеча до ладони, чтоб и на руку наложить тфилин – черные коробочки со словами на пергаменте. И накрывал себя талесом.
   – Шма, Исраэль! Слушай, Израиль! Адонай Элогейну, Адонай эхад. Господь – Бог наш, Господь един.
   Потом ребе оглядывал всех нас и своим взглядом, как детей, поднимал словами молитвы к Всевышнему: посмотри на них, детей Твоих, благослови, помилуй, спаси и сбереги нас, остаток народа Твоего.
   А мы, после молитвы ребе, кричали: «Ам Исраэль хай!» – «Народ Израиля жив!»
   Может, мы и выжили потому, что нас, как Моисей, вел по лесам, по топям Ихл-Михл и каждый день за всех нас молился ребе Наумчик.
 
   Я и сейчас, когда вижу на стене свастику или тезис про жидов и Россию, ору, раздирая горло:
   – Хер вам! Шма, Исраэль! Ам Исраэль хай!
   Милиция меня пока не трогает.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

   Ошер Гиндин умер. Лучший наш минер и подрывник.
   Когда мы с болот вернулись в пущу, в наш лагерь, лес оказался заминирован после антипартизанской операции «Германн». Как выпас коровьими лепешками, немцы все загадили минами-лягушками. Так Ошер нас водил по-большому, как гусят: женщин направо от горелой, раздвоенной громадной сосны; мужской пол – налево.
   Он до самой пенсии трудился взрывником, обеспечивал сырье для добычи асбеста. Раз в два-три месяца делают вскрышные работы и взрывают породу, чтобы грузить громадными экскаваторами на самосвалы, до верха колес которых мне не дотянуться.
   Бурят сотни шурфов, закладывают аммонал, крепят детонаторы, тянут детонационные шнуры, километры их сходятся в одной точке – у главного взрывника, то есть у Гиндина. Мне повезло самому увидеть такой взрыв: Ошер отбил телеграмму в одно слово: «Приезжай» (текст у нас был давно условлен).
   И вот мы с ним одни в карьере. Все кругом оцеплено солдатами. Проверено, перепроверено. Сирена. Можно взрывать.
   Ошер заранее присмотрел мне укрытие: опущенный ковш экскаватора. Толщина ковша – как лобовая броня танка. Вхожу в ковш, не нагибаясь. Жду.
   Гиндин отрезает метр бикфордова шнура, подсоединяет к узлу детонационных шнуров, чиркает спичкой и поджигает бикфордов шнур, да еще свою папиросу закуривает, мне подмигивает. Скорость горения шнура – сантиметр в секунду. Метр – сто секунд. Спокойно идет к ковшу. Мы открываем рты – смягчить удар звуковой волны.
   Не могу описать мгновенье взрыва. Десять граммов тола достаточно, чтобы перебить рельс. А тут четыреста тонн! Будто земля присела – такое впечатление. И какое-то первосотворенное молчание.
 
   Ошер Гиндин умолк.
   Позвонил его сын Юрий Ошерович, главврач комбинатской поликлиники. Я сразу понял, что он скажет.
   После инсульта Гиндина парализовало. Он еще год тянул. Просил сына дать какие-нибудь таблетки, чтоб не мучиться и никого не мучить.
   Я летал к нему. Знал, что больше не увидимся.
   Юрка встретил меня в аэропорту, прямо у самолета. Узнал. Наверное, по фотографиям. Я-то его, конечно, нет. Мальчишкой когда-то видел. Шашки ему подарил. Он как раз в школу пошел.
   – Помните, как мы с вами в «Чапаева» бились?
   Помню. Думал, он хочет в шашки сыграть, а он расставил белые и черные в два ряда и давай щелкать. А из меня какой стрелок? Один глаз слепой, другой – «минус девять».
   Ошер все смеялся:
   – Получил за тебя выговор от сына. «Пап, ты говорил: дядя Веня гроссмейстер, а он же совсем играть не умеет».
   Я много чего не умею. Крыс ловить, например.
   Одно время мы крыс боялись больше немцев и полицаев. Сильно кусали. Стыдно сказать, но однажды, когда я дневалил в бараке, подметал лапником пол, ночью вылезла откуда-то такая зверюга! Сунул ей лапник в морду. Она зубами вцепилась в еловую ветку, и я сбежал. Маузера с собой не было. А зарезать ножом эту тварь я не смог.
   Другой раз прокусила мне нос, когда спал. Снится: течет и течет из носа, утираюсь и утираюсь. Проснулся – а крыса прямо на мне сидит и, честное слово, облизывается, и морда в моей крови.
   Ихл-Михл обещал за десять хвостов килограмм муки и коробок спичек.
   Жена сразу принялась за меня:
   – Веня, неужели так трудно принести Куличнику десять хвостов, а в дом принести муку и спички?
   – Ида, а вы видели эти хвосты живьем?
   Не принес я тогда ничего. Десять спичек мне дал Берл из своей коробки и отломил кусочек чиркалки.
   Однажды я почему-то спросил его: «Берл, а Ихл-Михл умеет драться? Ну, как Джон Уэйн! Или как ты». Он покачал головой.
   Что означал такой ответ, не знаю. Да и вопрос дурацкий. А ведь я был уже женат.
 
   А сколько мне было лет, когда Берл Куличник взял меня за руку и привел в боксерский клуб? Лет четырнадцать, уже большой.
   Берл меня хвалил. Технику я хорошо осваивал: стойку, движения корпуса, нырки, уходы. Особенно уход – и удар вразрез. Бил здорово в «лапы», по «груше», по мешку. Обязательно с двух рук. Без замаха, но кулак выстреливает, как кольт Ринго Кида. Удар мне Берл здорово поставил. Я даже на спор фанерное сиденье стула насквозь пробивал, обмотав кулак полотенцем. Хулиганы меня уже не задирали: боксер! Даже прозвище мне дали – «куля» (на польском, белорусском, украинском – «пуля»). Да я сам чувствовал себя, как револьвер с полным барабаном. Рвался на ринг.
   И вот первый бой. Весь первый раунд молочу противника. А во втором пропускаю прямой правой, точно в нос. Искры из глаз бенгальским огнем и кровянка. Бой остановлен. Мне засчитано поражение. Второй бой. Опять получаю в нос. И третий! А что я могу поделать? Не будешь же только бегать, нырять, уклоняться. Надо бить. Бью, но у этих харцеров деревянные носы.
   Как привел меня Берл за ручку в боксерский клуб, так и отвел домой. Утешал, как мог.
   – Куля, ты лучше в шашкес давай. Соображаешь, удар у тебя поставлен, кураж есть. Только не зарывайся. Удар – уход, удар – нырок, и вразрез. Главное, нос там не нужен.
   На этом моя боксерская карьера кончилась. Три боя – три поражения. Абсолютный результат.
   А как же т о т бой в лесу? Разве это тебе не победа?! Нет, не победа. Спасение. А победа – совсем другое.
 
   В одной школе, куда меня пригласили на Урок Победы, молоденькая учительница спросила: «А вы лично в скольких героических боях участвовали? Сколько врагов убили?»
   Что считать боем у партизан? Поджог конюшни? Взрыв склада, цистерны горючего, спиливанье столбов, минирование рельсов, спасение детей, которых везли в Германию? Даже не знаю, в скольких боях я участвовал. А фрица нос к носу видел всего один раз. Нет, два.
   Пасусь, жую кислицу с листьями-тройчатками и белыми цветочками. А пальцами выкапываю луковку сараны. Далеко отполз. Ищу папоротник, это спасение, особенно молодой, его выдергивать целиком и жевать, жевать, жевать. Лежа. Наклоняться – сразу падаешь, ноги подламываются. Вот и ползешь ужом.
   Чу, шорох! Я и подумал: уж или жук-носорог. А это... Громадный, рыжий, в комбинезоне немецкого десантника. Я его никак целиком не огляжу. Оба взлетаем, как ракеты из ракетницы. Он за парабеллум, я прямой в голову и крюк левой. Нокаут!
   Никогда не видел ничего подобного. А уж я боксерский болельщик со стажем. Видел все финальные бои на Олимпийских играх в Мельбурне, Риме, Москве.
   После войны видел Николая Королева (он тоже в партизанах воевал), Шоцикаса, Ласло Паппа, Кассиуса Клея, когда тот еще не стал мусульманином. Жаль, что он не встретился на ринге с Агеевым. Я бы еще поспорил: кто в кого сумеет попасть? Великий Витя! Он был рожден наносить удары и уходить от ударов. Сейчас-то, конечно, Виктор Петрович – большой человек, президент Федерации профессионального бокса России. А был бы потрясающий бой: Кассиус Клей – Виктор Агеев. Но не сошлись; категории разные.
   Подумаешь, категории! У тебя с немцем была еще и не такая разница в весе: откормленный тяж и доходяга. А драться пришлось.
   Короче, удары я видел. Но чтоб свалить такого быка! Сел на жопу, пытается встать, но только пердит: ноги отнялись. Я не стал ждать, пока он очухается, и сзади ножом, как свинью, под лопатку. Ой он закричал! Все дохляки наши сразу сбежались. Изя великий охотник, Ошер Гиндин, Дора Большая, санитарка Дина, Эдик Дыскин, даже Берл.
   – Чем ты его?
   Берл поверить не мог, что я свалил парашютиста. Он и определил, что немца сбросили с самолета, хотя мы в небе никакого мотора не слышали. Значит, надо искать парашют и следы – может, он не один на нашу голову свалился.
   Искали до вечера. Парашют нашли. Других чужих следов не обнаружили.
   Все с немца поделили. Мне ремень с парабеллумом, складной десантный нож. Губную гармонику я случайно заметил: фриц зажал ее в кулачище. Играл, что ли? Я не слышал, пасся.
   Гармонику я обменял у Идла Куличника на фляжку в брезентовом чехле с зеленой пуговкой со звездочкой – конечно, с самогоном, не пустую же. У Идла до войны был белый итальянский аккордеон. Ихл-Михл ему подарил. А он копил на «Вельт майстер». Вот и получил настоящий немецкий «Вельт майстер», только маленький, для партизана самый удобный.
   Еще плитка сладкого прессованного кофе мне досталась. Вот тебе и кофе для Джузеппе. У Александра Еременко есть стихи:
 
Дающих на чай
отличай
от дающих на кофе.
Дающий на чай
это делает все
невзначай.
Дающий на кофе
закончит свой путь
На Голгофе.
Но в роли солдата,
дающего с пики:
глотай.
 
   Прекрасные стихи. Есть над чем подумать хотя бы минуту молчания. И кстати (простите за нескромность), они посвящены… тут мощная музыкальная пауза, вдох-выдох и… да! Вы правильно подумали – гроссмейстеру Балабану.
   А шоколад весь сожрал фриц, сволочь такая. И сало. Я целлофан от сала долго лизал, даже в котелке варил – для запаха, с корнями саранки и папоротником. Как грибной суп по вкусу получился. Хоть бы сухарик, галету оставил. Но зато сигареты ни одной не выкурил и получил я целую пачку немецкой «Примы».
   Изе-охотнику достался парашют. Это он ведь отыскал его – по припухлости дерна и кучке земли возле муравейника. В тайнике была и складная лопатка. Сталь отличная, проволоку ею потом рубили. Парашют не могли целиком расстелить, места не хватило. Громадный, белый. И, оказывается, весь стропами прошит, в здоровенных рубцах, с железными дырками для строп. Даже трусы не выкроишь, одни носовые платки. Пять кусков шелка я отдал Иде, а один преподнес Доре Большой.
   Сигареты разыграли в нашу партизанскую игру «бери-кури»: натянули стропу между березами, на нитках подвесили сигареты. Зажигалку немецкую я не отдал. Самоделку с трутом и огнивом берите, цепляйте.
   Первому мне завязали глаза, крутанули – я и плюхнулся. Кругом гогочут, как гуси. Но все тоже шлепались. А Изя, черт, три сигареты срезал. Носом, что ли, курево чует?
   Нож Изин я у него на складной десантный нож «шухнул»: настоящий охотничий тувинский нож в деревянных ножнах, обтянутых кожей налима; наборная ручка из бересты – в любой холод теплая, не студит ладонь; к ножнам сыромятью подвязан замшевый мешочек с медвежьим клыком. Потом стали делить сигареты. Пиня Бацких тут как тут. Но он и правда делить мастак. Только от яйца, что курочка снесла, отливать не научился. Его даже Вершигора в свой отряд звал. А дело было так...
 
   Партизаны Ковпака расчищали Жид-озеро под свой аэродром для тяжелых «дугласов». И Сидору Артемьевичу понадобилось много людей не только чистить снег, но просто чтоб общим весом сложить сто тонн – проверить прочность льда. Вот тут и мы пригодились. Да и кому ж расчищать лед на Жид-озе ре, как не жидам. Про то, почему его так назвали, нам рассказал Колька Мудрый[Николай Махлин (1919 – 1943), погиб в бою.], отчаянный ковпаковский разведчик.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента