Чтобы понять это, достаточно было один раз упасть на колени во время сильного юго-западного ветра в открытом Вестфьорде. Или отнести на койку парня, которого проучили за пьянку.
* * *
   Дом, который мы снимали на Лофотенах, был относительно большой. Однако нам все равно было тесно. Мы с Андерсом делили одну койку на двоих. Над головой у меня висела полка с книгами и письменными принадлежностями. Никто к ним не прикасался и не отпускал никаких шуточек по этому поводу.
   В тот раз, когда я мальчишкой первый раз был на Лофотенах, у нас в команде был рыбак по имени Type.
   Каждый вечер он читал нам вслух Библию. Все считали его очень набожным и не трогали. Но в первую же субботу он вернулся домой мертвецки пьяный, и рыбаки поняли, что ошиблись в нем. Они поинтересовались, почему он с таким упорством каждый вечер читает им Библию, и тут выяснилось, что Туре совсем недавно научился читать. Чтение стало его страстью. Ему было уже почти пятьдесят. И у него не было другой книги, кроме Библии. И других слушателей, кроме команды. Я мысленно видел перед собой этого человека: он торжественно читал по слогам Евангелие людям, которые засыпали от усталости и скуки. Но его это не смущало.
   Я вдруг вспомнил Дину с ее виолончелью. Она тоже заставляла нас слушать через стены звуки виолончели. Я всегда просыпался от них. Всю ночь напролет виолончель в зале гремела, рыдала и смеялась. Теперь я лучше понимал, что значит давать то, чего никто не хочет принять.
   Может, у людей просто не бывает выбора? Они сдаются и мирятся с тем, что есть. Как я в доме кожевника. Или находят в себе силы вырваться из заколдованного круга. Независимо от цены, которую им приходится за это платить.
   Легко спастись, если ты шут. Если ты вызываешь смех, но при этом внушаешь страх. Шутов все боятся. Шут может смеяться над собой, и никто не поймет, что у него на уме и в чей огород он бросает камень. Но невозможно стать шутом по собственному желанию. Шутом надо родиться. Думаю, мне этого не дано.
* * *
   Я был рад, что на этот раз с нами нет того рыбака с Библией. По вечерам я тихо читал при свече. Это время было бы для меня потерянным, если б я стал делиться прочитанным с людьми, с которым делил кров. Я не гордился тем, что умею читать. Эта наука далась мне слишком легко.
   Моей заслуги тут не было. Моя жизнь походила скорее на пассивное путешествие первооткрывателя, чем на борьбу. Думаю, у меня и не было склонности к борьбе. Я не понимаю правил игры. Когда-то я, несомненно, обладал способностью подчиняться. Но я зашел в этом так далеко, что оказался изгнанным.
   Может, потому, что я неудавшийся шут?
* * *
   17 марта мы вернулись с Лофотенов.
   Об этом дне в старинном календаре матушки Карен сказано, что теперь уже можно ложиться спать, не зажигая света. Но письма от Дины так и не было.
   А вот место ординатора в клинике Фредерика я получил.
   В мае я поехал с Андерсом в Берген — в том году раньше, чем обычно, — чтобы затем отправиться дальше в Копенгаген. Письма от Дины по-прежнему не было.
   Я собирался уехать в Копенгаген, не сообщив ей своего адреса. Если она решила прятаться от меня, я тоже спрячусь от нее. Узнать что-нибудь обо мне она сможет только через Андерса.
   Андерс стоял на крыше каюты и махал мне рукой, когда датская шхуна, на которой оказалось для меня свободное место, прошла мимо его «Лебедя» и вышла из Вогена. Стояло лето, но волосы Андерса были присыпаны снегом, и он махал мне платком, в который никогда не сморкался.
   — Мне противна сморкаться в тряпку, — сказал он мне однажды, когда я был мальчиком.
   Постепенно лицо Андерса расплылось и исчезло. Фигура уменьшилась. Чуть-чуть сутулая спина. Широкие плечи. Руки. В честь моего отъезда Андерс надел морскую тужурку. Из-за нее он казался черным пятном среди мачт.
   Носовой платок слился с небом.
   У меня было чувство, будто я, взрослый, уезжаю, а он — мальчик, который вынужден остаться дома. Может, не так уж было и важно, кто из нас отец, а кто — сын.
   Самое важное — не быть брошенным.
   Почему Андерс даже не спросил, ответила ли Дина на мое письмо? Не попытался отговорить меня от возвращения в Копенгаген?
   Скоро он вернется домой. Вечера станут темными. В большом доме в Рейнснесе будет пусто. Глухое эхо одиноких шагов Андерса будет раздаваться в коридорах, по которым гуляет сквозняк. Потом в свои права вступит бездомный ветер. И ему подчинится все. В пустые комнаты будут долетать голоса из буфетной и кухни. Мороз нарисует на стеклах цветы. Особенно в тех комнатах, где никто не живет. Андерс будет бродить по дому между живыми и мертвыми. И ему не для кого будет разводить в печке огонь.
   Я сам несколько раз относил на берег ее картонку со шляпами и видел, как она исчезает в морской дали. Стояло лето. Но каждый раз я как будто промерзал насквозь.
   Не понимаю, как Андерсу удалось, испытав все это, остаться живым.

ГЛАВА 10

   В июле в Копенгагене обычно стоит жара.
   Несколько дней я провел дома на Бредгаде со спущенными шторами. Я освежал в памяти свои знания, перед тем как явиться в клинику Фредерика в качестве ординатора.
   Иногда я все-таки выбирался из дому. В одну из пивных по соседству с Регенсеном. Знакомых я почти не встречал. Студенты либо где-нибудь работали, либо уехали из города. Аксель гостил дома у родителей.
   Было немного досадно, что я вернулся в Копенгаген в самый разгар лета. Но я старался не терять времени. Читал, спал и пил пиво.
* * *
   Однажды я совершил дерзкий поступок.
   Надел свежую рубашку, цилиндр, как подобает кандидату медицины, и отправился с визитом в семью профессора. Без Акселя это было немного странно. Но я внушил себе, что врач-ординатор, получивший место в клинике Фредерика, может позволить себе такой шаг. Благодаря этому визиту я мог бы попасть на какой-нибудь летний бал. Или пригласить Анну с Софией в Тиволи.
   Горничная, по-видимому новая, с любопытством уставилась на меня. Нет, дома никого нет, профессор в клинике, а хозяйка с дочерьми на даче.
   Я не спросил, где именно. Это было безразлично. Я все равно не мог бы явиться туда без приглашения.
   Меня одолели жалость к себе и одиночество. Поэтому однажды вечером я отправился на Стуре Страндстреде, чтобы повидать Карну.
   Мне открыла бабушка Донс. Я не мог определить ее возраст. У нее был старый надтреснутый голос и морщинистое лицо. Но глаза живые и настороженные. Очевидно, бабушке в ее возрасте было трудно так много работать Она разносила газеты. Подметала улицу. Убирала у людей. Продавая газеты или позволив себе отдохнуть пять минут на солнышке где-нибудь на крыльце, она подкрепляла силы старой трубкой.
   Бабушка рассказала мне, что Карне повезло и летом она получила место сиделки в клинике Фредерика. Если все будет в порядке, она вернется с дежурства утром.
   Бабушка говорила вежливо и равнодушно. Я слишком давно у них не был.
* * *
   Карна. Вспоминал ли я о ней в Рейнснесе?
   Она вдруг стала мне необходима. Я должен был увидеть ее. Набравшись храбрости, я тем же вечером отправился в клинику. Я прошел через сад, чтобы проверить, сидят ли там сестры милосердия и сиделки с чашками какао, наслаждаясь вечерним покоем. Если они там, не исключено, что Карна сейчас одна в своем отделении.
   Они расположились на скамейках и стульях вокруг столиков с точеными ножками. Чашки с чаем или какао стояли среди их рукоделия. Если бы я не знал, что тут больница, я бы решил, что попал в какое-то заведение, где женщины носят одинаковые голубые халаты. У всех были аккуратные пучки на макушках или красиво уложенные косы, но передники кое у кого были не совсем чистые.
   Только по их голосам и по смеху можно было догадаться, что сиделки все-таки женщины.
   Я напустил на себя уверенный вид и деловито прошел через сад. Чтобы попасть в отделение, я предпочел все-таки воспользоваться черным ходом. В коридоре мне попалась только одна сиделка. Я остановился и сделал вид, будто кого-то жду. Глупо было бы подвергать себя допросу этих женщин. Они были еще почище Олине. Хотя, по мнению профессоров, сиделки недостаточно следили за гигиеной, в вопросах дисциплины это были настоящие церберы.
   Бабушка сказала, что Карна работает на «чердаке» — так среди персонала называлось это отделение. Я его хорошо знал. Туда поднимались по узкой крутой лестнице. Рассказывали, что один больной после операции свалился с носилок, потому что санитары забыли застегнуть ремни. На его счастье, он уже находился в больнице.
   На «чердаке» было две палаты. Мужская и женская. Если не ошибаюсь, в каждой было по три койки Здесь лежали инфекционные больные и больные с белой горячкой.
   Помню, что старшая сиделка отделения отличалась удивительной добротой и каждый вечер пекла для больных яблоки на плите, стоявшей в темном коридоре.
   Я не ошибся, запах печеных яблок чувствовался уже на лестнице.
* * *
   Карна стояла у плиты. Ее скрывали шкаф и комод, которым не нашлось места в «закутке». «Закутком» называли крохотный чулан в углу одной из палат, который предназначался для сиделок.
   Наверху пахло не только яблоками, но и нечистотами. Ведра опорожнялись только около полуночи и стояли в коридоре весь долгий день.
   Это было неприятно, но терпимо. По крайней мере сразу было ясно, если у кого-то из больных случился понос.
   Я смотрел на спину и талию Карны. Она не слышала моих шагов — их заглушал громкий кашель в палате.
   Форма была Карне велика и свободно болталась на ней. Однако не могла скрыть очертания ее фигуры. Волосы у нее были убраны под платок, так же как и в полевом лазарете.
   Дверь в одну из палат была приоткрыта. В коридор падал свет, зеленоватый от абажуров. Казалось, будто Карна стоит у плиты среди зеленого леса и ждет, когда я. сзади обниму ее.
   Серая кошка, мяукнув, оторвалась от ее юбки и подошла ко мне. Тогда Карна оглянулась и увидела меня. Не знаю, обрадовалась ли она, но она улыбнулась.
   Кто-то громко кашлял и отхаркивался в палате под зеленым лесным светом.
   — Ты? — сказал она. — Да.
   С Карной всегда было так. Стоило мне остаться с ней наедине, и она безраздельно завладевала мной. Становилась частицей меня. Я был не в силах отличить ее от себя, пока мое желание не было удовлетворено.
   — Как ты вошел сюда?
   — Через черный ход. Там, где стоят судна и лежит грязное белье, — шепотом ответил я. Мое желание становилось неуправляемым.
   — Она может прийти в любую минуту! — предупредила Карна, когда я обхватил ее за бедра и прижал к себе.
   Она — это старшая сиделка.
   — Она вышивает в саду и пьет какао, — прошептал я.
   — Не лги! У нее болит голова, и она пошла к себе, чтобы немного поспать. Мне пришлось самой печь яблоки, — спокойно сказала Карна и обняла меня за шею.
   — Я тебя подожду. — Я прижался губами к ее губам.
   — Нет. Здесь нельзя оставаться. Сиделку, которая работала до меня, уволили потому, что она принимала тут мужчину, пока старшая сиделка отдыхала в «закутке».
   Она говорила шепотом, но руки ее еще крепче обхватили мою шею.
   — Тем более никто не подумает, что ты делаешь то же самое, — сказал я.
   Это было какое-то наваждение! Я должен был овладеть ею тут же, за шкафом.
   В палате начался новый приступ кашля. Кто-то поднимался по лестнице, но шаги остановились этажом ниже. Карна быстро выскользнула из моих рук и понесла в палату яблоки. Перед тем она сунула мне в рот кусок горячего яблока, и я отпрянул, освободив ей дорогу.
* * *
   Ведра с нечистотами наконец опорожнили, и шум тяжелой повозки золотаря замер вдали. Пока Карна бегала с тазами, утками, суднами и тряпками, я сидел, затаившись на стуле за шкафом.
   Ошалевший от радостного возбуждения, я наблюдал, как она ходит из двери в дверь. Зеленоватый свет лампы подчеркивал синюю темноту ночи, проникавшую сквозь маленькие окна под потолком. Иногда свет падал на стены и нарушал ночной покой тараканов, их орды разбегались во все стороны и прятались по углам. Я разделял волнение тараканов. Кошка спокойно дремала у меня на коленях. Один раз она встала и повернулась по часовой стрелке, перебирая мягкими лапами по самой уязвимой части моего тела.
   Неожиданно вернулась старшая сиделка. Однако в коридоре было темно, и я успел спрятаться среди одеял, висевших за шкафом. Кошка чуть не выдала меня. Но дружеский пинок заставил ее понять, что мне сейчас не до нее.
   Старшая сиделка вздохнула, пожаловалась на головную боль и спросила, все ли в порядке. Карна прощебетала «да» и сказала, что ночью справится и одна.
   — Правила для всех одинаковы, — вздохнула старуха и пошла по палатам.
   Я понял, что, если не уйду сейчас, она непременно заметит меня, когда вернется. Поэтому я стрелой бросился вниз и спрятался под лестницей.
   Правила одинаковы для всех, но старуха была явно на нашей стороне, потому что опять где-то прилегла.
   Наконец из-за стены послышался храп. Больные заснули. Скоро я освобожусь из своего плена! Теперь только это имело для меня значение.
   В дверях появилась Карна. Прижав палец к губам, она другой рукой поманила меня к себе. Я показал ей на шкаф. Мне казалось, что за ним самое подходящее место, — я хотел отодвинуть тазы и устроить Карну на стоявшей там скамье. Думаю, среди ее юбок я представлял бы собой весьма занятное зрелище.
   Но Карне это пришлось не по вкусу. Она провела меня через палату мимо ширмы, которую заранее поставила перед кроватью, где лежал единственный больной. Он тихо стонал во сне под зеленым абажуром керосиновой лампы.
   Наконец мы с Карной оказались в «закутке».
   Как давно мы не были вместе! От нее пахло припарками и арникой, печеными яблоками и потом. К этому примешивался едва уловимый запах крови и тлена и словно предупреждал об опасности. Таинственный, первозданный, свежий и влажный.
   Я с трудом глотал воздух.
* * *
   Карна! Будь благословенна твоя способность к самоотдаче даже тогда, когда больной, которого мучил кашель, поворачивался в постели и мы с тобой тонули в его стонах! Будь благословенна твоя способность не замечать струпья и сукровицу, грязные колбы и тазы!
   Это ты посвятила меня в ординаторы клиники Фредерика. Как легко ты справилась с этой задачей! Даже после того, как я заявил профессору Бангу, что спинной мозг — это хвост головного.
   Карна!
   Ты помогла мне поверить в себя и получить триста талеров — жалованье врача-ординатора. В ту ночь мы почти не разговаривали. Место не располагало к беседе. И время требовало не слов, а действий.
   Один раз я шепотом произнес ее имя. Но и этого было уже много. Она закрыла мне рот, и страсть понесла нас дальше.
   Когда все было кончено, я спустился по лестнице, легкий, как ночная бабочка. Я крался в темноте, преследуемый запахами и страхом разоблачения, стараясь не попадать в полоски зеленого света, который просачивался через дверные щели. И был счастлив, что я в Копенгагене!
   Карна! Тогда я еще не ощущал себя древним старцем. Тогда я еще не отнял у тебя жизнь.
* * *
   Тогда мне еще снились письма от Дины.
   Случалось, просыпаясь утром, я помнил их наизусть. Но в почтовом ящике для меня ничего не было.
   Тем временем подошла осень. Теперь я был не только ночной бабочкой на «чердаке» клиники Фредерика. Я входил в число избранных счастливцев, которых приняли туда в ординатуру.
   Тот же привратник, которого я помнил со времени, когда приходил сюда на практические занятия, сидел в деревянной привратницкой и следил за порядком. Он совсем не изменился с тех пор. Стоило мне появиться, он тут же ожил. Нет, здесь все оставалось по-прежнему. Даже пятно на его ливрее, даже вопросы и интонация.
   — Что у вас в сумке? Куда вы идете? Вам назначено время?
   Я бы засмеялся, но мне было не до смеха. Привратник уже не пугал меня. Будучи студентом, я кланялся ему, словно начальнику королевской гвардии. Теперь я коротко бросил:
   — Я иду к помощнику главного хирурга!
   Он подозрительно кивнул, сделав вид, что не узнал меня, и начал объяснять, как пройти.
   — Я знаю дорогу!
   А вот помощник главного хирурга сразу признал меня. Это придало мне мужества.
   Я спросил у него про Акселя и узнал, что Аксель на обходе.
   — Где вы родились? — Ему нужно было заполнить какие-то бумаги.
   Я ответил.
   — Да-да, верно. Ведь вы тот самый норвежец, который говорит по-датски! — сказал он, скрипя пером.
   Я не был уверен, что в его словах не содержалось иронии, и потому промолчал.
   — Итак, вы один из наших десяти ординаторов, которые должны явиться завтра ровно в половине восьмого. Палата "П". Оттуда начинается врачебный обход.
   Мы просили бы вас пройти через главный вход в коридор, куда выходят аудитории, потом подняться в коридор рядом с операционной и там снять верхнее платье. Студенты и ординаторы часто прибегают в последнюю минуту, пользуясь входом с Амалиегаде, и являются на обход прямо в верхней одежде. Это недопустимо!
   — Мне известны правила! — Я поклонился.
   — Они всем известны. Но доктор Саксторп требует, чтобы их еще и выполняли.
   Я промолчал, снова поклонился и пошел к двери.
   Началась новая жизнь. Рейнснес отодвинулся куда-то далеко. Анна была отрезанным ломтем.
   Когда Карна работала, я спал. Или наоборот — она спала, а я работал. Иногда я приходил к ней на «чердак», и она милостиво принимала меня. Но случалось, она вытирала вспотевший лоб и махала рукой, чтобы я ушел. «Чердак» в клинике Фредерика был не самым подходящим местом для громких возражений.
   Но мелкие подарки она принимала. Особенно по воскресеньям, когда я являлся с ними к ней домой. Ее бабушка до сих пор поглядывала на меня с вежливым недоверием.
* * *
   Однажды в больничном кафе я как бы между прочим спросил у Акселя:
   — А что слышно про Анну? Он вскинул на меня глаза:
   — Анна в Лондоне.
   Я кивнул и перевел разговор на другую тему. Андерс прислал мне письмо. Все свои надежды он связывал с новым неводом для сельди. Так шла наша жизнь.

ГЛАВА 11

   Бисмарк заявил, что война — естественное состояние человека. Он блестяще разыграл свои карты, заставив всю Европу оставаться нейтральной. Никто не помог Франции, когда Бисмарк явился туда со своей огромной армией и превратил «триумфальное шествие французов от Страсбурга до Берлина» в кровавое поражение.
   Об императрице Евгении, сидевшей в Париже и не разрешавшей своему больному мужу покинуть поле сражения как побитая собака, говорили с презрением. Я мысленно видел несчастного императора, которого, словно ненужный хлам, возили среди военного снаряжения и прочего багажа. Императорская мантия провоняла от крови, порвалась, а о стреляющих пробках шампанского и думать забыли.
   Когда Бисмарк низверг императора, императрица бежала в Лондон. Как и многие, я отождествлял себя с императором и презирал бежавшую императрицу.
   В Париже тем временем шло брожение. Рассказывали, будто Бисмарк смеялся и говорил: «Даю один день революции в Париже и иду туда!»
   Он так и сделал. Осада Парижа стала фактом. Железное кольцо превратило Париж в тюрьму. До нас доходили слухи о голоде, холоде и отчаянии. Все, кто был побогаче, давно уехали из города. Бедняки остались и теперь умирали от голода. Такой страшной зимы Париж еще не знал. Говорили, что в Париже у смерти два помощника: голод и мороз. Но все оказалось еще хуже. Ненависть к тем, кто капитулировал перед Бисмарком, привела патриотов к ненависти против Национального собрания и богатых буржуа.
   Бедняки считали, что Коммуна, словно сезам-сезам, откроет им врата рая. Быть буржуа считалось еще хуже, чем солдатом. В тот майский день, когда версальские войска вошли в Париж, там воцарилось безумие. Казалось, огромная мухобойка прихлопнула целый рой комаров. Жизнь человека стоила меньше, чем сапоги и пуговицы на его мундире. Версаль расстрелял своих пленников, а Париж объявил, что во имя святой мести за каждого погибшего будет отрублено по три головы. Париж был объят огнем.
   Разрушай, ибо жизнь коротка! А потом придет новое счастливое общество!
   В конце концов Национальное собрание объявило Тьера героем. Он позволил уничтожить тридцать тысяч человек.
* * *
   Тем временем я ходил между клиникой Фредерика и своим домом на Бредгаде, как отшельник в башне без окон. Больше всего меня мучила мысль, что Дина в Париже. Я мысленно видел ее на кладбище Пер-Лашез в груде трупов, свезенных туда после очередной казни.
   Ночь за ночью мне снилось, что она старается выбраться из-под трупов, однако медленно и бесповоротно погружается все глубже и глубже. В конце концов мне была видна уже только ее ступня.
   На правом мизинце у нее не было ногтя. Не помню, чтобы я раньше видел это, хотя не знать, конечно, не мог.
   Постепенно жизнь во сне стала для меня более реальной, чем все, что происходило в клинике.
   Там самым главным была сдача очередной темы. Например, новое снотворное средство — хлоралгидрат, — которое так пришлось по душе и больным, и медикам. Эфирный наркоз. Сифилис, первая, вторая и третья стадии. Действие сифилиса на нервную систему и кровообращение человека было еще недостаточно изучено, и это затрудняло лечение. Тем не менее для наружного лечения применялась мазь со ртутью, а для внутреннего — препарат каломель. Оба средства преследовали одну цель — вызвать сильное слюноотделение.
   В ту ночь, когда Дина на моих глазах исчезла в горе трупов, я заявил, что русского убил я. Во сне, конечно. Реакция ленсмана меня не удивила. Он был в ярости, оттого что член его семьи мог совершить убийство.
   На другой день во время обхода больных я представил себе, как меня будут судить.
   В одной палате лежал молодой парень, у которого был большой нарыв на ноге. У него был такой несчастный вид, что он мне даже снился.
   На обходе с парня откинули одеяло, и один из студентов должен был держать его ногу, чтобы Аксель наложил больному повязку из горячей овсянки. В нос нам ударило неописуемое зловоние. Но до наложения повязки все по очереди должны были осмотреть и описать воспаленное место. Профессор стал выдавливать из нарыва гной.
   Студент, державший ногу больного, закачался. Я стоял по другую сторону кровати и не мог подхватить его. Но успел подумать: достаточно человеку упасть, и он выбывает из игры.
   С глухим стуком студент грохнулся на пол. — Унесите его! — приказал профессор. Студента унесли. Больше мы о нем никогда не слыхали. Как, оказывается, все просто: упал — и готово.
   Я думал о предстоящем мне судебном процессе, он представлялся мне похожим на длинную скучную лекцию о туберкулезе, который можно вылечить некоторыми препаратами. Если только вовремя начать лечение. Я заранее ощущал холодное презрение судей, которые, без сомнения, должны были поверить моему рассказу.
   Тюрьма или туберкулез, какая разница! Для меня это было не больше чем фарс на тему страдания. Люди либо страдают, либо оказываются героями фарса. Почему меня должна миновать эта участь?
   Одно время студенты и ординаторы использовали короткие передышки для праздных споров, например о неандертальцах. Я не любил спор ради спора. Стоять в коридоре и спорить, демонстрируя всем свое невежество, — ради этого не стоило ни жить, ни умирать. Моя же цель была проста и ясна, и возражать против нее было трудно.
* * *
   Не знаю, когда я первый раз понял, что русский снова вернулся ко мне. Из-за Дины. Из-за предстоящего судебного процесса. Это были какие-то смутные кошмары. Однажды мне приснилось, будто я насекомое, которое хочет спастись, забравшись под кучу старой листвы. Но как я ни старался, забраться под нее я не мог.
* * *
   Дина по-прежнему не писала! Какого черта она не пишет? Или я когда-нибудь чем-то ее обидел? Если не считать того раза, когда я оказался нечаянным свидетелем убийства русского. Но моей вины в том не было.
   Вначале мои сны переплетались с лекциями, которые нам читали профессора. Или вдруг в них возникали строки из старого учебника Банга, выпущенного в 1789 году и безнадежно устаревшего. Я читал его как курьез, выуживая цитаты, которыми мог бы блеснуть, документально подтверждая безумство мира. Он соответствовал моему настроению.
   Все сводилось к теоретическим болезням и абсолютной смерти. Природа, деревья, цветы, животные — все это была утопия. Здесь, в городе, среди камня и высоких кирпичных стен, мы почти не видели природы. Даже деревья в парках и на бульварах были уже мертвы. Не хватало еще одной войны. Зажженной спички. И от всего останутся только обугленные скелеты. Эта мысль завораживала меня. Я любил смотреть на пожары, уличные драки и читал трагические газетные заголовки как старый сутенер, который приходит в дома терпимости, но уже не получает от них ни удовольствия, ни дохода.
* * *
   Стоял октябрь 1871 года.
   Мы с Карной редко говорили друг с другом. То есть она не говорила со мной. Она молчала. Но глаза ее говорили. И руки тоже.
   Правда, однажды у нас все-таки состоялся разговор. Мне нужно было подвести своеобразный итог.
   Было раннее воскресное утро. Мы с ней шли под дождем из клиники Фредерика. У нее было ночное дежурство, а я всю ночь болтался поблизости с Акселем и еще двумя ординаторами и хотел обрадовать ее, встретив у ворот клиники.
   Серые пустые улицы пахли осенью. Я шел нараспашку, засунув руки в карманы. Рубашка на груди промокла. По плечам текла вода. С носа и волос падали капли.
   Карна укрылась от дождя под большим рваным зонтом. Я отказался разделить с ней ее убежище. Чтобы идти с Карной под одним зонтом, нужно было обладать змеиной верткостью. Она двигалась как-то рывками, точно потревоженное животное. Могла остановиться ни с того ни с сего, и тогда спица зонта проткнула бы мне глаз.