Комова наконец прорвало:
   -- Да я... Да я... Если бы я знал... Я ведь ни сном, ни духом... Хотел подкалымить синенькую, было дело... Ну, думаю, подгорел маленько на бесквитанционке... Не удалось левака сомнуть... Но ворованный?! Я, ей-богу, этого знать не знал...
   -- Ну, вот теперь знаете, -- успокоительно сказал Севастьянов. -- И, как говорится, с чистой совестью -- на волю...
   Комов и впрямь успокоился, потому что он недовольно покосился на Севастьянова.
   -- Это вы бросьте, я еще, слава богу, не в колонии, чтобы такие лозунги читать. И быть там не собираюсь...
   -- Вот это хорошо! -- проникновенно, с чувством сказал Севастьянов. -Так, значит, как дело было?..
   -- Вчера принесли эту машину два пацана лет по семнадцать, лохматые такие, нестриженые, под битлов работают. Посмотрел я, говорю -- обмотку менять надо, на завод отправим, недельки через две будет готов. А им, видно, невтерпеж танцы свои дикие под него сплясать, они привязались ко мне -нельзя ли побыстрей? Ну, я и этого, значит, того, после работы решил подзадержаться, перемотать им крутилку. За пятерик сговорились -- завтра должны прийти забрать. Откуда мне знать, что они его уперли?
   -- Когда придут битлы-то? -- спросил Севастьянов.
   -- К завтрашнему утру договорились.
   Мы посмотрели с Севастьяновым друг на друга, и в глазах его я прочитал мучивший меня вопрос: что теперь делать с Комовым? Оставлять его здесь было нельзя.
   -- Ох, Комов, Комов, -- тяжело вздохнул Севастьянов.
   -- Чего -- Комов? -- сказал он угрюмо.
   -- Вдруг вы снова с нами шутки шутите? А? -- взглянул Севастьянов, прижмуривая на приемщика зеленый, в рыжих крапинках глаз.
   -- Да зачем мне теперь-то врать? -- сказал с сердцем Комов.
   -- Это не вопрос, -- сказал я. -- Врать вообще некрасиво и по-своему даже невыгодно. А ведь случается еще изредка -- врут люди. Бывает...
   -- Как говорится, мрачное наследие в нашем сознании, -- сказал Севастьянов. -- Я вот с полчаса назад столкнулся с таким пережитком.
   -- Так я же не знал, -- беспомощно промямлил Комов.
   -- Что вы не знали? -- невозмутимо спросил Севастьянов. -- Что врать нельзя? Этому детей в яслях учат.
   Комов промолчал. Севастьянов незаметно постучал себя в грудь и покивал головой. Ну, спасибо, Севастьянов, сочтемся службой.
   -- Вы с кем дома живете? -- спросил я Комова.
   -- Один. А что?
   -- Так, ничего. Сегодня товарищ Севастьянов будет у вас приемщиком-дублером, до закрытия мастерской. Комов пожал плечами:
   -- Мне-то что? Пожалуйста, хоть до конца года.
   -- До конца года много. Но вот после закрытия мастерской я вас попрошу отсюда не уходить.
   -- А как же? -- удивился Комов.
   -- А так же. Придется вам здесь переночевать. А чтобы не было скучно, вам составит компанию товарищ Севастьянов. И еще два наших товарища подъедут. Понятно?
   -- Понятно, -- процедил Комов. -- Это что же, арест считается?
   -- Нет. Это считается засада, -- негромко сказал Севастьянов.
   Я открыл дверь и услышал, как Обольников говорит Лавровой:
   -- Ну, конечно, кому свинья нужна, у того в ушах все время хрюканье...
   Лаврова спокойно сказала:
   -- Естественно, каждому свое. Вот вы, например, в квартире у Полякова жар-птицу искали... Он махнул рукой.
   -- Да-а, чего там, сейчас уж правды все равно не докажешь... Лаврова, задумчиво глядя на него, предположила:
   -- Слушайте, Обольников, может быть, у вас действительно... того, -она покрутила пальцем у виска, -- не все дома? Ведь вас с такой пинией защиты обязательно осудят на всю катушку. Вы пытаетесь отрицать совершенно очевидные для всех вещи...
   Обольников затравленно посмотрел на меня, будто искал поддержки, хрипло сказал:
   -- Попить можно?
   -- Можно.
   Придерживая одной рукой штаны, он налил из графина стакан воды, жадно припал к нему, кадык камнем запрыгал по горлу. Стакан он держал фасонно -не как-нибудь. Тремя пальцами -- большим, указательным и средним -- он держал стакан, безымянный был слегка отодвинут, а мизинец уж совсем был отведен в сторону, этакой птичкой-галочкой торчал его сухой палец. И, глядя на эту нелепо растопыренную кисть, я почувствовал, как в мозгу бьется, дергается, старается вырваться наружу, но не может сформироваться, принять форму не то какое-то воспоминание, или мысль, или догадка, не знаю. Но что-то застучало, мучительно захлопотало в мозгу и, не найдя лазейки, так и угас этот импульс. И вспомнил я о нем не скоро...
   Обольникова увели. Лаврова сказала:
   -- Завтра он признается. Я усмехнулся:
   -- В чем причина такого светлого оптимизма?
   -- Плюгавый он человечишка. Один день под стражей и сегодня полдня уже выспрашивает, что ему будет, если выяснится, будто в квартире он бывал, но не воровал ничего. Ладно, черт с ним. Как дела с магнитофоном?
   -- Никак пока. Оставили засаду.
   Мы посидели молча, потом Лаврова спросила:
   -- Знаете, что меня пугает в этом деле?
   -- Ну?
   -- Мы не имеем даже приблизительной гипотезы, как все это происходило. Наталкиваясь на какие-то факты, предметы или людей, мы ощупываем их как слепые, мучительно пытаясь представить себе, имеет это отношение к краже или случайно попалось нам на дороге.
   -- А Иконников?
   -- Что Иконников? -- с нажимом сказала Лаврова. -- Письмо? Может, нас на него наводят?
   -- Помимо письма есть телефон Филоновой, есть многолетняя, очень глубокая вражда к Полякову, наконец...
   Я хотел сказать ей о том, как прыгал из руки Иконникова коралловый аспид, о том леденящем чувстве ужаса и беспомощности, которое охватило меня тогда. Но раздумал. Это ведь не доказательство, это только ощущения.
   -- Что наконец? -- спросила Лена.
   -- Да пустяки. Так, показалось. Если письмо не наводка, то я просто уверен, что это геростратовские дела Иконникова. А если это липа, то мы с вами уже говорили с вором. Говорили и отпустили его домой...
   -- Почему?
   -- Автор письма знает, что мы вышли на Иконникова. В письме нет никаких указаний относительно личности Иконникова, однако оно составлено так, что само собой разумеется -- Иконников нам хорошо известен. А почему автор письма об этом знает? Если бы он не знал, то хоть двумя словами, но обязательно обмолвился бы -- кто такой Иконников, какое он имеет отношение к Полякову...
   -- Но почему вы думаете, что мы говорили с вором?
   -- Я это утверждаю только в том случае, если письмо на липовой коре смастерили. Сбивать нас с толку может только вор, и если это он нам подбросил письмецо, то он прекрасно осведомлен обо всех наших делах.
   -- Письмо написано женщиной, -- напомнила Лаврова.
   -- Да, если в письме написана правда, -- засмеялся я. -- Но если нет, то, во-первых, женщины тоже иногда воруют, во-вторых, наш корреспондент прислал не свою фотографию, а письмо, так что он равновероятно может быть мужчиной и женщиной.
   -- Вы сами-то как считаете -- верить этому письму или нет? Я долго думал, потом бессильно развел руками:
   -- Не знаю. Хоть убейте, не знаю. Но похоже на правду. Сегодня ночью я лежал, не спалось чего-то, и все думал про эти дела проклятущие. И мне неожиданно пришла в голову забавная идея...
   Лаврова иронически прищурилась.
   -- Смейтесь, смейтесь. Если мое предположение верно, я еще вас крепко посрамлю, -- сказал я. -- Я понял, где может держать скрипку Иконников, если только взял ее он.
   -- Ну-ка, ну-ка, -- подначила Лаврова.
   -- Он держит ее под клеткой с голубым крайтом. Или под аспидом...
   Лаврова даже присвистнула:
   -- Ну даете, товарищ старший инспектор. -- Потом весело захохотала. -Прелестная конструкция с одним-единственным недостатком...
   -- Каким? -- заинтересовался я.
   -- В ней слишком много "если"...
   Когда я уже уходил, Лаврова крикнула мне вслед:
   -- Вас разыскивал какой-то корреспондент из "Вечерней Москвы". Я не знала, будете ли вы сегодня, и дала ему ваш домашний телефон...
   -- Ладно, спасибо. До свидания.
   Лифт, естественно, не работал. Я шел медленно, считая ступеньки. До моего четвертого этажа их будет шестьдесят две. По дороге домой я купил молока и батон. Сейчас слопаю это добро и мгновенно лягу спать, тогда до подъема я просплю десять часов и наверстаю все упущенное за эти дни. Замок плохо работал, и, чтобы открыть дверь, надо было как следует полов-чить с ключом. Замок плохо работает год, но мне некогда вызвать слесаря, а соседям и так хорошо.
   Я вошел в квартиру, соседи уже разошлись с кухни, никого не видать. Дверь в мою комнату была приоткрыта. За барахло свое я не беспокоюсь -документов дома я никогда не держу, а воровать у меня нечего. Растворил дверь и шагнул в комнату.
   На фоне окна, четко подсвеченный слабым светом уличных фонарей, контрастно, как в театре теней, прорисовывался силуэт человека.
   Я даже не успел испугаться, видимо, рефлексы лежат мельче мыслей -- я мгновенно сделал шаг в сторону от двери, в темноту, выхватил из петли под мышкой пистолет, а левой рукой нащупал кнопку выключателя. Но нажать ее не успел -- из темноты раздался шелестящий, тихий смех.
   Вытер ладонью мгновенно выступивший на лице пот и сказал, как мог только весело, легко этак:
   -- Что же вы в темноте сидите? Раз уж пришли без спросу, сидели бы со светом...
   -- Ничего. Зачем электричество зря расходовать, -- ответила темнота. -А темноты я уже давно не боюсь.
   Я нажал кнопку выключателя, стало светло, и мой испуг показался мне ужасно глупым.
   -- А меня вы напугали, -- сказал я. -- Вы меня снова напугали. Вам, видимо, нравится меня пугать?
   Иконников, сидевший на подоконнике, спрыгнул на пол, заложил руки в карманы, внимательно посмотрел на меня.
   -- Нет. Вас неинтересно пугать, да и не надо мне этого.
   -- Вам не кажется, что меня небезопасно пугать?
   -- А чего опасного? -- удивился он.
   -- Я ведь докажу, что вы скрипку Полякова взяли... Иконников зло ухмыльнулся, показав длинные прокуренные зубы.
   -- Ничего вы не докажете, -- сказал он.
   -- Посмотрим, -- сказал я. -- Вы как попали ко мне? Где вы мой адрес взяли?
   Он занял боевую стойку, выставив вперед - острую рыжую бороду:
   -- Это, конечно, было потруднее, чем дурехе Филоновой заморочить голову. Но я, правда, доведись мне заниматься сыском, был бы сыщиком получше вас...
   Я искренне засмеялся:
   -- Ну, в этом-то я и не сомневаюсь! Однако желательно, чтобы вы ответили на мой вопрос.
   Он снова сел на подоконник, достал из кармана кисет, насыпал в бумажку табаку, ловко свернул длинную "козу", закурил, потом не спеша сказал:
   -- Замечу для начала, что я не должен отвечать на ваш вопрос. Но, коли это вас так волнует, расскажу. Я ведь сразу понял, какой агитатор был у Филоновой, как только она мне о вас рассказала. И раз уж вы так вцепились в меня, я решил дать вам возможность сыграть со мной на вашем поле. У меня-то вы себя неуютно чувствовали, -- Иконников коротко, хрипло хохотнул.
   -- Да, вы меня тогда своим аспидом прилично пуганули, -- невозмутимо кивнул я.
   -- Шутил я, -- снисходительно заметил Иконников. -- Вот я и захотел поговорить с вами, а в справочном бюро адрес мне не дают -- изъята карточка. Тогда я позвонил по вашему служебному телефону и какая-то милая девушка, как только я сказал ей, что говорят из газеты, дала мне ваш домашний номер. А дальше уже и узнавать нечего было. Дверь в комнату была открыта. Кстати, вы впредь лучше рекомендуйтесь корреспондентом -- масса людей испытывает к прессе трепетное, почти идиотическое почтение.
   Я слушал его и думал о том, что сейчас происходит наглядное разрешение многолетней дискуссии, которую ведут между собой юристы: может ли представитель закона при исполнении служебных обязанностей врать? Во имя самых гуманных интересов может ли быть использована самая пустяковая ложь? Разве недопустима ради сотворения большей правды маленькая, конкретно необходимая ложь? Почему следователь не может привлечь на помощь своему профессиональному бескорыстию крошечный обман против большой корысти преступника? Ну кажется, почему нельзя этого сделать?!.
   Самодовольный рыжий ответ сидел напротив и нагло скалил желтые зубы. Расколов меня с этой глупой выдумкой -- агитатором, он морально уровнял свои шансы с моими, обретя неправедное сознание внутренней нравственной правоты и силы, он перестал чувствовать себя преследуемым, он теперь партнер в игре и может сам раскинуть сети на ловца. Ну что ж, теперь я запомню это навсегда -- правду мутить нельзя ничем. Глупо это очень, ужасно глупо. И стыдно... А Иконников врет -- не собирался он мне дать ответный матч, что-то совсем другое его привело ко мне.
   Я скинул плащ, аккуратно повесил на вешалку, достал из карманов батон и молоко, поставил на стол, пригладил перед зеркалом волосы, сел к столу, извинился, снял телефонную трубку и набрал номер.
   -- Дежурный по городу слушает, -- услышал я бодрый голос Зародова.
   -- Здравия желаю, товарищ подполковник, -- сказал я. -- Докладывает инспектор Тихонов. Запишите во внутреннюю служебную сводку...
   -- Это ты, Стае? -- не понял Зародов.
   -- Да-да. Записывайте. Сегодня в 19.20, возвратившись с работы, я застал у себя дома гражданина Иконникова, проходящего по делу о краже в квартире Полякова в качестве свидетеля. В настоящее время Иконников находится у меня. Поскольку факт встречи оперативного работника у себя на квартире с фигурантом по делу может иметь сомнительное этическое толкование, прошу руководство Управления рассмотреть вопрос о возможности дальнейшего использования меня по делу. Все. Официальный рапорт я подам завтра...
   Зародов спросил:
   -- Стас, ты серьезно?
   -- Абсолютно.
   -- Может быть, тебе подослать кого-то из ребят?
   -- Ни в коем случае. До свидания, -- и положил трубку.
   Иконников внимательно, спокойно рассматривал меня, пока я говорил по телефону. Совершенно невозмутимый вид был у него, будто я и не о нем вовсе говорю. Только уголок рта слегка дергался.
   -- Слушайте, а вы боитесь, что я вас убью? -- спросил он задумчиво.
   -- Ну, это у вас еще кишка тонка! -- засмеялся я. -- Вы уж совсем меня каким-то недоумком представляете.
   -- Нет, я вас не считаю недоумком. Просто мы с вами очень разные люди.
   -- Совсем разные, -- согласился я. -- Я бы даже сказал, что мы с вами ничего общего не имеем.
   -- А вот это неправильно, -- усмехнулся он. -- Все люди между собой чем-то связаны, что-то имеют общее. Просто мы все разбиты на группы, разные по своим задачам и формам взаимодействия. Как, например, кулачный бой и выступление симфонического оркестра.
   -- Может быть, -- сказал я безразлично. -- Молока хотите?
   -- Хочу, -- сказал он оживленно. -- Я почему-то всегда есть хочу.
   Я достал из буфета два стакана, налил молока и разломил батон пополам.
   -- Угощайтесь.
   -- Спасибо. Вот видите, как все в мире повторяется -- сегодня мы преломили хлеб, а завтра... -- Иконников тяжело вздохнул.
   -- Никакой символики в этом я не усматриваю. Просто я устал и мне лень вставать за ножом.
   -- В том и дело, -- угрюмо пробормотал он. -- История лепилась не по символам, а, наоборот, прецеденты черпались в ней. Я прожевал хлеб и ответил:
   -- Для оценки исторических прецедентов существует здравый смысл...
   -- Оставьте! -- махнул он рукой. -- Здравый смысл почти никогда не бывает разумен, потому что в нем безнадежно перемешалась аккумулированная мудрость мира с ходячими предрассудками и копеечными суевериями...
   -- Между прочим, по материалам дела я мог вас давно арестовать. И не делаю этого, исходя из здравого смысла.
   -- Это был бы произвол. Этимология самого слова подразумевает не разум, но волю. А воля без разума никогда не приведет к истине. Да вы и так достаточно наворотили ошибок...
   Я допил молоко, откинулся на стуле, взглянул ему в лицо, неестественно бледное, злое, источенное каким-то тайным страданием. В красной его бороде застряли крошки хлеба, и из-за крошек этих он не был похож на проповедующего апостола, а сильно смахивал на ярыгу.
   -- Ну что же, -- сказал я, -- ошибки имеют свое положительное значение.
   -- Позвольте полюбопытствовать -- какое?
   -- Я ищу истину. И представление о ней у меня начинается со здразого смысла и становится все достовернее по мере того, как я освобождаюсь от ошибок.
   -- Это слишком длинный и кружной путь.
   Я пожал плечами:
   -- У меня нет другого.
   Иконников побарабанил задумчиво пальцами по столу, рассеянно сказал:
   -- Да, наверное, так и есть. Никто не может дать другим больше, чем имеет сам, -- и вдруг безо всякого перехода добавил: -- Что-то жизнь утомила меня сверх меры...
   Я промолчал. Иконников уперся кулаками в бороду, с интересом взглянул мне в лицо, будто впервые увидел:
   -- А вам не приходило в голову, что вы стали сейчас моим самым заклятым врагом?
   -- Нет, не приходило, -- сказал я осторожно
   -- Неужели вы не понимаете, что вы покушаетесь на мое единственное достояние -- незапятнанное имя? И если я не защищу себя, то стану окончательным банкротом?
   Наклонившись к нему через стол, я сказал отчетливо:
   -- Вы так уважительно относитесь к себе, что несколько заигрались. Смею вас уверить, что Московский уголовный розыск не ставил себе первоочередной задачей скомпрометировать вас. Я ищу скрипку "Страдивари", и если к ее похищению вы не имеете отношения, то вашему незапятнанному имени ничего не грозит.
   Он посидел молча, быстро раскатывая на столе шарики из хлебного мякиша, судорожно вздохнул.
   -- Впрочем, все это не имеет никакого значения. Я почему-то ужасно устал от людской глупости и пошлости... Я сочувственно покачал головой.
   -- Недовольство всем на свете у вас компенсируется полным довольством собой.
   Он провел ладонью по лицу и сказал совсем не сердито, а как-то даже мягко, снисходительно:
   -- Вы еще совсем мальчик. Вы еще не знаете приступов болезни "тэдиум витэ".
   -- Не знаю, -- согласился я. -- А что это такое?
   -- Отвращение к жизни. И лекарств против этой болезни нет...
   Даже странно, до чего бережно относятся к себе жестокие и черствые люди -- ласково, нежно, как чутко слушают они пульс души своей. Может быть, потому, что трусливые люди любят пугать других?
   Иконников потер лицо длинными, расплющенными пальцами и сказал устало:
   -- Эх, как бы я хотел начать жить сначала! Но ведь и это было бы бесполезно.
   -- Почему? Все могло бы случиться по-другому...
   -- Нет, -- сердито затряс он головой. -- Мне часто кажется, будто я уже жил однажды, и все это когда-то происходило, только декорации менялись, а весь сюжет и все конфликты -- все это было со мной когда-то...
   Он помолчал, затем медленно, задумчиво проговорил:
   -- Я читал в древних книгах, будто никогда человек не живет так счастливо, как в чреве матери своей, потому что видит плод человеческий от одного конца мира до другого, и постижима ему вся мудрость и суетность мира. Но в тот момент, когда он появляется на свет и криком своим хочет возвестить о великом знании, ангел ударяет его по устам. И заставляет забыть все...
   Иконников встал и только тут я обратил внимание на то, что он все время сидел в пальто, в черном драповом пальто с потертым бархатным воротничком.
   -- За угощение благодарствуйте, -- сказал он. -- И за разговор спасибо. Я ведь добра, а уж тем более зла никому не забываю.
   Благодарность была густо замешана на угрозе, и от тона горько-кислая, как пороховой дым.
   -- А насчет слов моих подумайте. Как бы вам не перегнуть палку, -добавил он уже в дверях.
   -- Я вам сказал -- вы меня зря пугаете, -- сказал я зло. -- Это вам только показалось, что я такой пугливый. И сюда больше ко мне не ходите. Если вы мне понадобитесь, я вас разыщу.
   -- Ну, как знаете. Смотрите -- вам жить...
   Глава 10 Сыщик, ищи вора!..
   -- Согласен ли ты, Антонио Страдивари, сын Алессандро, взять в жены Франческу Ферабоши, дочь Винченцо, а?
   -- Да.
   -- Согласна ли ты, Франческа Ферабоши, дочь Винченцо, иметь мужем Антонио Страдивари, сына Алессандро?
   -- Да.
   -- Именем бога всемогущего называю вас мужем и женой. Аминь.
   Из церкви святого Доминика все поехали в новый дом молодого мужа. Вообще-то дом был новый только для Антонио, а так лет ему было не меньше ста и сменил он добрую дюжину владельцев. Но дом "Каса дель Пескаторе" имел одно важное достоинство -- он был дешев. А для Антонио сейчас это было главное преимущество собственного дома. Франческе он сказал:
   -- Правда, ведь нам не нужна отдельная столовая? Мы спокойно можем с тобой обедать в мастерской. И кухню можно сделать во дворе -- тебе даже приятнее будет стряпать на свежем воздухе...
   И занял весь дом под мастерскую, отведя для спальни крошечные антресоли. Безгласная Франческа, наперед согласная с любым решением Ан-тонио, набралась духу спросить:
   -- А когда дети будут -- то как? Ведь даже люльку негде поставить. -- И сразу испугалась -- не прогневала ли она мужа?
   Но Страдивари был в прекрасном настроении:
   -- Я хочу занять весь дом мастерской, чтобы к тому времени, когда ты подаришь мне сыновей, у нас вместо этой лачуги был дворец.
   -- Разве так бывает? -- робко спросила Франческа.
   -- Бывает, бывает, -- заверил муж. -- Пусть только бог не карает нас без вины, а все остальное у нас будет, и мы проживем с тобой в счастье сто лет...
   -- И умрем в один день? -- спросила Франческа с надеждой.
   -- Наверное, -- рассеянно ответил Страдивари и начал устраиваться в мастерской.
   На рассвете следующего после свадьбы утра Франческа проснулась от тонкого ровного повизгивания. Спросонья протянула она руку рядом с собой -подушка была пуста и прохладна. Она встала с постели и подошла к дверям: внизу, в мастерской, молодой муж распиливал на ровные тонкие досочки огромную кленовую колоду. На нем были белые полотняные штаны, белый кожаный фартук и белый тряпичный колпак. Лицо его было сосредоточенно и ласково. И она вдруг с пронзительной остротой почувствовала, поняла, вспомнила, что он никогда не смотрел на нее так, как он смотрел на эти бессмысленные ровные доски. Захотелось громко, в голос заплакать, крикнуть ему что-нибудь обидное, но она сразу же испугалась, что Антонио рассердится. Бесшумно притворила она дверь, спустилась во двор, умылась и стала готовить завтрак, а когда принесла и поставила на верстаке еду, Страдивари задумчиво сказал:
   -- Спасибо... Нет, я просто уверен, что тангентальный распил лучше, чем радиальный...
   Он работал с рассвета до заката, и на стенах одна за одной выстраивались все новые и новые золотистые скрипки и коричневые, тускло светящиеся виолончели, дымящиеся светом альты, и число их все росло, потому что ни одна из них не покидала своего дома. Инструменты Страдивари не покупали. Денежные люди не давали ему заказов, а продавать их как базарные мандолины Антонио не мог -- один материал стоил дороже. На деньги, что дал ему Амати, он купил дом и прекрасного дерева, и теперь не было ни денег, ни заказчиков. Антонио готов был пока работать бесплатно, только бы окупить стоимость материала, но и это было слишком дорого -- желающих купить скрипку хотя бы за два пистоля не находилось.
   К вечеру, когда пальцы рук начинали дрожать от усталости, а глаза слабели от напряжения, Антонио бесцельно слонялся по мастерской взад и вперед, восемь шагов туда, восемь обратно, брал со стены инструменты, гладил их, рассматривал снова и снова, проводил пальцем по тугим жилам струн, недоуменно хмыкал -- они ведь ничем не отличаются от инструментов Никколо Амати. Почему же у старого мастера заказывают скрипки за многие месяцы вперед -- желающих слишком много, а у него уже собрался здесь целый склад? Разве голос моих скрипок слаб? Или не поют они светло и нежно? А резной завиток не держит ли глаз своей красотой и изяществом? Не дышит ли каждая жилка дерева, видная на просвет, в золотисто-зеркальном лаке? Так что же нужно еще мастеру для удачи? Может быть, немного счастья? Простого глупого везения? Или вся его удача раз и навсегда исчерпана подаренным ему от природы талантом? Разве талант всегда должен быть неудачлив?
   Не мог ответить себе Страдивари и ложился с сумерками спать, потому что вставать надо было рано.
   Родился первенец -- Паоло. Через год родился второй сын -- Джузеппе. Но больше не обещал Страдивари своей жене дворца, потому что лавочник Квадрелли сказал, что будет давать в долг только до рождества. А потом придет с судьей и заберет за долги все скрипки, чтобы за весь этот деревянный хлам выручить хоть три дуката. И дети уже не радовали Антонио, потому что нет горше муки для детей, чем бестолковый и бездарный неудачник-отец. И ничего не менялось, только зимой вместо полотняного колпака Страдивари надевал шерстяной и так же, не разгибаясь, с утра до вечера строгал, пилил, клеил, варил свои краски и лаки. Иногда удавалось за бесценок сбыть какому-нибудь заезжему человеку скрипку, и это оттягивало конец. Годы тянулись за годами, сгорбился немного Антонио, ударила инеем первая седина в жесткую его шевелюру давно не стриженных волос. Незаметно быстро стала стареть тихая Франческа, и, взглядывая на нее, Антонио с отчаянием думал о том, что ей только-только к тридцати... В доме было голодно, тихо, нищета и безнадежность совсем задушили их. И единственно, что радовало глаз, это все новые и новые инструменты. В них было столько звука, веселья, красоты, ласкового света, что никак невозможно было поверить, будто их сделал отчаявшийся мастер, за спиной которого ныли полуголодные дети...
   Счастье, удача, вот то самое везение, о котором столько раздумывал Антонио, явилось в дом в лице круглого, все время ухмыляющегося и непрерывно облизывающего красные толстые губы французика по фамилии Дювернуа.