- Тогда покажите писательское удостоверение.
   Такового у меня тоже не было, я был тогда всего лишь членом профкома литераторов при одном издательстве.
   - Ха, ха, ха, - заржал один из милиционеров. - Пиво выдается только членам профсоюза, - процитировал он. - Сейчас проверим, кто вы, тунеядец или со службы сбежали опохмеляться.
   В отделении меня усадили заполнять анкету, а сами стали куда-то звонить, выяснять данные. У нас в профкоме телефон, как на зло, не откликался.
   - Что вы в такой час, когда вся страна трудится, делаете на улицах города?
   - Шляюсь.
   - Если вы писатель, то сидите дома и пишите.
   - Нет вдохновения, - посетовал я. - К тому же я только полчаса, как встал. Я поздно встаю.
   Капитан вынул чистый лист бумаги и приказал:
   - Вот садитесь и пишите, почему так долго спите, в то время как советские люди уже давно на рабочем посту. Пока не объясните, не отпустим.
   - А можно в стихах?
   - Валяй!
   Я сел и написал:
   Объяснительная записка капитану К. Пришлому
   от москвича В. Вебера,
   почему последний предпочитает спать долго.
   Чтобы продлилась жизнь моя, мне нужно, чтобы утром мне кто-нибудь улыбнулся, все равно кто, девушка или старуха. Но губы прохожих по утрам закрыты, как лепестки цветов, нуждающихся в большом количестве солнца. А так как оно у нас встает поздно, я стараюсь поспать чуточку дольше него.
   Капитан прочитал и сказал:
   - А говорил, в стихах напишешь! А это где - у нас, в Дегунине или в России?
   Я подумал и ответил:
   - В Дегунине.
   - То-то же! - улыбнулся капитан и отпустил меня.
   Объяснение мое вместе с анкетой аккуратно подколол в папку.
   Резолюция
   В начале семидесятых я еще предпринимал попытки напечататься. Посылал стихи в редакции и маститым писателям. Поэт Антокольский откликнулся теплым письмом. Мудрый Павел Григорьевич спрашивал в конце письма, кто я: еврей, немец или латыш. Ему, мол, важно знать это не как чиновнику паспортного стола, а чтобы лучше понять меня как поэта. Стихи мои он по каким-то своим соображениям рекомендовал издательству "Молодая гвардия".
   Мне позвонил сотрудник издательства Вадим Кузнецов и пригласил на беседу.
   На редакторе была черная тройка и черный галстук. Видимо, чтобы сразу настраивать авторов на траурный лад. Черная борода аккуратно пострижена. Он был похож на купца-мецената с картины Сомова или Серова. Вынув из кармана жилетки старинные часы, сказал:
   - Вот это точность! Настоящий немец!
   Мне было лестно такое услышать, обычно я опаздывал.
   Говорил он со мной со снисходительной доброжелательностью. У издательства свой профиль, мои стихотворения могли бы подойти разве что альманаху "Поэзия", его главный редактор, Николай Старшинов, человек широких взглядов, кто только у него не печатается...
   Что-то написал на первой странице моей подборки, вложил ее в конверт и, не запечатав, протянул мне для передачи секретарю альманаха.
   По пути в альманах, находившийся этажом ниже, я не удержался и заглянул в конверт: "Коля, по-моему, неплохой автор. От Антокольского. Немец". Слово "немец" было подчеркнуто. Фамилия моя кончалась на "р", добрый редактор хотел избежать недоразумений.
   Через несколько дней я зашел узнать, прочитал ли Старшинов подборку.
   - Прочитал или нет, не знаю, но резолюцию наложил, - загадочно заулыбалась редактор Чалова. - Самого Старшинова нет, он болеет, он ведь фронтовик, у него опять раны открылись, - сказала она, продолжая улыбаться. - Отправляясь в больницу, он тут на вашей рукописи автограф оставил.
   Под рекомендацией Кузнецова красным карандашом было начертано: "Стрелять!".
   Любовь в "мерседесе"
   В 1977 году я вновь побывал в ГДР, тогдашней Мекке советских германистов. Запад был привилегией избранных. Мы довольствовались ГДР. Какая-никакая, а все же Германия!
   В Восточном Берлине я застал своих друзей в состоянии крайней экзальтации. Темой всех разговоров был бард Вольф Бирман, незадолго до этого лишенный гражданства ГДР. Он был здесь всеобщим кумиром, мучеником идеи "социализма с человеческим лицом". О социализме с другим лицом говорили и все мои знакомые, в основном литераторы и художники. Правда, шепотом и оглядываясь. Я видел, убеждения их искренни, потому иронизировать не стал. Да гостю и не подобает. Лишь удивлялся. У нас спорили о Чаадаеве, Хайдеггере, Бердяеве, Борхесе, читали Платонова, Солженицына, Бродского, здесь все еще цитировали Розу Люксембург, пеклись о чистоте идеи.
   Берлинская стена в разговорах почти не возникала, ее считали временной болезнью, нарушением естественного хода вещей. Своего рода запором. Правда, несколько затянувшимся...
   Какая-никакая, а все же Германия! Я наслаждался атмосферой немецкого языка, ходил по букинистам, посещал музеи и театры, кутил с друзьями. Оставив за спиной советскую границу, я ощущал себя на свободе. Конечно, осознавал иллюзорность этого чувства, и все же словно оковы спадали с души.
   В многолюдных компаниях я, правда, порой напивался, терял "чувство меры", в своих высказываниях посягал на основы основ... На лицах моих собеседников появлялось единодушное неодобрение.
   Я забывался настолько, что позволял себе встречаться с коллегами из Западного Берлина. Звонил им с телефона-автомата, договаривался о встречах. Они приезжали в Восточную зону на своих машинах, открыто припарковывались у кафе и ресторанов, где мы просиживали часами. Они тоже в основном говорили о социализме. "ГДР еще всем покажет, что такое настоящий социализм, вот только погоди, вот дай только вызреть тому, что бродит внутри... Бирман - первая ласточка!" Затем садились в свои сияющие лаком и хромом лимузины и укатывали назад, в ненавистное им логово капитализма.
   На аэродром меня вызвалась отвезти Бригитта, западная кузина моего восточного друга, за несколько часов до моего отъезда неожиданно приехавшая его навестить.
   Она еще никогда не общалась с "настоящим" русским. Я боялся, что она тоже заговорит о социализме. Но опасения мои были напрасны. Бригитта была человеком земной профессии. В Западном Берлине содержала кондитерскую. С русским, по ее мнению, полагалось говорить о литературе. Ей нравились Тургенев и Евтушенко.
   Мой багаж оказался громоздким даже для "мерседеса" - в основном книги, приобретенные у букинистов. Черный "мерседес", перегруженный огромными картонными коробками, в полупустом аэропорту Шёнефельд выглядел экзотически.
   Прощалась со мной Бригитта, уже немолодая, но шикарная дама, очень экспансивно, на глазах у всей аэропортовской погранзаставы. Возбужденно жестикулируя, она проклинала границы и клялась вскоре приехать в Москву. Под конец расцеловала меня и даже прослезилась.
   - Кто эта дама? - спросил человек в униформе, проверявший документы.
   Тон его был требовательным и неуважительным. Он глядел в серпастый и молоткастый с брезгливым выражением на лице... Такого, подумал я, еще не случалось за всю историю Объединения свободных немецких профсоюзов и Общества германо-советской дружбы... И проникся значительностью происходящего.
   - Вас это не касается. Я не везу ее в своем чемодане.
   - Уверяю вас, молодой человек, очень даже касается, - сказал он жестко, с угрозой. - Кто эта дама?
   И тут что-то на меня нашло. Я сделал ему знак наклониться ко мне. Самое удивительное, что он повиновался, и я заговорщицки прошептал ему на ухо:
   - Моя любовница!
   Я видел, как его лицо наливается кровью. Зло ухмыляясь и как бы подыгрывая, он спросил:
   - Интересно узнать, где вы этим... ну, этим самым занимались?
   Обычно я лезу за словом в карман. Но, повторяю, что-то тогда на меня нашло.
   - "Мерседес" - комфортабельная машина. В ней чуточку просторнее, чем в "трабанте".
   Ответа не последовало. Мой оппонент потерял дар речи. Лишь вращал вытаращенными глазами. Краска отлила от его лица. Передо мной был владелец "трабанта"...
   Он ушел и больше не вернулся. Пришли другие. Потребовали пройти в отдельное помещение. То, что происходило потом, напоминало сцены из тривиальных детективов. Они интересовались моим нательным бельем, носками, обшлагами брюк, заглядывали внутрь туфель. Чемоданы и коробки распотрошили, долго в них рылись, а затем разочарованно бросили меня, оставив наедине с растерзанным багажом. На свой рейс я, естественно, опоздал. В Москве шмонали снова, окончательно разодрав мои коробки.
   Не знаю, по этой ли причине, но именно в тот год я стал невыездным. На целых одиннадцать лет. Ежегодно возобновлял попытки поехать в ГДР, подавал документы. Какая-никакая, а все же Германия! И каждый раз широколицый майор из ОВИРа повторял с малороссийским выговором все ту же фразу: "Товарищ Вебер! Ваше пребывание на территории ХыДыэР в настоящее время нецелесообразно".
   Позднее я рассказал эту историю поэту Гюнтеру Кунерту:
   - Вероятно, передали в Москву: использует поездки, чтобы налаживать западные контакты, - предположил я.
   - Чтобы блудить в "мерседесе", - уточнил Кунерт.
   Шумер
   В 1979 году мой родственник Райнхольд Бартули возвращался из Средней Азии домой в Туву. По причине почти полного отсутствия пассажиров ехал он комфортабельно, занимал один целое купе. По казахской территории проезжали как раз в день всесоюзной переписи населения. В поездах дальнего следования пассажиров регистрировали специальные комиссии.
   Утром в вагон вошли с протоколами два казаха. На первые вопросы Бартули ответил автоматически. Когда же казахи спросили: "Какой нацьи?" - он задумался. Посмотрел на выцветшие искусственные гвоздики в пластмассовой вазочке на купейном столике, испещренном следами от перочинных ножей, на репродукцию перовских охотников на стене, на желтые, вылинявшие занавески со штемпелем МПС; взгляд его перенесся за окно, на плоскую, еще сумеречную степь с торчащими из-под снега колючками и ковылями, на редкие уродливые деревца вдоль полотна дороги, - и ему почему-то вдруг вспомнилась мать, как пришла она к нему за день перед смертью в детский сад при трудармейском лагере, мать-доходяга, в первый раз не принесшая ему хлеба, вспомнились жестокие драки в детском доме в бурятском захолустье, бревенчатая школа с библиотекой из одной полки, первая прочитанная самостоятельно книга под названием "Алитет уходит в горы"...
   Казахи терпеливо ждали.
   ...Затем был лесной техникум, работа лесником в Эвенкии, вой таежной вьюги, 50-градусные морозы, еще позднее пединститут в Чите, где он заинтересовался своим происхождением, стал рыться в городских архивах, заказывать по абонементу книги из других городов, не знал, что органы уже с того самого времени начали следить за этим его интересом, что с тех пор, куда бы он ни переезжал, сотрудниками архивов передавался гебистам список заказанных им книг. Наконец его арестовали за распространение рукописи об истории российских протестантских сектантов. Отсидел пять лет, преподавать историю ему запретили, и он вернулся к своей прежней профессии лесника, нашел место под Кызылом, жил бобылем. Ни о своих предках, ни о своей погибшей в трудармии и Гулаге семье он так толком ничего и не разузнал...
   И Райнхольд Бартули ответил: "Шумер".
   Казахи так и записали в свои бумаги. Только попросили проверить, правильно ли записали.
   На вопрос о родном языке Бартули ответил сразу: немецкий. На этот счет у него сомнений не было. Язык сей он знал скудно, но в раннем детстве на Волге говорил только на нем, мать свою и родных, говорящих на другом языке, не помнил.
   Через некоторое время казахи вернулись.
   - Начальник велел проверить, не слыхал он о такой нацьи - шумер, где она проживает?
   - В Двуречье.
   - Это где?
   - В Месопотамии.
   - А это где?
   - А там, где арабы живут, к югу от армян.
   - И шумер там живет?
   - Там же.
   Волосы у Бартули рыжие, глаза синие, кожа альбиноса.
   - А шумеры все рыжие? - спрашивают казахи.
   - Не знаю, - отвечает Бартули. - Я шумеров, кроме как себя, никогда не видел, я детдомовский. Одно только и знаю, что шумер.
   - А чем шумер знаменит?
   - Что значит, знаменит! Чем казах знаменит?
   - Казах кумыс сделал.
   - Ну, а шумер - колесо.
   - Какое колесо?
   - То самое, на котором мы сейчас катим.
   Первый раз на лицах казахов показалось что-то наподобие удивления. Ушли. Через час опять приходят.
   - Начальник велел еще раз спросить, какой у тебя язык родной.
   Бартули повторил:
   - Немецкий.
   Молчат.
   - Ну что еще?
   - Вот, если б ты немец был, говорит начальник, и у тебя родной был бы немецкий или русский, тогда понятно, а шумер с немецким, говорит начальник, не сочетается.
   - А с русским сочетается?
   - На русском все говорят.
   - Ну ладно, пишите русский, коли вам так проще.
   Казахи заулыбались, стали исправлять протокол.
   Перед тем как уйти они, потоптавшись в дверях, сказали:
   - Вообще-то мы не казахи, мы уйгуры.
   Больше они не возвращались.
   Ранний звонок
   Я встаю поздно. Застарелая привычка работать и общаться по ночам. 8.00 для меня глубокая ночь.
   - С вами говорит военный атташе посольства Австрии Симон Пальмизано. Доброе утро! Я говорю с господином Вебером?
   - Да. Доброе утро.
   Я поглядел в окно. Еще не совсем рассвело. Знакомый родной пейзаж. Низкое небо. Коробки домов, разбросанные среди сугробов. В армии я не служил. В военном деле ничего не понимаю. Первое, что подумалось, меня разыгрывают друзья. Но сразу отбросил это предположение. Венское мяукающее произношение имитировать невозможно. Может, это со сна, галлюцинации...
   - У нас в посольстве мне дали ваш телефон, сказали, что вы сможете помочь. Мне нужен перевод Пастернака гетевской баллады "Ученик чародея". У вас нет его случайно?
   - Неслучайно есть, - пробурчал я сонно, не вполне понимая, чего от меня хотят.
   - Вы не смогли бы продиктовать его по телефону?
   Голова была тяжелой и мутной. Я вспомнил, что просидел с друзьями до четырех ночи, пил какую-то принесенную ими гадость.
   - По-русски? - почему-то спросил я.
   - Как? Я и не знал, что Пастернак переводил и на другие языки!
   Голова раскалывалась, мне было не до юмора, захотелось сказать этому невыносимо бодрому голосу на другом конце провода что-нибудь очень невежливое, но я вовремя вспомнил, что говорю с иностранцем, да еще и с военным атташе, и, пересилив себя, взял с полки книгу и невыразительным позевывающим голосом прочел первую строфу.
   - Пожалуйста, не так быстро! Не успеваю записывать... Читайте медленнее! повелительным тоном попросил бригадир Пальмизано.
   - Слушаюсь! - отчеканил я, два раза кашлянул и стал читать от начала, нарочито неторопливо и по складам.
   - Нет, нет... Все равно не успеваю, нет, я вижу, по телефону никак не получится... Послушайте, окажите любезность, примите меня у себя дома! Я мог бы уже через час быть у вас.
   Я оглядел свой кабинет, где спал, бросил взгляд в смежную комнату. Приглашать в эту обстановку иностранца, к тому же военного человека, да еще и атташе, было совершенно немыслимо. Для уборки после вчерашних посиделок потребовалось бы по меньшей мере часа два. Но отказывать было нельзя. Не просто же так человек звонит, не червонец, стихи просит.
   - Давайте, я отпечатаю на машинке перевод и приеду к вам сам, у меня все равно дела в центре, - соврал я.
   Он предложил встретиться в кафе "Адриатика" рядом с посольством. Ну что ж, рядом так рядом.
   Австрийское посольство расположено в переулках между Пречистенкой и Сивцевым Вражком, в самом тихом старомосковском районе. Был безветренный зимний день. В воздухе кружились сухие нечастые снежинки. Швейцар кафе, где завтракали по преимуществу дипломаты, с подозрением посмотрел на мой черный овчинный тулуп и огромную волчью шапку, но ничего не сказал - я был в сопровождении завсегдатая-иностранца.
   Военный атташе оказался человеком средних лет, среднего роста, с улыбчивым и простым лицом. Меня удивило, что он в гражданской одежде. Мы начали с коньяка, а не с яичницы, как подобало бы поздно завтракающим дипломатам. Господин Пальмизано по выражению и цвету моего лица, видимо, сразу определил, что мне нужно в первую очередь. Уже после второй рюмки я вновь обрел форму. Мой собеседник, весьма прилично владевший русским, оказался знатоком поэзии. Его интересовали проблемы перевода. Говорил в основном я, произнося длиннющие монологи о Пастернаке и русской школе перевода. Господин Пальмизано, пивший мало, что-то за мной записывал. Когда мы перешли к предмету нашей встречи, я вынул отпечатанный на машинке русский текст "Ученика чародея" и нарисовал ритмическую схему оригинала, а также схему пастернаковского перевода. Разгоряченный коньяком, по схемам я скандировал попеременно то немецкий, то русский текст. Мы провели в кафе большую часть дня.
   Уже на улице, прощаясь, Пальмизано вынул из портфеля несколько книг:
   - Я тут кое-что принес вам в подарок из своей библиотеки.
   Смеркалось. Я побрел переулками, зашел в булочную, купил хлеба, пряников, сушек и только собирался перейти Гоголевский бульвар в направлении метро, как дорогу мне преградил запыхавшийся милиционер. Вероятно, он был сразу послан вдогонку, но потерял меня, петлявшего по переулкам, из виду и лишь теперь обнаружил. Я узнал в нем одного из посольских постовых.
   - Извините, гражданин, предъявите, пожалуйста, документы.
   Обычно документами постовые интересовались при входе в посольство, исчезая затем с ними в своей будке, чтобы записать или передать по рации кому надо. Как же он теперь запомнит мои не совсем обычные для русского слуха фамилию и имя? Если не запишет, наверняка не запомнит, подумал я, посочувствовав. Он долго смотрел на первую страницу паспорта, потом так же долго и как-то бессмысленно листал его, словно выжидая чего-то. Мы начали привлекать внимание прохожих. Вдруг он сказал:
   - Тут товарищи хотели бы с вами поговорить. Мне приказано вас проводить.
   - Товарищи? В отделение, что ли?
   - Да нет, тут неподалеку... - замялся он.
   - Понятно, - произнес я и почему-то с хмельной удалью добавил, - с удовольствием!
   Он повел меня вдоль бульвара, свернул в переулок и остановился у подъезда небольшого старого двухэтажного дома.
   Квартира на первом этаже выглядела нежилой. В комнате, где меня ожидали два человека, стоял только стол и несколько стульев.
   - Товарищ Вебер, расскажите нам о ваших связях с иностранными дипломатами, - начал один из них и на недоуменный вопрос в моих глазах пояснил: - О сегодняшней вашей встрече в кафе "Адриатика", например.
   - С кем имею честь? - спросил я, сам себе удивляясь.
   - Ну вот, мы хотели без формальностей, но раз так, пожалуйста... - И он назвал себя и своего коллегу. Сотрудники Комитета государственной безопасности.
   Мне было совершенно все равно, как их зовут. Я в тот же миг забыл их имена. Спрашивал так, для понту. Имел, конечно, возможность покуражиться, попросить показать удостоверения, но не стал. Второй раз за день меня вдруг охватил просветительский азарт. Не торопясь, вынул из портфеля свои записи, книги и даже хлеб с пряниками и сушками, разложил все это перед собой на столе и начал рассказывать о принципах художественного перевода. Как знать, может, эти тоже были тайными поклонниками поэзии, почему бы и нет, чем наши хуже, говорят, вон и Андропов стихи пишет.
   Меня слушали, не перебивая. Даже удостоили внимания книги, подаренные бригадиром Пальмизано, полистали их с важным видом. Одна из них называлась "Эстетика и трансцендентальная философия" Людвига Виттгенштайна.
   Я все больше распалялся. Говорил долго. Наконец, риторическая фраза: "Спрашивается, можно ли научиться художественному переводу, или он, как и всякое искусство, предполагает дар Божий?" - переполнила чашу терпения задававшего вопросы.
   - Ну хватит о Божьем даре. Что за формулы и схемы вы чертили для господина Симона Пальмизано в кафе? - спросил он и включил настольную лампу.
   - Ритмические схемы гетевского и пастернаковского хорея.
   - Схемы че-го?!.
   - Хорея, это такой стихотворный размер. Господин Пальмизано интересуется переводами Пастернака. Я ему схемы не только хорея рисовал, еще и дактиля, амфибрахия, анапеста.
   Гебисты переглянулись.
   - Два последних размера - сложные, хорей же совсем просто записывается, хотите, покажу? Тире в схеме означает ударный слог.
   Я взял чистый лист бумаги и начертал:
   - V / - V / - V / - V /
   - V / - V / - V / - V /
   Старый знахарь отлучился!
   Радуясь его уходу...
   Спрашивавший меня задумчиво посмотрел в окно на уже совсем темный переулок, медленно и как-то даже певуче произнес:
   - Хорей, - и нехорошо выругался. - Можете забирать свои бумаги, - процедил он, с великим трудом стараясь не потерять самообладания.
   Я разочарованно стал складывать в портфель книги, листки, хлеб, пряники, сушки. Мои собеседники нетерпеливо молчали, дожидаясь конца сборов. И тут один из них, тот, который безмолвствовал в течение всей "беседы", не выдержал:
   - Я ж тебе говорил, там у них в этом посольстве сплошные шизы!
   Тяньшаньские камни
   От одной частной шварцвальдской клиники пришло неожиданное приглашение: прочесть пациентам лекцию о современном положении в русской культуре. Интерес к России в Германии тогда, в годы поздней перестройки, подскочил невероятно.
   Как я понял из рекламного проспекта, клиника заботилась о душевном здоровье тех, у кого расстроился контакт с внешним миром, кто внезапно почувствовал его отчужденность, потерял ориентацию в жизни. В периоды подобных кризисов, писалось в проспекте, человек с тревогой начинает ощущать в себе незнакомое ему беспокойство. Он не знает, как отнестись к нему, он растерян, смущен, воспринимает его как силу, задумавшую недоброе, желающую сбить с толку, увести в чуждый мир...
   Сотрудники клиники рассматривают подобные состояния как "божественную дисгармонию". По их мнению, она появляется, когда человеку становится необходимо проникнуть в сердцевину своего существа, заново ощутить, осознать, организовать себя. Своего рода призыв к Преображению... Преодолевая с помощью психологов, называющих себя "проводниками", а точнее "провожатыми", этот внутренний разлад, человек не только вновь обретает вкус к жизни, но и совершенствует свою личность, находит пути к существованию, наполненному высшим смыслом.
   Что может дать моя лекция пациентам, думал я, отправляясь в дорогу, - ведь я не могу рассказать им о своей родине ничего отрадного, а следовательно, хоть как-то способствовать восстановлению их душевного равновесия. Она, как и они, жила в оцепенении перед какой-то непостижимой силой, в страхе сбиться с пути, затеряться в пустыне безвременья, она так же искала выхода и не находила его, но у нее, в отличие от них, не было поводырей...
   В Шварцвальде шел снег. Мой автомобиль несколько раз застревал в преграждавших дорогу наносах. Уже давно мне не хватало настоящей зимы, и я радовался этим остановкам. Ностальгически озираясь вокруг, с наслаждением вдыхал морозный воздух, пожирал с высоты глазами бескрайний черно-белый пейзаж.
   Клиника располагалась в раскиданных по лесистому холму деревянных домах бывшего горного курорта, построенных в начале века в духе местной крестьянской архитектуры. Я приехал к вечеру, в ранних сумерках на улицах и террасах уже зажигались фонари, начинали дымиться каминные трубы. Все тут внешне было как в старых цветных немецких книжках, чудом сохранившихся в доме моего детства.
   За ужином я узнал, что место это известно еще и тем, что накануне первой мировой войны здесь постоянно встречались русские и польские революционеры. Позднее, во время вечерней прогулки, мне показали виллу, где подолгу жил Теодор Герцль. Нередкими гостями в двадцатые годы были здесь и некоторые именитые национал-социалисты.
   Мне отвели комнату под самой крышей. По преданию, ее всегда снимал Лев Троцкий. Уже не раз волей случая приходилось мне останавливаться в помещениях, принадлежавших в прошлом выдающимся личностям. Так когда-то я ночевал в доме Томаса Манна на Куршской косе, служившем гостиницей литовскому Литфонду, в стенах бывшего кабинета писателя, в котором он работал над романом "Иосиф и его братья". Тогда от волнения я долго не мог уснуть.
   Что имели в виду пригласившие меня, поселяя в любимой комнате творца идеи перманентной революции, мне неизвестно, но наверняка они не задавались целью лишить меня сна. Скорее всего, у них были какие-то свои психотерапевтические соображения.
   Я распахнул окно. Шел снег, занавешивая вид на уснувшую внизу ночную долину и тем усиливая ощущение полной уединенности и покоя. Трудно было в этот момент не предположить, что все суперзамыслы века выпестывались именно здесь. Идеальное место для лелеянья грез. Расположиться бы клинике тут на полвека или век пораньше...
   На следующее утро я спустился к завтраку и занял место за ближайшим от двери большим круглым столом, за которым уже сидело человек шесть.
   После первой чашки кофе во мне проснулась моя обычная словоохотливость. Зная по опыту, что немцу, если он хорошо воспитан, всегда трудно первым заговорить с незнакомым человеком, я решил проявить инициативу, начал обращаться с вопросами к соседям по столу. Мне отвечали вежливо, но как-то очень уж односложно. Только тут я заметил, что сидящие за столом не общаются. Наконец, видимо, сообразив, что я не пациент, а прибывший вчера лектор, мне объяснили:
   - Все люди по утрам делятся на молчаливых и говорливых. Вы сели за стол молчаливых. Ваш стол другой, тот, что у окна.
   Я приехал за двое суток до выступления, и мне предложили познакомиться с методами лечения на собственном опыте. Оно состояло в медитации, физических упражнениях, призванных помочь телу осознать единство с душой, в различных занятиях, взывающих к творческому началу. Прейскурант был довольно многообразным: рисование, живопись, лепка из глины, музыка, танцы, жестикуляция, астрология, толкование событий и снов, интерпретация прочитанных по совету врачей книг, в основном сказочного и мифологического содержания. От медитации я уклонился, отговорившись тем, что и так, мол, целые дни медитирую: пишу и перевожу стихи. В самом конце меня ждала беседа с экстрасенсом.
   Высокий, бритоголовый, с широким высоким лбом и слегка выпученными глазами, он с минуту, не произнося ни слова, пристально глядел на меня. От смущения я начал говорить первый, стал рассказывать о себе, хотя он об этом не просил. Взгляд его был испытывающим и одновременно добродушно снисходительным, точно он знал обо мне что-то такое, чего не знал я сам. В какой-то момент он мягко прервал меня и предложил лечь на кушетку.
   Накрыв меня до пояса шерстяным пледом, он расположился в кресле рядом. Я уже было настроился на психоаналитический сеанс, но вопросы оказались поверхностными и необязательными, словно спрашивающий задавал их исключительно с целью подготовки пациента для дальнейшей процедуры.
   Во время разговора он встал и простер надо мной ладони. Постепенно приближая их ко мне и водя ими в воздухе от колен до груди, он вдруг застыл в неподвижной позе. Я почувствовал медленное излучение тепла, оно становилось все горячее и вскоре достигло интенсивности каракумского зноя. Реакция моя была настолько сильной, что он резко отдернул руки и прервал сеанс. Отошел к окну, открыл створку, закурил. Его выбритый до белизны выпуклый череп был точь-в-точь как сугроб, видневшийся в окне.
   Я продолжал лежать, ждал указаний. Он стал ходить по комнате, громко рассуждая и жестикулируя:
   - Я знаю о способности русских аккумулировать энергию, чтобы затем самим излучать ее. Вот теперь еще раз убедился в этом, вы - второй мой русский клиент, я потрясен. Вот она, эта энергетичность, о которой я раньше знал лишь понаслышке или предполагал, читая вашу литературу. Мне понятно, почему у Штайнера было столько приверженцев в России, неспроста он выделял русских из своих учеников.
   Я робко возразил со своей кушетки:
   - Очень жаль, но я должен разочаровать вас. Во мне ни капли русской крови...
   Он прекратил ходить, озадаченно пробуравил меня своим взглядом и буквально закричал:
   - При чем тут кровь! Вы рождены под сибирскими звездами! А тяньшаньские камни! А дух необозримого пространства! И вы - во владении им, в сознании, что все это ваше! Согласитесь, Россия - уникальная страна, она бесследно проглатывает редчайшие метеориты, всасывает их своей плотью, своими топями, ее воздух пропитан магнетизмом. Он в каждой вашей клеточке, в каждом капилляре! К вам обращен космос, вы промагничены им! Это не случайно, что у вас не было философии в классическом смысле. Вам она ни к чему! Аккумулируя мировую энергию, вы прорываетесь к высшим формам познания магически, интуитивно...
   Я вышел на улицу ошеломленный, ощущая резкий упадок сил. Через несколько часов начиналась моя лекция, а я никак не походил на того "энергического" русского, о котором говорил экстрасенс.
   Начинало смеркаться. Шедший уже несколько дней снег прекратился, и на небе впервые появились звезды. Я с надеждой взглянул на них, и хотя мои трансцендентные способности были в тот момент близки к нулю, звезды меня услыхали и дали добрый совет: поди, приляг на часок!
   Вальдемар Вебер родился в Сибири в 1944 году в семье российских немцев. Детство и юность прошли во Владимирской области и в Подмосковье. С 1962 г. жил в Москве. Закончил Московский институт иностранных языков. Многие годы занимался переводами классической и современной европейской поэзии, в основном с немецкого и нидерландского. В 1991-1992 гг. руководил семинаром художественного перевода в Литературном институте им. Горького. С 1992 г. преподавал и участвовал в научных проектах в университетах Граца, Инсбрука, Вены, Маннхайма, Пасса. С 1994 г. живет в Мюнхене. В 1996-1998 гг. - главный редактор "Немецко-Русской газеты" (Мюнхен).
   Пишет стихи и прозу на русском и немецком. Печатался в немецко- и русскоязычной периодике в России, Австрии, Германии, Бельгии, Люксембурге, Румынии. Автор книг "Слезы - линзы. Стихи и эссе" (на немецком языке), М., 1992; "Тени на обоях. Стихи и переводы с немецкого", М., 1995; "Черепки. Книга стихотворений", М., 2000.