— Дурак ты, Сережа…
   И звучало это не зло, а горестно. Окончательный диагноз.
   На этих забытых в ломбарде ложках я полностью утратил семейный авторитет, и ничто за долгие годы прожитой вместе жизни не могло разубедить Ирину, что я не бессмысленный растеряха и недалекий фраер.
   Мой отец, умный, злой, пьющий мужчина, сказал мне как-то недавно:
   — Ты с ней так долго живешь, потому что не любишь… И не любил никогда…
   — Не понял? — переспросил я.
   — А чего тут понимать? Если бы любил — убил бы к черту…
***
   Я глотнул янтарной жгучей выпивки, взял трубку, дымящуюся от гнева.
   Глупость какая! Ведь вся ее ярость из-за того что я первым сказал — ухожу! И лишил ее возможности крикнуть: «Ты мне больше не муж, ты мне надоел, недотепа!»
   Мы просто давно равнодушно устали друг от друга.
   — Ира, я съехал из дома, — сказал я. — Ключи у тебя есть можешь возвращаться в любое время…
   Она помолчала некоторое время, будто пробуя мои слова на вкус, потом сказала:
   — А я и не собираюсь уезжать из Лиона…
   — Что ты имеешь в виду? — удивился я.
   — Я устроилась на работу…
   — Ты? — обескураженно спросил я.
   — Я! — с вызовом крикнула Ирина. — Менеджером в одну российско-французскую фирму!… Агентом по продажам…
   — Исполать! Поздравляю! А они знают, что я сотрудник Интерпола?
   Она вздохнула — не то злорадно, не то огорченно:
   — Сережа, ты больше не сотрудник Интерпола…
   — Да, ты права… Я теперь частное лицо…
   — Слушай, частное лицо, может так случиться, что я здесь задержусь. Ты ведь не претендуешь на часть нашей квартиры? — спросила она осторожно.
   — Нет, не претендую. А что? Что ты имеешь в виду?
   — Я хочу, чтобы Вася окончил лицей здесь, мне понадобятся деньги. Ты сможешь хорошо продать нашу квартиру и переслать мне деньги?
   — Я постараюсь…
   — Постарайся, Сережа, для семьи хоть в чем-то… И деньги обеспечь надежно… Чтобы не пропали… Чтобы с ними ничего не случилось…
   — Ира, я обещаю тебе не забывать ложки в ломбарде, — сказал я с искренним, но запоздалым раскаянием и подумал о том, что прослушивающий мой телефон опер уверен — все эти «ломбарды», «ложки» являются нехитрым шифром и обозначают что-то невероятно секретное. И наверняка очень ценное. — Я вместе с деньгами пришлю тебе серебряные ложки. Я их где-нибудь найду, как-нибудь выкуплю… Знаешь, я поздно сообразил, что ложки — важная в жизни штука… Я ими, забытыми, потерянными, так долго хлебал…
   — Сережа, похлебка была пустая… Не бери в голову… Ты ведь теперь свободен… И бросила трубку.
   Упал — отжался. Уснул засветло, очнулся — густой вечерний сумрак. Лена сидит на ковре рядом с диваном, смотрит мне в лицо, улыбается. Проснулся совсем и понял, что очень устал.
   — На закате спать вредно, — сказала Лена. — Голова будет болеть…
   — Чему там болеть? Лица кавказской национальности утверждают, что там кость…
   — Наверное, — засмеялась она. — У тебя там драгоценная, слоновая кость… Покрыта тайными хитрыми письменами… Как дела?
   — Недостоверно прекрасны. Боязно, что сглазят. Я теперь свободен…
   — В каком смысле? — осторожно спросила Лена.
   — Во всех. — Я сел на диване, обнял ее за плечи. — Вольную получил, купчая крепость сожжена, я теперь вольноотпущенник без надела…
   — От кого вольную? — уточняла моя любимая. — Ты что, уволился?
   — Вчистую! От всех! Хочешь посмотреть на отвязанного?
   — Слушай, отвязанный, — засмеялась Лена, — я надеюсь, что ты хоть одну привязанность сохранил…
   Я покачал головой:
   — Нет, любимая. Ты не привязанность. Ты — моя порочная, дурная, тайная страсть…
   — Не пугай! Экий маркиз де Сад сыскался! — Легла рядом со мной на диван и стала быстро, сладко, щекочуще целовать. А я в полузабытьи бормотал:
   — Ты — моя зависимость! Как наркота, как ширево! Как пьянь, как курево…
   — Поискать нарколога? — грустно усмехалась Лена и шептала, подсмеивалась: — Закодируем тебя — станешь как новенький, стерильный… Забудешь меня, все проблемы решатся, все станет легко и просто…
   Мне уже никогда не будет легко. А просто сейчас даже у кошечек не выходит.
   Не хочу открывать глаза, хочу жить в маре, соблазне, в неподвижном сладком туманном дурмане. В хитиновой скорлупе. Закуклился.
   Любимая, я — потерявшийся в толчее людской ярмарки мальчонка. Обними меня, прижми крепче, утешь — пусть раскачает нас волна волшебной соединенности на старом, скрипяще-поющем под нами диване, который ты со смехом называешь «скрипкой». Хочу жить в беспамятстве. С тобой.
   И лоно твое — перламутрово-розовое, в мягких складках, с таинственной глубиной, как тропическая раковина каури.
   Женщины делают гибкое змеиное движение задницей — вперед-назад, с боку на бок — вдевая себя в трусики. Занавес опускается, представление кончается. Объявляется антракт.
   — Я еду в командировку… — сказала Лена.
   Разнеженный, расслабленный, демобилизованный, я спросил беспечно:
   — Когда?
   — Послезавтра!… — крикнула она из кухни.
   — Куда?
   — В Нью-Йорк… — Гремели кастрюльки на плите. Так! Уже интересно. Сегодня было много интересных новостей.
   — Надолго?
   — Месяцев на шесть… Может, на год… — Конец фразы отрезала шипящая струя воды в мойке.
   Ага, неплохо! Как там поется? И бился синий свет в окне, как жилочка на шее. Надо сохранить лицо. Как говорит Лена — мент с человеческим лицом.
   Любопытно, как мы все всегда во всем врем друг другу. Наверное, невозможно говорить правду. Какой дурак сказал — прост, как правда? Правда — штука невыносимо сложная. Только во лжи есть мягкая гармония искусства. Правда — это злой хаос жизни.
   — Что ты молчишь? — Лена стояла в дверях и смотрела на меня сердито-шкодливо.
   Ну вот — на колу мочало, начинай сначала.
   — А что я могу сказать? — развел я руками. — Поздравляю! Я рад за тебя! Счастливого пути… Удачного взлета, мягкой посадки, семь футов под килем… Добро пожаловать! Ю ар велком в город Большого Яблока…
   — Ну чего ты юродничаешь, Сережка? -"Жалобно спросила Лена. — Ты понимаешь, что от таких поручений не отказываются?
   — Понимаю, — кивнул я покорно. — А что ты там будешь делать? Столько времени?
   — Стажировка в «Ферст рипабликен Нью-Йорк бэнк», — ответила Лена, и голос ее звенел. — Если я пройду ее, меня назначат директором операций по Восточной Европе…
   — Ты пройдешь ее с блеском, я в тебя верю. Операции с Россией входят в Восточную Европу? — спросил я на всякий случай.
   — Естественно!
   — Это мой друг Серебровский договорился? Там, в нью-йоркском банке?
   — Да, конечно. — Она помолчала миг и спросила осторожно: — Сережечка, ты недоволен всем этим?
   — Как тебе сказать? Я озадачен…
   Лена обняла меня крепко и быстро зашептала:
   — Серега, не дуйся! Поехали вместе! Никогда такой возможности больше не будет! Ничто не держит, денег нам хватит, там у тебя и будет воля от всего! Тебе сейчас нужна пауза, ты там передохнешь, осмотришься, примешь решение — как жить дальше! Поехали, дорогой мой мент с человеческим лицом! Не рассусоливай, не копайся в себе, не прицеливайся в других — просто взяли и поехали! Тебе же хорошо со мной?
   — Мне очень хорошо с тобой, — сказал я чистую правду. И спросил: — Тебе предложил это Серебровский?
   Глаза у нее заиндевели, Лена отодвинулась от меня:
   — Снова те же разговоры? Ты ведь знаешь — я не сдаю тебя.
   — Я надеюсь. Теперь это уже вопрос нашей общей безопасности…
   — Что ты хочешь сказать?
   — Ничего, я хочу спросить — когда он тебе сделал это предложение?
   — Сегодня… Часа в четыре… А что?
   — Нет, ничего… Все нормально…
   Хорошо у них работает связь. Шустро. Мой друг Санька Серебровский, по прозвищу Хитрый Пес, знал о том, что я абсолютно свободный отставной козы барабанщик, еще до того как мой рапорт об увольнении прошел священный бюрократический круг документооборота. И сделал своей подчиненной Лене Остроумовой, моей любимой подруге, предложение, которое отклонить нельзя. И очень не хочется.
   Лена не понимает, что он не с ней разговаривал. Это он со мной говорил. Он объяснял мне, чтобы я тут не отсвечивал. Не мешал, не болтался под ногами, не бубнил лишнего. А может, зря я на него так? Может, опасается, чтобы мне по головушке из слоновой кости в подъезде вечерней порой ломом не настучали?
   — Если ты против, я не поеду, — срывающимся голосом сказала Лена.
   — Упаси Господи! Никогда! Я — только за!
   — Сердишься?
   — Нет, не сержусь… Грущу маленько…
   — Серега, не поедешь?
   — Нет… — помотал я головой. — День отъезда — день приезда считается за один день…
   — Ты о чем?
   — Ты — уезжаешь, я доехал… Сегодня — День свободы…
   Сутки — тьма, нестерпимый свет, снова ночь — подмигнули, как фотовспышка. Пора прощаться.
   — Я тебя отвезу в аэропорт?
   — Нет, Сереженька, не нужно. — Лена гладила меня ладошками по щекам. — К восьми утра придет машина из офиса… Я ведь теперь руководящий кадр — мне полагается…
   — Хорошо, здесь попрощаемся, — согласился я. — Долгие проводы — лишние слезы…
   — Долгие проводы — горше печаль, — вздохнула она. — Слезы? А ты помнишь, когда последний раз плакал?
   — Помню…
   — Расскажешь?
   Я подумал и медленно сказал:
   — Я тебе напишу об этом…
   — В письме? — удивилась Лена.
   — Нет, я не знаю, как тебе сказать… В последнее время у меня было много свободного времени, я долго и сильно, как Чапай, думал, пока не додумался до очередной глупости…
   — Расскажи, расскажи, расскажи! — возбудилась Лена.
   — Вся моя прошлая жизнь состояла из непрерывного действия, из бесконечного ряда каких-то очень крутых поступков. Не то чтобы я совсем уж не нагружал свое серое вещество, но каждый поступок был сопряжен с огромным риском и требовал предельной сосредоточенности на каких-то локальных обстоятельствах и ситуациях… Понимаешь?
   — Понимаю! Да говори ты, говори! Не тяни!…
   — Ну, представь себе — бездна невероятных событий, фантастических встреч, нечеловеческих прыжков и ужимок — и ни одной мысли о жизни! Одни оперативные комбинации и агентурные разработки! Некогда было подумать о жизни! А ведь моя жизнь — тоже определенного рода урок. Может быть, отрицательный урок. Вообще моя память — это еще не распечатанный сундук аббата Фариа…
   — Ты решил стать графом Монте-Кристо? — осторожно спросила Лена. — Ты хочешь отомстить?
   — Нет… Не думаю… Не знаю… Сначала мне надо все вспомнить, рассортировать и выстроить долгую цепь… Я должен рассказать это все себе самому… Наверное, записать…
   Лена посмотрела на меня, как на тяжелобольного.
   — Да-да, наверное… — Быстро, успокаивающе поцеловала и сказала: — Сержик, ключи от машины и квартиры — на кухонном столе. Не забывай только за телефон платить — отключат…
   Я держал ее в объятиях, мою теплую, живую, уже ушедшую, и меня судорогой ломала мука немоты, невозможности ничего объяснить ей, предупредить об опасности, предостеречь — она сейчас ничего не услышит. Она не поверит, что предложение моего друга-олигарха отклонить можно, что это заманчивое поручение отклонить нужно. Она сейчас не помнит, что Хитрый Пес общается с людьми на вздохе интереса — выдохнув, он навсегда забывает о них.
   Но пытаться разубедить ее сейчас бесполезно. Как говорит мой старый мудрый друг Гордон Марк Александрович — молодые не воспринимают опыт старших изустно, их учат только собственные синяки и шишки. Не очень свежая идея, но от моего бессилия еще более щемяще-грустная.
   Может быть, это называется душеизнурение?
   Что-то многовато у меня сегодня свободы стало!
   И сказал ей, как только мог мягко:
   — Подруга дорогая, спрячь ключи… Мне некуда ездить на машине… А из твоей квартиры мы утром уйдем вместе…
   — Подожди, а где ты будешь жить это время?
   — Я крупный домовладелец — у меня есть комната мамы, — засмеялся я.
   — В коммуналке? — потряслась Лена.
   — Зато какой!
   Видок у моего нового жилища был вполне горестный. Он руинировался.
   Отвратительное зрелище трущобизации и распада. Вполне марксистская эволюция из былого великолепия в мерзость текущего запустения. Нормальный переход дворцов, которым была объявлена война когда-то, в трущобы якобы мирных хижин.
   Этот дом в самом центре Москвы на Поварской улице — задолго до того, как ее стали именовать улицей Воровского, а потом снова переименовали в Поварскую — был самым шикарным доходным домом старой столицы. Шесть этажей роскошных квартир под пятиметровыми потолками с расписными и наборными плафонами, мрамор, бронза, камины, узорный паркет, коридоры с пилястрами и колоннами, фацетованные стекла в просторных эркерах и бемские зеркала.
   В громадной квартире на втором этаже жили родители моей мамы, то есть мои дед с бабкой. Жили они в гостиной московского городского головы Челнокова. Ну, естественно, не то чтобы московский мэр — должностной предтеча Юрия Михайловича Лужкова — обратился к моим вполне пролетарским бабушке и деду с униженной просьбой маленько пожить у него. Так сказать, погостить в его гостиной чуток, в смысле — несколько лет, а точнее говоря, трем поколениям.
   Они были подселенцы, живое воплощение свершившейся народной мечты о том, что революция покончит с богатыми. Насчет бедных не уточнялось, а было сообщено как-то неопределенно — кто был ничем, тот станет всем. Ну, всем, положим, мои дед с бабкой не стали, а роскошную комнату в буржуйской квартире по случаю жилищного уплотнения градоначальника словили. Еще с шестью другими семьями-подселенцами.
   Думаю, что и Лужков, несмотря на очевидный демократизм и гостеприимность, в такой милой коммунальной квартирке жить бы не захотел, а уж про буржуаза Челнокова и говорить-то нечего — свалил в эмиграцию как наскипидаренный.
   И память о нем там, за бугром, иссякла. Бывшему мэру повезло — он был не хозяин квартиры, а наниматель, иначе говоря, ответственный квартиросъемщик.
   Свалил с занимаемой жилплощади и был таков.
   А вот предание о настоящем хозяине дома сохранилось — благодаря литературе. Точнее говоря — «Двенадцати стульям». Есть там такой смешной персонаж, Авессалом Владимирович Изнуренков — веселый нищий эстрадный автор, который бесперечь хлопает себя по жирным ляжкам, приговаривая: «Высокий класс!»
   Это и был хозяин замечательного дома на Поварской улице, и списали его сатирики с реального человека по фамилии Гучков. Не министра Временного правительства, богача и заводчика, конечно, а нищего пьющего бесшабашного бездельника, острослова и анекдотчика, предводителя богемной голи перекатной, картежника, обжоры и бабника. Проживался игрой на ипподроме и продажей скетчей для куплетистов. И за невозврат своевременно долгов бывал неоднократно бит.
   1 августа 1914 года в жизни Гучкова произошло два скорбных события. Россия вступила в мировую войну, из которой, похоже, не хочет вылезти до сих пор. И это событие встревожило и напугало Гучкова до крайности, поскольку представить себя с грыжей, скаткой и винтовкой Мосина в маршевой колонне он не мог, и призыв защитить свою родину вызвал у него испуганно-гневный крик: «За что? Что я такого сделал? Почему? Почему я должен идти защищать свою родину? Лучше жить совершенно живым дезертиром, чем умереть абсолютно павшим героем!» В силу политической малограмотности Гучков еще не знал, что его ощущение полностью совпадает с позицией Владимира Ильича Ульянова (Ленина), и он, таким образом, является интуитивным большевиком и нравственным соучастником предстоящей революции.
   А второе скорбное событие повергло его неописуемый восторг и погрузило в пучину бездонного ликования.
   Умерла его тетя; Нет, нет, не то чтобы Гучков был такой злодей и страстно ненавидел свою единственную престарелую родственницу. Если честно сказать, он ее и видел-то несколько раз в жизни. Давно. И плохо представлял, как она, карга старая, выглядит. Просто бабка стеснялась поведения и репутации своего племянника и никогда не принимала его. А ведь был ей, тетечке незабвенной, знак свыше, предначертание можно сказать, судьбы, а она, дура тугоухая, то ли от древности, то ли от душевной дремучести не услышала, — фамилия ей была Племянникова.
   Вот и почила в бозе в этот скорбный для всего народа день дорогая тетенька, купчиха первой гильдии Племянникова, и оставила своему ненаглядному племянничку Гучкову кое-что по мелочи наликом, загранично выражаясь — «кэшем», и огромный новый доходный дом на Поварской улице стоимостью два миллиона рублей, и не каких-нибудь ельцинских, мусорных миллиона, а настоящих — царских, золотых.
   Господи, какая тут война, какая мобилизация! При таких-то деньжищах!
   Гучков вступил в Союз городов — невероятно воинственную организацию, воевавшую только в глубоком тылу, надел офицерскую форму с погонами, ремнями, кобурой и загулял так, что Москва завистливо содрогнулась. Конечно, он был творческий человек, потому что соединить в таком огромном гармоническом объеме бардак, игорный дом, круглосуточный халявный кабак, шантан и притон еще никому не удавалось.
   Гучков был возвышенный бескорыстный художник разгула, талантливый творец всех видов веселого безобразия. И судьба ему даровала удивительную жизнь, ставшую какой-то мистической карикатурой на всю историю страны.
   Довольно скоро замечательный дом Гучкова на Поварской улице был продан с торгов за громадные безнадежные долги. И все скупердяи, скопидомы и жадюги, именуемые «здравые люди», злорадно-счастливо завопили: мир не видел такого идиотину, как этот прощелыга Гучков! Это же надо — за три года прогулять дотла несколько миллионов!
   А назавтра, 25 октября 1917 года, случилась наша Великая ноябрьская революция, уничтожившая, казалось бы, навсегда богатых и начавшая превращение бедных из «ничего» во «все» с переселения их из подвалов и;бараков в благоустроенные жилища классово-чуждых.
   И тогда все эти чуждые, которых раньше именовали здравыми, возопили в глубокой печали и досаде: «Боже ты мой, каким мудрецом оказался Гучков! Хоть пожил! И как пожил!»
   Новая власть Гучкову оставила комнату в одной из громадных квартир, обильно-плотно заселенных ныне классово-близкими, и он зажил своей беззаботной легкой жизнью эстрадного автора — маргинала высокого советского искусства. Даже гамбсовские стулья по случаю покупал.
   И пережил почти всех жильцов своего некогда немалого домовладения. Потому что он обитал на жалкой тихой обочине светлой жизни, а жильцы, ставшие «всем», были яркими деятелями и созидателями этого невиданного бытия. Оттого их вымывали из дома незатихающие волны народного возбуждения — партнаборы на коллективизацию, массовые репрессии, отечественные войны, счастливые расселения по хрущобам в новых районах и последующие постыдные эмиграции.
   Здесь перед войной родилась моя мать, деда убили на фронте, и сюда же вместе со мной мама вернулась, когда с ней разошелся отец.
   Но Гучкова я уже не застал — он умер 14 октября 1964 года, в день, когда верные ленинцы и ближайшие сподвижники-единомышленники выяснили, что Хрущев неожиданно оказался волюнтаристом. Наверное, романтичного Гучкова сразило, что Хрущев встал под одни идеологические знамена с Шопенгауэром и Фихте, и старик, не в силах снести такого цинизма нашего Никиты Сергеевича, тихо ушел. Скорее всего понял, что надеяться больше не на что. И лет ему было под сто. Как пожил!
***
   А я в это время жил в городе Желтого Дьявола под названием Нью-Йорк.
   Далекий прекрасный и страшноватый город, который теперь переименовали в Большое Яблоко. Может быть, в честь Явлинского — с них, американских демократов, хватит. Город на другом берегу Океана Тьмы, куда улетела сегодня моя любимая.
   Молодая, умная, алчная. Ничего еще не смекающая.
   Ну а я остался здесь. В доме Гучкова. И для того чтобы сделать задуманное, я должен помнить о старом его хозяине. Видать, знал он какую-то удивительную тайну т-не собирал богатства, нет в деньгах радости и проку нет. Болыцая суета.
   Пришел я в это запущенное, заброшенное жилье, бросил на пыльный стол сумку, уселся на стул посреди комнаты, как прокурор на обыске, огляделся. Серый налет праха, мутные зеркала, будто задышенные старостью, из форточки порывом ветра выбило стекло — на полу под окном тускло блестят осколки и сквозняк возит по паркету засохшие тополиные листья. Добыл из своего кофра бутылку «смирновки», яблоко и пачку бумаги.
   Вообще-то надо бы кого-то пригласить или самому убрать, включить в розетки холодильник и телевизор, купить каких-нибудь харчей. Мне здесь, видимо, долго придется прожить. Но это потом, немного погодя.
   А сейчас свернул бутыляке голову и, не найдя чистого стакана, хлебнул раз-другой из горла, закусил тугим красным яблоком, подождал, пока хмель залил первым ласковым теплом. Сидел тихо и вспоминал. Давно все это началось, лет пять назад. Я цедил свою память по каплям — как живую воду, как крупинки манны, как глотки воздуха…

1. 95-Й ГОД, ПОСЛЕДНЯЯ СТЕПЕНЬ ЗАЩИТЫ

   Заместителю министра Внутренних дел России
   генерал-полковнику милиции
   КЕЛАРЕВУ П.Н.
   Рапорт
   В дополнение к рапортам от 1.02.95, 12.04.95, 17.05.95 настоящим в очередной раз довожу до Вашего сведения о фактах нарушения законности и служебного поведения оперуполномоченным Главка, сотрудником «Дивизиона» старшим лейтенантом Ларионовым Валерием Алексеевичем.
   Ранее Ларионов В.А. привлекался к дисциплинарной ответственности за применение штатного огнестрельного оружия на поражение и был отстранен от работы до конца прокурорской проверки.
   Несмотря на наложенные ранее взыскания, проведенную разъяснительную работу и твердые заверения Ларионова В. А не допускать в служебной деятельности превышения власти и пределов законности, вышеупомянутый Ларионов В. А. произвел не санкционированный прокурором обыск в ресторане «Счастье», ссылаясь на необходимость изъятия якобы имеющихся там наркотиков. Необходимо отметить, что наркотических веществ им не было обнаружено. Несмотря на это, Ларионов задержал буфетчика ресторана Оганесова А.Е., доставил его на Петровку, 38, и при участии сотрудников МУРа капитана Ермакова С.Ф. и ст. лейтенанта Калинича Б. Г. допрашивал Оганесова 22 часа, подверг побоям и угрожал при этом посадить в тюрьму «наглухо». По этому поводу нами также получено представление прокурора Северного округа.
   Необходимо отметить, что это не случайность, а постоянная линия поведения Ларионова, о чем свидетельствует (вместе с ранее предоставленными рапортами) следующий факт: еще находясь в ресторане «Счастье», Ларионов затеял скандал со случайно присутствовавшим там на обеде гр-ном Джангировым П.М., депутатом Государственной думы и крупным общественно-хозяйственным деятелем. Ларионов в присутствии посторонних лиц кричал Джангирову, что его место «…не на депутатской скамье, а на скамье подсудимых», и, мол, он еще Джангирова там увидит.
   Учитывая все вышеизложенное, предлагаю рассмотреть вопрос о возможности дальнейшего использования Ларионова В.А. в рядах органов Министерства внутренних дел России.
   Ст. инспектор Управления собственной безопасности МВД РФ майор внутренней службы Г. Коренной
 
   Резолюция
   Незамедлительно истребовать объяснения С. Ордынцева. В отношении ст. лейтенанта В.Ларионова провести служебное расследование в рамках Управления кадров министерства, оставив решение вопроса до рассмотрения результатов расследования.
   Зам. министра П. Келарев

2. МОСКВА. ТОВАРНЫЙ ДВОР КУРСКОГО ВОКЗАЛА

   В сентябре погода совсем сошла с ума. Окружающая среда будто белены объелась — жара бушевала пуще, чем в июле. А к ночи духота превратила город в медленно остывающую парную баню. Горизонт затянуло пухлыми багрово-синими тучами. Проседая от собственной тяжести, они опускались на город, как мокрое ватное одеяло, полное влаги и электричества. Синие сполохи куцых молний разрезали небосвод. Это в сентябре! В облачной утробе глухо рокотал несформировавшийся гром. Но долгожданная гроза так и не приходила.
   Валерий Ларионов, обливаясь едким горячим потом, быстро шел из черноты и хаоса железнодорожных трущоб в направлении вокзала. Он бывал в этих гиблых местах много раз и был уверен, что хорошо разбирается в лабиринте складов, пакгаузов, полуразрушенных зданий, стальных ущельев вагонных отстойников и гниющих помоек. Но ночью все это выглядело по-другому. Он старательно повторял про себя: «Второй поворот направо, три блока, потом налево… Оттуда есть дорожка… Там в конце — телефон-автомат… Добраться бы до конца сортировки…»
   Ларионов, очень хитрый, резкий малый, бывший афганский парашютист-десантник, был не из робкого десятка. Вообще-то говоря, робкий и не мог оказаться в этих местах в ночное время. Разве что спьяну.
   С наступлением темноты здесь не было не только света и дорог, здесь не было закона, здесь человечество откатывалось на тысячелетия вспять, возвращаясь к естественному первобытному состоянию пещерного обеспечения своей безопасности. Здесь можно надеяться только на быстроту ног, упреждающий удар и умение выстрелить первым. И никогда еще эти умения не подводили Ларионова.
   Но сейчас он боялся. Страх, как тошнота, мучил его. Черт дернул согласиться на встречу с агентом в таком проклятущем месте глубокой ночью. Но иного выхода не было. Если агент-информатор не врал, то именно отсюда начнется завтра дерзкая, наглая, опасная бандитская затея Нарика Нугзарова. Агент Гобейко согласился показать их базу, заброшенный гараж, откуда пойдет машина с бандитами-налетчиками. Ларионов не мог сказать агенту, что не пойдет смотреть ночью базу бандитов. Он вынужден был согласиться, но не успел предупредить никого у себя в отделе, потому что сегодняшняя встреча с агентом, назначенная в десять часов вечера недалеко от Курского вокзала, не предвещала подобной информации. Это был обычный рапорт сексота, который должен был информировать о ситуации. И именно во время этого разговора агент сказал, что Нарик Нугзаров захватил американца и держит его скорее всего в этом гараже. У Ларионова не было выхода, он решил пойти. Дважды набрал Ларионов телефон дежурного Пикалова, но там никто не отвечал. Это было странно — дежурный не имел права отлучаться.