– Давайте, Майкл, по-русски, пора бы научиться.
   – Олл райт! По-русски. Ай идет от ваш команд ин тери час остро афта нун, бат, сорри, однако…
   – Нет уж, давайте тогда по-английски или по-немецки, – рассмеялся Красин.
   О’Флаэрти отчаянно захохотал. Сорокалетний жилистый ирландец никогда не упускал возможности изо всех сил расхохотаться, но это не мешало ему быть толковым, серьезным инженером.
   Они заговорили, переходя с английского на немецкий.
   – Я пришел, Красин, по вашему приказанию ровно в три часа. Не «часика в три», как обычно говорят русские, а точно по вашему приказанию…
   – Ну-ну, Флаэрти, вы же видите, какой шторм. Мне пришлось отложить все дела. Мы займемся с вами, когда вытащат тех людей.
   Ирландец облокотился о перила. Ветер трепал его светлые с редкими сединками бакенбарды.
   – Да, красиво! Я не думал, что здесь может быть такой шторм. Как в Калифорнии… Кстати, отсюда я еду в Калифорнию, подписал контракт с одной американской фирмой. Хотите, поедем вместе.
   – Что, в Калифорнию? – удивился Красин. – Нет, спасибо, у меня и здесь много дел.
   – Но там больше возможностей и колоссальные деньги! Я работал в пятнадцати странах, но нигде не зарабатывал столько денег, сколько в Америке. Такой инженер, как вы, может стать там миллионером.
   – Почему же вы им не стали? – усмехнулся Красин.
   – У меня есть порочные склонности, – вздохнул ирландец. – Я игрок.
   Красин увидел в бинокль немо орущие мокрые лица, вздувшиеся жилы, слипшиеся бороды.
   – В самом деле, хотите, я напишу о вас в Сан-Франциско? – спросил О’Флаэрти.
   – Спасибо, но у меня и дома очень много дел. Очень много, О’Флаэрти. Вы даже не представляете, сколько у меня здесь дел!
   – Понимаю, вам хочется строить на родине, вы патриот, но мне кажется, что в России скоро нельзя будет строить.
   Это прозвучало так неожиданно, что Красин даже на минуту забыл о лодке.
   – Это почему же, сэр? Почему вам так кажется?
   – Видите ли, Красин, я был, как вы знаете, месяц назад в Москве и видел там в один день две демонстрации. Одна несла портреты царя и иконы, другая – красные флаги и социалистические лозунги, каких и в Европе не увидишь. Лица одних были угрюмы, у других сверкали глаза. Это очень страшно, Красин, когда сталкиваются две противоположно заряженные массы. Поверьте старому бродяге, это страшно…
   – Вон вы чего боитесь, – усмехнулся Красин и снова взялся за бинокль.
   – Я слежу за вашими газетами, читать по-русски я могу гораздо лучше, чем говорить. Вчера один студент убил министра внутренних дел Сипягина. Что это, по-вашему? Россия на пороге страшных событий. Так что, если хотите строить электростанции, едем со мной в Калифорнию.
   – Лодка перевернулась! – закричал Красин и бросился вниз по лестнице.
   – Куда вы, сэр? – заорал О’Флаэрти.
   – Туда! Хотите со мной? Я слышал, что ирландцы смелые ребята!
   – Вас не обманули! – бешено захохотал инженер и, выпятив для храбрости подбородок, последовал за Красиным.
 
ПОЛИЦИЯ
   Особый отдел Департамента полиции.
   Директору Департамента полиции
   от инженера-технолога Л. Б. Красина
   прошение от 29 июля 1902:
   В июле месяце 1897 г. в г. Иркутске мне было объявлено о снятии с меня гласного надзора полиции с воспрещением, однако, выезда в гг. Москву, Петербург и Петербургскую губернию до особого разрешения.
   В течение пяти лет, истекших с этого времени, я окончил курс Харьковского технологического института… и теперь уже третий год работаю в области техники, управляя отделом крупной электрической фирмы в г. Баку.
   О снятии запрещения проживать в столицах мне до сих пор не было объявлено, из чего я должен заключить, что оно остается в силе. Между тем мне по служебному моему положению нередко представляется надобность бывать в Петербурге и Москве, так как в первом из них находится Правление акционерного общества… Москва же с ее торговыми складами и техническими представительствами всех сколько-нибудь крупных русских и заграничных фирм является для нас постоянным поставщиком различных материалов и машин. …Поэтому я имею честь покорнейше просить Ваше Превосходительство снять с меня упомянутое запрещение и разрешить мне въезд в обе столицы.
 
   22 августа 1902 года Департамент полиции сообщил московскому генерал-губернатору и СПб-му градоначальнику о разрешении Л. Б. Красину проживать в столицах.
* * *
   Бакинское «общество», промышленники и финансовые тузы, было приятно взбудоражено гастролями Комиссаржевской. Казалось, что знаменитая актриса принесла с собой дыхание непонятной манящей жизни беспокойного Севера, тревожный ветерок столиц. Знаменитость чествовали непрерывно, приемы и обеды следовали один за другим.
   Провинциальная роскошь стола забавляла Комиссаржевскую, смешили долетавшие из-за хрусталя разговоры, в которых либеральные восклицания сменялись гастрономическими восторгами:
   – Господа, сегодня в газетах – суд приговорил кишиневских печатников-эсдеков к пожизненной ссылке! Какое варварство!
   – Рыбы, господа! Попробуйте рыбы!
   – Дикость! Когда это наконец кончится?!
   – А по-вашему, государство должно орденами заговорщиков награждать?
   – Да почему орденами?! Варварски свирепый приговор! Азия неистребимая!
   – А вы как считаете, Леонид Борисович?
   – Конечно, чересчур суровый приговор.
   – Ох, либералы, либералы, всех бы… пардон…
   – Внимание, господа, гвоздь программы – индейка с орехами!
   Перед Верой Федоровной на столе лежал невероятный букет, преподнесенный купечеством, букет из сторублевых кредитных билетов. Иногда актриса поднимала букет и смешно морщила нос, словно нюхая столь необычные цветы, чем вызывала вокруг умиление. Ай да мы, ай да бакинцы! Знайте, милостивая государыня, это вам не какой-нибудь Тамбов!
   Лишь один человек словно бы совсем не обращал внимания на именитую гостью, а если и взглядывал иногда, то во взгляде его Вере Федоровне чудилась быстрая лукавая усмешка. Она прислушивалась к разговору на том конце стола, где сидел он.
   – Значит, Леонид Борисович, вы считаете, что приговор бунтовщикам слишком строг?
   – Я считаю, что индейка бесподобна, сударь.
   …Ночью Комиссаржевская тихо вышла на веранду и положила свой букет на балюстраду. То ли от каменных плит, то ли от близкого фонтана повеяло сыростью. В глубине сада скрипнули петли железной калитки, и по узкой аллее, испещренной тенями крупных южных листьев, быстрой легкой походкой прошел некто таинственный в ночи… Вот он взбежал по ступеням на веранду. Комиссаржевская зябко закуталась в шаль, стараясь унять волнение.
   – Ваши цветы пахнут типографской краской… Дивный подарок для Нины, – сказал он.
 
   Сведения, полученные при наблюдении
   к декабрю 1903 г.
   …Л. Б. Красин ни в чем предосудительном не замечен. Неблагоприятных указаний на его политическую неблагонадежность не получено…
 
   Хлопья снега летели в окно и покрывали стекло так быстро и ловко, словно занималась этим не ранняя капризная зима, а расторопный дворник.
   Андреева, Горький и Морозов ужинали втроем после очередного спектакля «На дне». Савва Тимофеевич много ел, много пил и много говорил о горьковской драматургии, о перспективах МХТа и был весьма удивлен, чуть ли не испуган неожиданным вопросом Андреевой:
   – Савва Тимофеевич, как у вас подвигаются электрические дела в Орехове?
   – Ничего, подвигаются… – пробормотал он. – Нашими расейскими темпами.
   – А я вам нашла случайно великолепную кандидатуру, – оживленно заговорила Андреева. – Талантливый молодой инженер, настоящий европеец…
   – Кто же это? – хитренько сощурился Морозов.
   – Леонид Красин. Он…
   – Он уже дважды рекомендован мне вами, сударыня, – усмехнулся Морозов. – Максимыч, вас не волнует этот неожиданный интерес Марии Федоровны к электричеству?
   – Не волнует, – прогудел Горький. – Я сам интересуюсь электричеством.
   Морозов промолчал. Он прекрасно понимал, чем занимается этот «настоящий европеец» помимо электричества и почему за него так рьяно хлопочет Андреева.
 
   Два крупных жандармских чина – полковник Караев и прибывший третьего дня из Петербурга подполковник Ехно-Егерн тихо беседовали в ложе бакинского театра.
   – Прекрасный певец, не так ли, Александр Стефанович?
   – На мой вкус, сладковат, Михаил Константинович.
   – Э, батенька, это в вас столичная пресыщенность говорит…
   – О, нет!
   Полковник Караев был чуть ли не в два раза старше подполковника Ехно-Егерна, этого пшюта столичного, занюханного полячишки с моноклем, французика квелого, паркетного шаркуна, которому, видите ли, певец замечательный не нравится, солист его величества, преотличнейший широкогрудый певец.
 
…Мое сердце любовью трепещет,
Но не знает любовных цепей, —
 
   спел певец и сделал рукой энергичный и как бы вдохновенно-сумасбродный жест. Певец был усат, носил прилизанный пробор и походил скорее на гвардейского офицера, чем на певца, что не было удивительно: всей музыкально грамотной публике, включая государя, было известно, что кровей певец отменных. В антракте чины могущественного ведомства продолжали мирную и вроде бы не лишенную приятности, во всяком случае вежливую, беседу.
   – Рискуя показаться неразвитой натурой, Михаил Константинович, я все же должен вам сказать, что отношусь к опере критически, – говоря это, Ехно-Егерн пустынно поблескивал моноклем, наблюдая ловкие движения капельдинера, откупоривающего бутылку. – Концерты еще куда ни шло. В них можно, закрыв глаза, представить, что на сцене юный стройный герцог, да еще и с чудным голосом. Но опера! По мне, Михаил Константинович, нынешние певцы должны петь оперы, как в концертах, но ни в коем случае не разыгрывать сцен. Порой при разыгрывании оперных сцен современными певцами случаются нелепейшие конфузы.
   Вот, например, этот самый господин, наш сегодняшний кумир, в Мариинском театре разыгрывал с одной итальянской дурой пудов эдак семи «Похищение из сераля»…
   «Что ты тут бормочешь, что ты тут лепечешь, датчанин несчастный, – думал полковник, ласково щуря глазки, кивая носом. – Меломан, видите ли, знаток! Опера ему нехороша, концерты подавай! Чухонец проклятый!»
   Молодой подполковник прибыл из Санкт-Петербурга с поручением вроде бы незначительным и не особо спешным, но все местное начальство, а Караев в первую голову, понимало, что вояж этот инспекционного свойства, что выскочке этому предписано составить мнение о закавказских слугах порядка, об их рвении, умении, гибкости.
   Караев был натурой властной, самолюбивой. Перед шаркуном столичным гнуться он не собирался, однако и не выказывал провинциального чванства, беседовал ласково, отечески, каждое словечко подвешивал и осматривал как бы со стороны – подойдет ли. «Полячишка» тоже, надо отдать должное, искусно вел игру – держался скромно, почтительно перед старшим по званию и возрасту, лишь моноклем напоминая, кто он таков.
   Так вот они и беседовали третий день, прощупывая друг друга, проясняя, примериваясь. Вопрос ведь так еще стоял – кто на кого первым напишет.
   – Я вам не надоел, Михаил Константинович?
   – Помилуйте, Александр Стефанович, с преогромным любопытством слушаю вас.
   – Ну-с, итальянку, кряхтя, уносит со сцены в замок десяток янычар, и она из замка поет божественным голосом. Прекрасно! На этом бы и кончить, но пылкий влюбленный, распевая арию, лезет по лестнице, башня скрипит, качается. Влюбленный прыгает на башню, башня рушится, а за нею и весь сераль, и перед изумленной публикой предстает итальянская примадонна в распущенном корсаже…
   Полковник гулко похохотал, гулко, но умеренно:
   – И все же согласитесь, Александр Стефанович, верхнее до у нашего гастролера великолепное…
   – Согласен, Михаил Константинович. Слава этого артиста вполне закономерна. Я ведь только о своем личном вкусе говорил, о своих взглядах на вокальное искусство…
   – Говорят, государь всем тенорам предпочитает этого. Так ли это? – Полковник чуть прищурился от удовольствия – вроде бы малость подловил паршивца.
   – Да-да, – небрежно подтвердил Ехно-Егерн и этой небрежностью весьма полковника ущемил. – Кстати, Михаил Константинович, вам известно, что певец этот родной брат государственной преступницы?
   – За что же мне жалованье платит имперская канцелярия, позвольте спросить? – в тоне Караева впервые что-то раздраженно звякнуло.
   Ехно-Егерн весело рассмеялся.
   – Простите, ваше высокоблагородие, за этой беседой я совсем и позабыл, что мы с вами одного ведомства. Я просто лишний раз подумал, как разно порой складываются судьбы столь самых близких людей. Старшая сестра вот уж два десятка лет в Шлиссельбурге, а брат – благоухающий талант, любимец государя… Что же остановило молодого человека, что помешало ему вступить на опасный путь сестры?
   – Вовремя понесенное сестрицей суровое наказание, – сказал полковник, – вот что остановило его. Может, что-нибудь еще и иное, но это прежде всего…
   – Помилуйте, Михаил Константинович, мы-то с вами знаем множество противоположных примеров. Ну, вот вам… брат одного из казненных в 1887 году сейчас виднейший социал-демократ, вы знаете, о ком я говорю…
   – Я бы предусмотрел какую-то степень наказания для членов семей государственных преступников, – с неожиданной мрачностью сказал полковник.
   – Михаил Константинович! – воскликнул искренне изумленный Ехно-Егерн.
   – Ну, не наказания, но какого-то пресечения, – поправился полковник. – В столицах должны понять – наш либерализм до хорошего не доведет. Тайно организованные силы ведут разрушительную работу в государстве.
   Ехно-Егерн поставил свой бокал на инкрустированный столик и внимательно посмотрел на чуть покрасневшего полковника, с лица которого сползла наконец защитная маска добродушного хозяина. Вот наконец они и набрели на серьезную тему. Именно в этом направлении поручено было подполковнику прощупать настроения в провинциях. В Петербурге лучше, чем в Баку, было известно о силах, подтачивающих империю. Что делать, как обуздать крамолу? Искоренить ли одним решительным ударом или направить в другое русло, завести в трясину?
   – Должно быть, вам известно, Михаил Константинович, что паровая машина снабжена обязательным клапаном, через который отходят излишки пара? – тихо заговорил он. – Такие клапаны предохраняют машину от взрыва…
   – Понимаю, к чему вы ведете, Александр Стефанович… – начал было полковник, но молокосос мягким нажатием длинной нерусской руки остановил его.
   – Я ничего не утверждаю, Михаил Константинович, я пытаюсь размышлять. Не ожесточаем ли мы молодежь неумеренными порой репрессиями? Возьмите позапрошлогоднюю историю с манифестацией у Казанского собора. Ну, пошумели бы студенты, покричали, в конце концов, во всех цивилизованных странах вполне спокойно относятся к таким эксцессам. Англичане даже считают, что демонстрации оживляют повседневность.
   Кстати, один из резидентов нашей заграничной агентуры рассказал мне интересный случай. В Лондон приехал какой-то русский революционер. Как раз в это время проходила демонстрация докеров. Наш бомбист, конечно, не выдержал и вылез с речью перед «братьями по классу». Долой, кричит, всех лордов и капиталистов, да здравствует власть рабочих!
   Прямо перед ним цепочка английских полицейских, «бобби». Наш борец только раскаляется – он уже английские кандалы как бы примеривает… Все ему нипочем!
   Ну-с, докеры ему аплодируют, а «бобби» молчат.
   – В чем дело, – спрашивает бунтарь у своего товарища, опытного эмигранта, – почему они не заковывают меня в железо, не тянут в Тауэр?
   – Вот если бы ты вздумал мять цветы на ближайшем лауне, – отвечает ему тот, – тогда бы тебя поволокли в кутузку. А так – сотрясай на здоровье воздух сколько твоей душе угодно…
   Монокль взлетел и запрыгал под трель молодого здорового смеха. Караев еле выдавил из себя улыбку.
   – В том-то и дело, голубчик, что русский мужик первым делом на лаун ваш… сами знаете что сделает, не говоря уже о наших азиатах. Ну а что касается англичанцев, – он нарочно, от злости сказал «англичанцев», – то они в Индиях своих не особенно-то церемонятся. Давно ли бурам-то кишки выпускали?
   – Много справедливого есть и в ваших словах, Михаил Константинович, – продолжал провоцировать Ехно-Егерн, – но… – он наморщил лобик, изображая напряженную работу мысли, – но, понимаете ли, в среде молодежи формируется новый тип, тип разрушителя, бомбиста, фанатика… Это как бы каратель карателей. Суд на суд, расправа на расправу… В ответ на репрессию у Казанского собора Карпович смертельно ранит министра Боголепова, а Лаговский покушается на жизнь обер-прокурора Синода. В прошлом году мы потеряли министра внутренних дел. Качура стрелял в князя Оболенского, в этом году сразу после расстрела смутьянов в Златоусте убили губернатора Богдановича… И самое ужасное, что террорист, агитатор, революционер становится среди так называемой передовой молодежи популярной, любимой, если хотите, модной фигурой. Нет, Михаил Константинович, как хотите, с молодежью у нас неблагополучно. Одной дубинкой с ней уже не сладишь, нужно искать новые пути, нужно изобрести клапан…
   И при этих словах Егерн извлек стекляшку из глазной впадины и выжидательно уставился на полковника.
   Караев налился кровью, тревога стеснила грудь, но прошло полминуты, и отпустило… он с облегчением подумал:
   «Ловишь, да не поймаешь! Есть у меня принцип, и никуда я от него не отойду! Не сшибешь, не запутаешь, норвежец малосольный!»
   – Позвольте уж не согласиться с вами, – с некоторой даже сухостью начал он. – Да вы часом не либерал ли? Никаких клапанов нам изобретать не надо, а опыт нашим ведомством накоплен немалый, – конец этой фразы прозвучал весьма чугунно, самому понравилось. – Строгостью, строгостью, четырежды строгостью можно лишь уберечь нашу молодежь от пагубного влияния. Да вот вам пример! – оживленно продолжал он, бокальчиком тыча в зал, куда уже возвращалась из фойе публика. – Взгляните на господина в третьей ложе бенуара. Ну да, вон тот, что подвигает сейчас кресло даме…
   Ехно-Егерн увидел стройного молодого мужчину, вечерний костюм обтягивал его фигуру, как перчатка. Мужчина сел рядом с дамой, что-то сказал ей, улыбнулся, тронул маленькую бородку. Дама взглянула на него и тотчас опустила глаза, как бы пытаясь скрыть смущение и нежность.
   – Инженер Леонид Красин, заведующий Биби-Эйбатской станцией общества «Электрическая сила», – шепотом пояснял Караев. – Тоже в юности шалил и понес наказание, к счастью для него, достаточно строгое. И вот расстался с социалистическими бреднями, возглавил крупнейшее в губернии строительство. Вы бы видели, как работал, – ну просто американец! Вот что значит вовремя жилку подрезать, а вы говорите – клапан…
   Красин не слушал певца. Даже ария Каварадосси, всегда волновавшая его, сейчас прошла только по границе сознания мутной полосой тревоги. Он думал о Любе. О Любе и о прошлом, о будущем, о Любе… Впервые они сидят в театре рядом, вдвоем, впервые им ничего не угрожает…
   Заслонившись ладонью, он сквозь пальцы украдкой смотрел на ее поднятое лицо, на высокую шею с первой поперечной морщиной, на глаза, светящиеся неподвижным и словно бы печным счастьем. Он боялся шелохнуться, чтобы не вывести ее из этого блаженного оцепенения.
   Когда они впервые встретились? Тринадцать лет назад, в 1890 году. И тот вечер час или полтора они просидели с Брусневым над сиротскими осклизлыми котлетами, рассуждая о «Капитале», о российских противоречиях, о народниках… Столовая «Техноложки» была единственным местом, где можно не опасаться шпиков.
   Потом он вышел на Загородный проспект, увидел в конце его зеленый балтийский закат и захлюпал по осенним лужам, подставляя лицо морскому европейскому ветру, чувствуя какую-то непонятную счастливую тревогу.
   Через несколько шагов они встретились ему – шумная ватага, человек десять. Там были Кржижановский, Классон, какой-то субъект лет тридцати с внешностью вечного студента, отошедший уже в прошлое тип длинноволосого нигилиста, были там две-три девушки, и, когда взгляд Любы остановился на нем, он вздрогнул.
   Да нет, вовсе он не влюбился в нее с первого взгляда. Толчок этот, мгновенную паузу сердца вызвало незнакомое ранее чувство проникновения сквозь время, смутное ощущение судьбы.
   Классон и Кржижановский с хохотом включили его в компанию. Оказывается, направлялись все на квартиру к «нигилисту». Какой-то кавказец получил посылку, и вот намечалась вечеринка.
   Было весело. «Враги унутренние – скубенты» всласть потешались над г-ном Деляновым, министром народного просвещения. Не забывали и тихого своего государя, у которого кроме игры на тромбоне была еще одна страсть – одеть всю Россию в форму. Кто-то читал приплывшее из Москвы стихотворение:
 
Царь наш юный – музыкант,
На тромбоне трубит,
Только царственный талант
Ноту «ре» не любит.
 
 
Чуть министр преподнесет
Новую реформу —
«Ре» он мигом зачеркнет
И оставит «форму».
 
   В тот вечер они с Любой и словом не перемолвились, старались держаться друг от друга подальше, лишь смотрели втихомолку, и только уже в Нижнем, в ссылке, когда она приехала к нему связной от Бруснева…
   Как молоды они были! Огромная Волга под откосом, музыка с пароходов…
   Мурашки по коже, сцепленные пальцы, устремленные в мировую даль взгляды…
   Порой, забывшись, слушая ее ломкий голос, он думал о счастье, которое ему преподнесла судьба. Как они смогли найти друг друга в людском море? Кто привел их на эту скамью? Люба – его избранница на всю жизнь… Мы думаем вместе и вместе мечтаем… глаза в глаза, пространство сужается, все исчезает, когда близко-близко дрожат ресницы, касаются твоей кожи… и счастье проходит по ней одной волной…
   Когда что-то внешнее – побрякиванье ли шпор, сытый смех за кустами, мимолетно брошенная скабрезность, цоканье копыт, щелканье кнута, скрип петель, кошачий визг, гудки, музыка с пароходов – разъединяло их, отделяло друг от друга, все внутри сжималось, уходило в раковину, как улитка, хоть руки и тянулись, пальцы сцеплялись в отчаянии.
 
Твой милый образ незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда.
 
   Да, оба они уже знали, что их любовь обречена. С достаточной трезвостью профессионала он видел впереди ссылки, этапы, подпольное существование, скудные рубли революционера. Они не имеют права на счастье, ибо…
   «…Каждый из нас обязан быть готовым во всякую минуту с другими себе подобными кинуться туда, где сделана самая крупная брешь», – так он писал брату, уверенный, что брешь вот-вот будет пробита.
   Столько лет прошло! Легкий запах парижских духов словно подчеркивает зыбкость этого счастливого оцепенения. Снова произошло немыслимое, они вместе. Когда другие женщины, красивые, гордые, милые, жалкие, появлялись в его жизни, ему казалось, что теперь-то он забыл свою избранницу навсегда! Всякий раз он говорил себе: «Кончено, с Любой покончено, она забыта навсегда». Много лет он внушал себе эту мысль, пытался обмануть себя, но судьба, оказывается, готовила им новую встречу.
   Они встретились уже в том возрасте, когда знают, как недолговечно счастье, но пусть… пусть нельзя его удержать, зато она теперь с ним, и ее-то он удержит, со всей ее усталостью и памятью о прежних мужьях, с ее детьми, с ее обидами и робкой надеждой.
   Дверь ложи чуть приотворилась.
   – Леонид Борисович, вас к телефону со станции…
   В директорской приемной он снял с рычага рожок микрофона. В наушнике слышался знакомый хрипловатый голос.
   – Козеренко?
   – Я, Леонид Борисович, вас здесь ждут.
   – Кто?
   Последовало короткое, но для Красина вполне красноречивое молчание, и Козеренко произнес:
   – Приехал гость из правления фирмы.
   «Касьяну или Игнату не ко времени. Значит, кто-нибудь повыше», – молниеносно подумал Красин.
   Он вернулся в ложу, склонился к Любови Васильевне и тут заметил какой-то мгновенно промелькнувший лучик, – это блеснул монокль жандармского подполковника, взглянувшего на него из ложи напротив.
   – Люба, меня вызвали на станцию, – достаточно внятно для соседей сказал Красин. – Там что-то случилось в котельной. За тобой заедет Козеренко или я сам, если управлюсь…
   Он выпрямился и посмотрел через зал. Незнакомый подполковник с бесцеремонным, но доброжелательным любопытством разглядывал его. Знакомый же полковник Караев сердитым шепотом как бы пытался отвлечь соседа от такой неучтивости.
   «Видно, столичный гость», – подумал Красин и быстро вышел из ложи.
   Возле театра он разыскал свою коляску. Верный его оруженосец Дандуров покуривал трубочку, сидя на козлах.
   – На станцию, Георгий, и побыстрее!
   Он ловко прыгнул на подножку. Лошади тут же тронули.
   Дандуров полуобернулся и молча посмотрел на Красина. Красин увидел глаз горца, освещенный огоньком трубочки. Дандуров чуть опустил веко, давая понять, что все понял.
   Гость поднялся к нему навстречу из кожаного кресла, высокий, сутулый, с широкими худыми плечами; странноватый, как бы слегка отвлеченный взгляд, смутная улыбка. Член ЦК Носков!
   Красин шагнул к нему, тряхнул за плечи.
   – Владимир!