Только гораздо позже, когда Адамберг, расставив людей по постам для ведения наблюдения на станциях метро «Сен-Жорж» и «Пигаль» и предчувствуя неудачу, шел по улице по направлению к своему дому, он наконец осознал то, что ему стало известно. Камилла – дочь Матильды Форестье. Хотя новость принесла ему Матильда, великая мистификаторша, сведения явно не требовали проверки. Люди с таким профилем не рождаются на земле тысячами.
   Совпадений не бывает. Где-то на другом конце света его любимая малышка прочитала французскую газету, узнала о его назначении в Париж и написала матери. Может быть, она вообще часто ей писала. А может, они даже часто виделись. Да, наверное, Матильда сумела устроить так, чтобы ее научные экспедиции заканчивались в тех местах, где в то время жила ее дочь. Точно, так оно и было. Оставалось только узнать, к каким берегам за эти годы причаливало экспедиционное судно Матильды, чтобы получить представление о маршрутах странствий ее дочери. Итак, он был прав. Неуловимая, она странствовала, блуждала по свету. Неуловимая. Однажды он поймал ее. Больше он ее никогда не поймает.
   Тем не менее захотела же она узнать, как он живет теперь. Он не исчез бесследно из памяти Камиллы. В этом-то он почти не сомневался. Дело не в том, что он мнил себя незаменимым. Но он чувствовал, что крохотный осколок его существа застрял где-то в душе Камиллы и она должна хоть немного ощущать его тяжесть. Непременно. Нужно, чтобы так и было. Каким бы пустяком ни казалась людям любовь, каким бы отвратительным ни было настроение Адамберга, он не мог даже представить, что внутри Камиллы не осталось маленькой магнетической частички их любви.
   А еще он был уверен, хоть и нечасто вспоминал об этом, что Камилла всегда жила в нем и он не позволял ей исчезнуть, сам не зная почему; он просто никогда об этом не думал. Одно обстоятельство мучило Адамберга и заставляло вернуться из дальних далей, где его целый день носило по милости овладевшего им равнодушия: теперь ему уже не придется расспрашивать Матильду, чтобы знать – да, именно знать,– например, любит ли Камилла другого. Лучше бы, конечно, вовсе ничего не знать и придерживаться версии о служащем в каирском отеле, как Адамберг решил в последний раз. Он был совсем неплох, этот парень, смуглый, с длинными ресницами, то, что нужно на две-три ночи: ведь он все-таки выгнал тараканов из ванной. Кроме того, Матильда все равно ничего не скажет. Ни слова больше об этой девушке, которая их обоих повсюду таскала с собой, от Египта до Пантена, а потом вдруг все закончилось. Может статься, она теперь в Пантене.
   Она жива, и это все, что хотела сообщить Матильда. Она сдержала обещание, данное ему той ночью на станции «Сен-Жорж»: она изгнала у него из головы мысль о смерти Камиллы.
   А может, почувствовав угрозу со стороны полиции, попыталась обеспечить себе неприкосновенность? Дать ему понять, что, досаждая матери, он причиняет боль дочери? Нет. Это не в духе Матильды. Не следует больше касаться этой темы, и все тут. Оставить Камиллу там, где она есть, продолжать расследование, не выпуская из виду госпожу Форестье и не меняя графика.
   Сегодня днем следователь прокуратуры так и сказал: «График расследования остается прежним, Адамберг». Какой еще график? График подразумевает наличие плана, то есть соображений о том, что делать дальше; относительно данного расследования у Адамберга их было меньше, чем обычно. Он ждал человека, рисующего синие круги.
   Этот человек, судя по всему, мало кого беспокоил. Но в глазах Адамберга это была тварь, злобно хохочущая ночью и строящая мерзкие гримасы днем. Существо неуловимое, скрытное, безнравственное, мохнатое, как ночная бабочка. При одной только мысли о нем Адамберга передергивало от отвращения. И как могла Матильда назвать его безобидным, как могла забавы ради безрассудно отправляться за ним к его смертоносным кругам? Что бы там ни говорили, такое поведение свидетельствовало о фантастическом легкомыслии Матильды. И как мог Данглар, мудрец и мыслитель Данглар счесть невиновным человека, рисующего круги, как мог перестать думать о нем, в то время как эта мерзкая тварь всегда составляла единое целое со своими идеями, как паук с паутиной?
   Получается, что заблуждается именно он, Адамберг? Ну и пусть. Он всегда только плыл по течению той реки, в которую его бросала жизнь. И что бы ни произошло, он будет медленно, но верно приближаться к человеку, рисующему круги, – этому обычному смертному. А значит, он встретится с ним, так суждено. Возможно, увидев его, Адамберг станет воспринимать его по-другому. Все возможно. Адамберг подождет. Он был совершенно уверен, что человек, рисующий синие круги, сам придет к нему. Послезавтра. Наверное, послезавтра, когда появится новый круг.
   Ему предстояло ждать на два дня больше обычного, поскольку предполагалось, что человек, рисующий синие круги, всегда неукоснительно следовал определенному правилу, а в выходные дни он имел привычку делать перерыв.
   Как бы то ни было, в понедельник ночью он снова взялся за мел.
   Патрульный полицейский нашел синий крут в шесть часов утра на улице Ла-Круа-Нивер.
   Теперь уже Адамберг сам поехал вместе с Дангларом и Конти.
   На асфальте лежала маленькая пластмассовая куколка-голыш. Крошечная копия младенца, едва различимая в центре обширного мелового круга, производила тяжелое впечатление. Так и было задумано, решил Адамберг. Данглар, наверное, считал так же.
   – Этот придурок бросает нам вызов, – процедил инспектор. – Это же надо было додуматься: обвести изображение человеческой фигурки вскоре после убийства! Наверное, он долго искал эту вещицу, или ему пришлось принести ее из дому. Впрочем, с его стороны это было бы жульничеством.
   – Придурок он или нет – не имеет значения, – откликнулся Адамберг. – Его подстегивает гордыня. Потому-то он и затеял с нами разговор.
   – Какой еще разговор?
   – Он жаждет с нами общаться, если угодно. Он выжидал целых пять дней после убийства, больше, чем я предполагал. Он изменил обычные маршруты и потому стал неуловим. Теперь он заговорил и хотел сказать примерно следующее: «Я знаю, что было совершено убийство, но я не боюсь, и вот тому доказательство». Итак далее. У него теперь нет причин молчать, он будет продолжать говорить. Он встал на скользкую дорожку. Дорожку, вымощенную словами. На этой дорожке он не сможет оставаться самим собой: этого ему будет мало.
   – Есть что-то необычное в этом круге,– задумчиво произнес Данглар. – Он начерчен не так, как все предыдущие. Хотя почерк тот же самый, тут сомнений быть не может. Но что-то он сделал не так, как раньше, а, Конти?
   Конти кивнул.
   – Прежде он проводил линию одним махом, – продолжал Данглар, – как если бы он шел по кругу и одновременно чертил, не останавливаясь. А сегодня ночью он изобразил два полукруга, концы которых сходятся, словно сначала вычертил одну сторону окружности, а потом другую. Может, у него за пять дней рука отвыкла?
   – Думаю, вы правы,– согласился Адамберг, улыбаясь. – Какая небрежность с его стороны! Веркора-Лори она очень заинтересует, и не без причины.
   На следующее утро Адамберг позвонил в комиссариат, как только проснулся. Круг появился в 5-м округе, на улице Сен-Жак, то есть буквально в двух шагах от улицы Пьера и Марии Кюри, где зарезали Мадлену Шатлен.
   Вот и продолжение разговора, подумал Адамберг. Что-нибудь вроде: «Ничто не помешает мне начертить круг совсем рядом с местом убийства». Если он и не нарисовал круг на самой улице Пьера и Марии Кюри, так это просто из деликатности, чтобы показать, что у него есть вкус и такт. Да, он человек утонченный.
   – А что в круге? – осведомился Адамберг.
   – Спутанные обрывки магнитофонной ленты, – ответили на другом конце провода.
   Пока Маржелон докладывал, Адамберг, слушая его, разбирал корреспонденцию. У него перед глазами оказалось письмо Кристианы, исполненное гнева и страсти, а содержание его было старо как мир. Ухожу. Ты эгоист. Не хочу больше видеть. У меня есть гордость. И так далее и тому подобное на шести страницах.
   Отлично, с этим разберемся вечером, подумал он, согласившись с тем, что он на самом деле эгоист, но по опыту зная, что люди, и вправду решившие от вас уйти, не берут на себя труд уведомлять об этом на шести страницах. Такие обычно исчезают, не говоря ни слова, как поступила его любимая малышка. А те, кто разгуливает, выставив напоказ рукоять пистолета, не способны убить себя,– примерно так сказал один поэт, чье имя Адамберг забыл. Из этого можно сделать вывод, что Кристиана вернется, основательно запасшись упреками. Значит, возникнут определенные сложности, но их легко предвидеть. Стоя под душем, Адамберг решил подумать об этом вечером, чтобы не чувствовать себя законченным подлецом, раз уж он все равно решил, что об этом следует подумать.
   Он договорился встретиться с Дангларом и Конти на улице Сен-Жак.
   Спутанная магнитофонная лента в лучах утреннего солнца напоминала комок человеческих внутренностей, уложенных в центре круга; на сей раз линия была нарисована без отрыва. Данглар, огромный, усталый, откинул назад свои русые волосы и неподвижно наблюдал, как Адамберг приближается к месту происшествия. Непонятно почему, но этим утром Данглар показался Адамбергу особенно трогательным: может, оттого, что у инспектора был усталый вид, может, оттого, что он напоминал развенчанного мыслителя, упорствующего в своем желании постигнуть судьбы мира, может, оттого, что он так забавно сгибал и разгибал свое большое тело, сытое и вялое. Адамбергу снова захотелось сказать Данглару о том, как он его любит. Порой Адамберг с непривычной для окружающих легкостью произносил несколько немудреных ласковых слов, и все приходили в замешательство от его простодушия, не принятого у взрослых людей. Частенько Адамберг говорил кому-нибудь: «Вы очень красивы»,– независимо от того, была ли это правда, независимо от того, как долго продолжался его собственный период равнодушия.
   Сейчас Данглар, в безупречно сидящем пиджаке, стоял, прислонившись к машине. Его явно что-то тревожило, но он это скрывал. Опустив руку в карман, он сжимал пальцами монетки и тер их друг о друга, отчего раздавался тихий скрежет. «Вот оно что, проблемы с деньгами», – подумал Адамберг. Данглар рассказал ему, что у него четверо детей, но из разговоров в конторе комиссар понял, что на самом деле их пятеро, живут они все в трехкомнатной квартире и им не на что рассчитывать, кроме зарплаты своего необъятного папаши. Но никто не жалел Данглара, а Адамберг – еще меньше, чем другие. Было просто немыслимо жалеть подобного типа. Он был столь явно умен, что казалось, вокруг него существовало поле радиусом около двух метров, входя в которое любой человек невольно начинал обдумывать каждое слово, прежде чем его произнести. Потому-то Данглар представлял собой скорее объект пристального наблюдения, нежели жалости и благодеяний.
   Адамберг гадал, генерирует ли подобное поле «друг-философ», так часто упоминаемый Матильдой, и если да, то какого радиуса. Судя по всему, друг-философ кое-что знал о Матильде. Возможно, он был на вечеринке в ресторане «Доден Буффан». Узнать его имя, адрес, встретиться с ним, расспросить – уловка полицейского, не желающего раскрывать свои намерения. Адамберга прельщало не то, что ему удалось бы узнать, как это бывало обычно, а то, что у него появилось желание заняться этим самому.
   – Имеется свидетель,– сообщил Данглар. – Он уже сидел в комиссариате, когда я оттуда выезжал. Он ждет меня, чтобы оформить показания.
   – Что он видел?
   – В двадцать три пятьдесят он видел низенького худого человечка, который бегом обогнал его. Только сегодня утром, слушая радио, он сопоставил факты. Он описал этого мужика: в годах, хилый, шустрый, лысоватый; под мышкой нес портфель среднего размера.
   – И больше ничего?
   – Еще кое-что: поскольку свидетель оказался позади него, он почувствовал некий запах. Ему показалось, что это был слабый запах уксуса.
   – Уксуса? Не гнилых яблок?
   – Нет, уксуса.
   Данглар заметно повеселел.
   – Сколько свидетелей, столько носов, – добавил он, улыбаясь и разводя огромными ручищами. – И сколько носов, столько суждений. Сколько суждений, столько воспоминаний детства. У одного это гнилые яблоки, у другого – уксус, у третьего – мускатный орех или гуталин, а может, клубничное варенье, тальк, пыль на шторах, настойка для полоскания горла, маринованные корнишоны… Человек, рисующий синие круги, крепко пропах детством.
   – Или шкафом, – добавил Адамберг.
   – Почему шкафом?
   – Не знаю. Ведь запахи детства живут в шкафах, разве нет? Шкафы – это нечто незыблемое. В них все запахи смешиваются и образуют единое целое, некий универсальный запах.
   – По-моему, мы уходим в сторону от сути дела.
   – Не так уж далеко.
   Данглар понял, что Адамберг опять куда-то уплывает, отрывается от земли, с ним происходит неведомо что, во всяком случае, его и без того не слишком прочные логические построения разваливаются на глазах; инспектор попытался вернуть его к реальности, но тщетно.
   – Я с вами не еду, Данглар. Запишите и оформите показания свидетеля с уксусом без меня, а я тем временем хотел бы послушать, что скажет «друг-философ» Матильды Форестье.
   – Вообще-то мне казалось, что госпожа Форестье не вызывает у вас интереса в связи с этим делом.
   – Вызывает, Данглар. Я с вами абсолютно согласен: она встала кому-то поперек дороги. Но всерьез она меня не беспокоит.
   Данглар подумал, что комиссара всерьез вообще мало что беспокоит, но в данном случае почувствовалось нечто иное, и инспектор быстро докопалcя до сути. Адамберг слукавил. И история с глупой слюнявой псиной, и то, что было дальше, должно было и действительно продолжало его беспокоить. Как и другие подобные вещи, которые Данглару, может быть, когда-нибудь станут известны. Все правильно, это волновало Адамберга. Чем больше Данглар узнавал Адамберга, тем больше тот казался ему непроницаемым и непредсказуемым, как ночной мотылек, чьи неуклюжие, беспорядочные движения в воздухе быстро изматывают того, кто вознамерился его поймать.
   Но ему очень хотелось кое-что позаимствовать у Адамберга: его неопределенность, нечеткость, его внезапную задумчивость, когда его взгляд попеременно то тускнел, то начинал сверкать, вызывая желание то убежать, то подойти поближе. Данглар представлял, что, будь у него взгляд Адамберга, он смог бы видеть, как колеблются и размываются контуры реальности, словно кроны деревьев в жарком летнем мареве. Тогда мир не казался бы ему таким безжалостным и он уже не стремился бы понять его до конца, до тех дальних пределов, что теряются в глубине небес. Тогда он чувствовал бы себя не таким усталым. А сейчас только белое вино давало ему это ощущение отстраненности, правда, недолгое и фальшивое, и он знал это.
 
   Как Адамберг и надеялся, Матильды дома не оказалось.
   Он застал на месте только старуху Клеманс, склонившуюся над разбросанными по всему столу диапозитивами. На стуле рядом с ней лежала кипа газет, сложенных так, чтобы сверху были страницы с частными объявлениями.
   Клеманс так много болтала, что просто не успевала смутиться. Она носила сразу несколько нейлоновых блузок, одну поверх другой, словно чешуйки луковицы. На голове ее красовался черный берет, во рту дымилась крепкая солдатская сигарета. Она говорила, почти не разжимая губ, из-за чего трудно было рассмотреть ее знаменитые зубки, вдохновлявшие Матильду на забавные зоологические сравнения. Клеманс не была ни робкой и ранимой, ни властной и притягательной, она вызывала беспокойство и непреодолимое желание ее выслушать, чтобы, прорвавшись сквозь нагромождение глупостей, разобраться, как и куда направляется ее бешеная энергия.
   – Сегодня вам попались удачные объявления?
   Клеманс с сомнением покачала головой:
   – Всегда попадается что-нибудь вроде: «Спокойный мужчина на пенсии, имеющий собственный домик, ищет подругу до пятидесяти пяти лет, которой понравилась бы коллекция гравюр восемнадцатого века», но мне наплевать на гравюры. Или еще: «Пенсионер, бывший коммерсант, хотел бы связать судьбу с привлекательной женщиной, любящей природу и животных», но мне и на природу наплевать. В любом случае, в этом трудно разобраться. Они все пишут одно и то же, и это всегда неправда, а правда такова: «Немолодой, не очень хорошо сохранившийся мужчина, полный, интересующийся только самим собой, ищет молодую женщину для занятий сексом». Так грустно, что люди никогда не пишут правду, из-за этого теряется невероятное количество времени. Вчера я встречалась с троими, все – неудачники из неудачников. Все рушится из-за того, что им не подходит моя внешность. Тут я в тупике. Что можно предпринять, я вас спрашиваю?
   – Вы меня спрашиваете? А почему вы хотите выйти замуж любой ценой?
   – Этот вопрос я себе даже не задаю. Можно было бы предположить, что несчастная старуха Клеманс не выдержала того, что ее жених испарился, не сказав ни словечка на прощанье. Но это не так. Господи Иисусе, я упустила нужный момент, когда мне было двадцать, я всегда все упускала. Не очень-то я люблю мужчин, скажу я вам. Нет, конечно, они нужны, чтобы как-то устроить жизнь. Я так думаю. У меня сложилось впечатление, что все благополучные женщины так себя и ведут. В общем, я и благополучных женщин тоже не люблю. Они думают, как я: вышла замуж, значит, игра окончена. И теперь можно сделать из своей жизни что-нибудь подходящее. Представьте себе, я даже к мессе хожу. Если бы я не заставляла себя заниматься всем этим, во что бы я превратилась? Я бы стала воровкой, грабительницей, я бы сорила деньгами. А Матильда еще говорит, что я милая. Уж лучше оставаться милой, от этого, по крайней мере, не бывает неприятностей, правда ведь?
   – А что Матильда?
   – Без нее я до сих пор ждала бы пришествия Мессии на станции «Сансье-Добантон». С Матильдой хорошо. Я сделаю что угодно, лишь бы я ее устраивала.
   Адамберг даже не пытался сориентироваться в ее противоречивых заявлениях. Матильда предупреждала, что Клеманс может об одном и том же сначала сказать: «Это белое», – а через час: «Это черное», что она сочиняет историю своей жизни в зависимости от того, какое у нее настроение и кто ее собеседник. Нужно было бы, чтобы кто-нибудь набрался смелости и слушал несколько месяцев подряд, что говорит Клеманс, может, тогда бы хоть что-то прояснилось. Понадобилась бы чертовская смелость.
   Тут не обойтись без психиатра, как сказали бы многие. Но даже это уже слишком поздно. Похоже, для Клеманс все было уже слишком поздно, это так, однако Адамберг не чувствовал по этому поводу ни малейшего сожаления. Возможно, Клеманс и считалась милой, вполне возможно, но в ней до такой степени не было ничего трогательного, что Адамберг недоумевал, как у Матильды могло возникнуть желание поселить ее в «Колюшке» и дать ей работу.
   Если кто-то и проявлял доброту в исконном значении этого слова, так это Матильда: властная и решительная, она тем не менее всегда была щедрой и великодушной до самопожертвования. У Матильды эти качества проявлялись бурно, у Камиллы – мягко и ненавязчиво. Однако Данглар, судя по всему, думал о Матильде совсем другое.
   – У Матильды есть дети?
   – Дочь, господин комиссар. Удивительная красавица. Хотите взглянуть на фотографию?
   В один миг Клеманс стала светской и предупредительной. Настало время получить то, за чем он пришел, пока она вновь не сменила тон, решил Адамберг.
   – Фотографии не надо,– произнес он. – Вы знакомы с ее другом-философом?
   – Вы буквально засыпали меня вопросами, мсье. По крайней мере, это не причинит вреда Матильде?
   – Никакого вреда, даже наоборот – при условии, что это останется между нами.
   Адамберг не очень любил «полицейские хитрости», но что можно еще придумать, чтобы как-то смягчить подобную фразу? Поэтому он заучивал подходящие слова Наизусть, чтобы без запинки произносить их в нужный момент.
   – Я видела его дважды, – с важным видом сообщила Клеманс, затягиваясь сигаретой. – Он написал вот это…
   Она выплюнула несколько табачных крошек, пошарила в книжном шкафу и протянула Адамбергу объемистый том: Реаль Лувенель, «Субъективные зоны сознания». Реаль – канадское имя. Адамберг помедлил минуту, пытаясь извлечь из памяти хотя бы обрывочные ассоциации, вызываемые этим именем. Ему не удалось вспомнить ничего определенного.
   – Он начинал как врач, – уточнила Клеманс, по-прежнему цедя слова сквозь зубы. – Кажется, он страшно умный, как я слышала. Не знаю, будет ли он вам по силам… Я совсем не хочу вас обидеть, но нужно проявить упорство, чтобы понять его. Кажется, Матильде до сих пор это удавалось. Ко всему сказанному могу только добавить, что он живет один с двенадцатью лабрадорами. Наверное, вонь ужасная, Господи Иисусе.
   С предупредительностью было покончено. Ненадолго же ее хватило. Теперь она снова вела себя как городская сумасшедшая. Внезапно она спросила:
   – Ну а вы как? Человек, рисующий круги,– это интересно? Вы пытаетесь что-нибудь сделать со своей жизнью или поставили на ней крест, как все остальные?
   Старуха уже почти доконала его, а это случалось с ним нечасто. Не то чтобы ее вопросы смущали Адамберга, ведь, в сущности, они звучали вполне банально. Однако ему были неприятны и ее блузки, и ее почти не разжимающиеся губы, и руки в перчатках (чтобы не запачкать диапозитивы), и ее бесконечные разглагольствования. Пусть Матильда, добрая душа, выпутывается сама и помогает Клеманс выбраться из дебрей – он больше не желает иметь ничего общего с этой старухой. Он получил нужные сведения, и с него довольно. Он вышел, пятясь и бормоча какие-то любезности, чтобы не огорчить Клеманс.
   Адамберг не торопясь отыскал адрес и телефон Реаля Лувенеля. Крайне возбужденный человек пронзительным голосом ответил комиссару, что готов встретиться с ним после полудня.
 
   В доме Реаля Лувенеля действительно воняло псиной. Философ все время носился из стороны в сторону, ему до такой степени трудно было усидеть на стуле, что Адамберг всерьез озаботился вопросом, как же его собеседник ухитряется что-то писать. Позже комиссар узнал, что Лувенель диктует свои книги.
   Охотно отвечая на вопросы Адамберга, он занимался еще десятью делами одновременно: вытряхивал пепельницу, выбрасывал в корзину ненужные бумаги, сморкался, свистом подзывал собаку, бренчал на пианино, ослаблял ремень на одно отверстие, садился, вставал, закрывал окно, стряхивал невидимые пылинки со спинки кресла. Даже мухе было бы за ним не поспеть. А Адамбергу тем более.
   Приноровившись, насколько возможно, к утомительной суетливой беготне, Адамберг пытался записывать информацию, извергавшуюся из Лувенеля фонтаном путаных фраз. Чтобы не отвлекаться, комиссар изо всех сил старался не смотреть ни на философа, носившегося по всей комнате, ни на сотни фотографий, приколотых булавками к стенам и изображавших обнаженных юношей и выводки лабрадоров. Он слышал, как Лувенель говорил, что Матильда стала бы более видным и более серьезным ученым, если бы постоянно не отвлекалась на всякие примитивные проекты, что они познакомились еще во времена учебы в университете. Потом рассказывал, что в ресторане «Доден Буффан» Матильда напилась в стельку, что она собрала вокруг себя целую свору посетителей и всем поведала о своем знакомстве с человеком, рисующим синие круги: они-де чертовски дружны, неразлучны, как штаны с задницей, и никто, кроме них, ничего не понимает в «метафорическом возрождении мостовых как новой области науки».
   Также она заявила, что вино здесь вполне приличное и что она не прочь выпить еще, что она посвятила человеку, рисующему круги, свою последнюю книгу, что для нее не секрет, кто он на самом деле, но что о полной страданий жизни этого человека она никому не расскажет, это будет ее тайна, ее «матильдеизм», по аналогии со словом «эзотеризм». А «матильдеизм» – это такая штука, которую никому нельзя доверить, впрочем, объективно она интереса не представляет.
   – Поскольку мне не удалось прервать ее излияния, я покинул заведение и потому не знаю, что было дальше, – заключил Лувенель. – Матильда, когда напивается, очень меня смущает. Она словно растворяется, становится заурядной, шумливой и старается любой ценой всех очаровать. Никогда не следует давать Матильде пить, никогда, слышите?
   – Был ли кто-нибудь в зале, кого заинтересовала ее речь?
   – Я только помню, что люди смеялись.
   – Как вы считаете, зачем Матильда следит за людьми на улицах?
   – Если не вдаваться в подробности, она хочет собрать нечто вроде коллекции диковинок, – ответил Лувенель, подтянув сначала брюки, а потом носки. – Можно было бы подумать, что со своей добычей, случайно обнаруженной на улицах, она поступает, как с рыбами: сначала ведет наблюдение, а потом регистрирует на карточках. Однако в данном случае все совсем не так. Трагедия Матильды в том, что она могла бы отправиться в глубины моря и жить там одна. Правильно, в этом состоит ее профессия, она неутомимый исследователь, ученый высочайшего уровня; но все это не имеет для нее особого значения. Ее искушает то, что у нее есть огромное водное пространство и она его освоила. Матильда – единственная аквалангистка, не берущая с собой сопровождающих при погружениях, а это очень опасно. «Я хочу в одиночестве познать страх и во всем разобраться, Реаль, – сказала мне она, – и утонуть, когда сама пожелаю, и лежать на дне океанской впадины, у самого основания земли».