В данном случае шуточка не выходила. Не получилось пошутить. Потому что снова вылезло поганое нутро скорой. Рваные носилки, гу-севская ветошь, торчащая из серванта, нелепая жестянка с гвоздями… Прижучил его слюнявчик. Язвило. И то, что сказал наглец Гусев. И то, что все видит Семочка, для которой он пока недосягаемый кумир.
   Поэтому Серый заставил себя рассмеяться. Рассмеялся и раздавил душевное копошенье. Как окурок. Сел вполоборота к Мише и спросил его, куда он распределился. Я наукой буду заниматься, ответил Миша. Наукойэто хорошо, одобрил Серый. Да, сказал Миша, у нас в семье врачспециальность наследственная. Но, знаешь, сказал он развязно-доверительно, лечить это меня никогда не интересовало. Больные, честно говоря, давно надоели, особенно бабок выслушивать по два часа. Что ж ты в медицинский поступал? спросила враждебно Семочка, которая мечтала стать врачом. Тебе же Миша сказал науку делать! возразил Серый. По блату! сказала Семочка. Я с треть-его курса на кафедру психиатрии хожу! сказал Миша. Так что не сов-сем по блату. У меня кандидатская практически готова. И чем же ты занимаешься? спросил Серый. Кровью. Исследую кровь при шизофре-нии. Антитела, другие иммунные факторы, биохимию. Много всего. Это хорошо, повторил Серый. Пробирки, они не ноют. И не лают, сказал Гусев. На вызов поднимались пешком, дом был трехэтажный, без лифта. Впереди Семочка, за ней Серый, а последним, с ящиком, Миша. Слу-шай, сказал он по-свойски Серому, придержав его. Серый остановился. Ты же интеллигентный человек, это сразу видно! Почему ты не хочешь уйти со скорой? Некуда? Хочешь к нам, в лабораторию? Я могу помочь!
   Я, Миша, в прошлом интеллигентный человек, сказал Серый, улыбаясь резиновой улыбкой.Ты вот.что… Миша. Мы с Таней на служ-бе, деньги зарабатываем. А тебе чего с ящиком таскаться? Сейчас вернем-ся, ты и топай домой. С диспетчером я договорюсь.
   Да вы что, доктор! вскрикнула Семочка. Я же одна останусь с шести! Вас же отсадят! Пусть ящик носит, нечего! Когда он профессором станет, будет мне чем перед внуками похвастать! Она засмеялась и по-шла вверх, и в подъезде гулко отозвались ее слова: В телевизоре пока-зывать на него буду, глядите, этот профессор у меня, простой санитар-ки, ящик таскал!… Когда я стану профессором, Танечка, закинув голову, сказал Миша громким, красивым голосом, у тебя еще внуков не будет.
   Станешь, старик, станешь, сказал Серый, продолжая путь по лестнице. Все у тебя будет. И диссертация, и кафедра.
   Я без вас знаю, что будет! в спину Серому сказал Миша. И больше разговор не возобновлялся.
   Осталась досада, кислая и пекучая, как изжога, что сжирала глотку. На вызове попросил воды из-под крана, глотнул, немного отлегло. Прима-чивая ваткой с перекисью скулу, Серый сидел в кресле, смотрел, как Се-мочка чистенько делает внутривенное. Взглянул на Мишу, тоже сидевшего в кресле, по другую сторону комнаты. Слюнявчик листал журнал, погла-живая кончики усиков двумя пальцами, большим и указательным. Проис-ходившее в комнате его явно не касалось. Происходило не бог весть что, обыкновенный приступ бронхиальной астмы. Виден и слышен он от двери, содержимое профессора Ящикова известно давно, поэтому с таким при-ступом справится любой скоропомощный фельдшер. В сущности, ду-мал Серый, слюнявчик мне показал, что я быдло. И я съел. Но досада не оттого, что съел. Не гордыня запоздало взыграла. Ни обиды нет, ни зависти. Бить нечем, вот в чем штука, козырей нет! Чем гордиться? Рва-ной шинелью? Или тем, что я псов из луж вытаскиваю? Так нас и назы-вают Моспогрузом! Впрочем, мы и не возражаем. Моспогруз, так Моспогруз! А мыего санитары, грязненькие халаты. И мы свое дело туго зна-ем. Плохо одно, что мы копошимся в грязи в силу или необходимости, или своих принципов, или обреченности, или лени, а они, пружинистые, гребу-щие под себя, напором лезут на самые верха врачебной иерархии. С тем чтобы потом никогда оттуда не слезать, раз зацепившись. Обеспечить себе блеск, славу, деньги. Умствовать, декларировать, печатать разный бред, участвовать, указывать, поучать нас, командовать нами, санитарами. Бро-сать нас в пекло, затыкать нами дыры, заставляя работать на дрянных, во-нючих машинах, без нужных препаратов, с ржавым железным ломом. А они тем временем с олимпийских высот, как кинозвезды, раскланиваются пе-ред телекамерами, сладко обещая самое новейшее, надежнейшее, наиэф-фективнейшее. За что потом расплачиваемся мы и те несчастные, что этого сладкообещанного ждут, а получают по-прежнему магнезию в задни-цу. Потому что медицина на самом деле не там, где уникальный и недо-ступный Олимп, онав рогатом, с прогоревшим глушителем, и в этой комнате, где свистит легкими старый астматик.
   А нам остается уничижение паче гордости. Мы свое познанное уме-ние втайне сознаем и свою исключительность тоже, оттого себя санита-рами и называем. Никуда не лезем. Конкуренции пружинистым Мишам не составим. И это плохо. Но как лезть? Это же стена! Чтобы наверх подняться, многое надо отдать и многим поступиться. Сколько раз хвост поджать! А сколько глоток перегрызть! Нет. Лучше пьянь грузить.
   Работать почище, конечно, хочется. Но почему я не могу подойти к Матюхину и сказать: Довольно, дорогой заведующий, мне мотаться на б ы д л е, возраст не тот, пусть мотаются молодые, с меня довольно. По-ра переводить меня на спецы. На неврологии есть вакансия, я хочу ее занять, хочу, как скоропомощной аристократ, спать ночью свои четыре часа! Что мешает мне сделать хотя бы это? Нежелание впасть в зави-симость? Всегда существует зависимость, когда есть что терять. С сани-тара много не возьмешь, когда он б ы д л о в ы и. Можно лишить совме-стительства. А я сам собрался перейти на ставку. Нет, и на спецах его зависимость была бы кажущейся. Не лень же в самом деле, как утверж-дает Васек? Смешно! Что же? А ничего! Помоги этому астматику и баста! Одышка у старика затихала, он благодарно качал головой. Пошла мокрота полным ртом.
   Теперь теплого молочка, сказал Серый, считая пульс. Теп-лого молочка и желательно не студиться. Чертов слюнявчик! Почему он так мне мешает? Неужто я боюсь его насмешки?
   Старик, наконец, отплевался и сказал сиплым голосом:
   Только на вас и держимся, родные! Если бы не вы, не знаю, что делали! Каждый день вызывать приходится.
   А чаще мы слышим другое, подумал Серый. Пока вас дождешь-ся, умереть можно!
   Весна, сказала Семочка, звеня шприцами. Время такое.
   Двадцать лет мучаюсь, горько пожаловался старик.
   До утра, думаю, хватит, сказал Серый, слушая угасающие в легких хрипы. Если что, вызывайте.
   Господи! Да разве я лишний раз побеспокою? Знаю ваш хлеб! У меня самого племянница на скорой.
   Семочка оживилась, выспрашивала про племянницу, а Серый пошел звонить Лиде, страшась предстоящего разговора привычным страхом. Зна-комо замирая в ожидании Лидиного раздражения, набрал номер. Лида была суха, колка. Естественно, он не прав, потому что не появляется и не знает, что Катя больна. У Кати высокая температура, страшное горло, и участковый педиатр ни черта не смыслит. Естественно, Лида разрыва-ется. Мать в Кисловодске, отец в командировке, у нее самой на работе конь не валялся. Он должен немедленно приехать, а завтра сидеть с Ка-тей. Серый ответил, что приедет обязательно, как только вырвется. Он повесил трубку и подумал, что Лида долго не простит себе масленицы. Диспетчеру звонить не стал, хотя до пересменки оставался час с хвости-ком, и можно было сделать еще вызовочек. Но решительно хотелось из-бавиться от Миши. Поэтому он сказал Семочке: Все! На подстанцию!
   Еще один! взмолилась Семочка. Есть же время!
   Нет! сказал грубо Серый. На подстанцию! Чай пить.
   Ехали молча. Снег горизонтальными нитями летел вдоль машины. Проспект стал свеже-белый. Выскочили на Дорогомиловку, повернули под зеленый свет налево. Сделали еще поворот, и серая двухэтажная коробка подстанции высунулась из-за угла.
   Ни одной бригады, сказал Гусев.
   Но ошибся Гусев. На выбеленной снегом площадке дворика одна машина стояла с распахнутой боковой дверью, и в ней что-то делали. Когда разворачивались, Серый заметил торчащие из кареты ноги, согнутые в коленях, поддернутые брюки и черные модные сапоги на пряжках. Когда подошли поближе, то увидели подозрительную возню. Крохотная фельд-шерица с акушерской бригады боролась с мужским непослушным телом, затягивая его внутрь кареты. Тело было явно живое и тяжелое, оно издавало стоны и даже пыталось помочь, подбирая под себя ноги, желая от-толкнуться от земли, но оскальзывались ноги, взрыхляя свежий снег. Значит, грузим?осведомился Серый, заглядывая в карету. И с ужасом понял, что другого выхода, чем гнать в ближайшую больницу, нет, и чай снова сорвался. Клиент дуплится! Крохотуля, увидев Серого, счастливо ахнула. Пожилой мужчина, грузно кренясь, оседал к ее но-гам, сползал на спину. Мимолетом мелькнула на заднем стульчике женщина в каракулевом черном манто, с сумочкой на сдвинутых коленях.
   Серый заорал вслед уходящему Гусеву:
   Виталий! Давай носилки!
   Чего?издали прокричал Гусев. Без нас, что ли, не справятся? Серый замахал руками, что-то изобразил на своем лице, это был и призыв к Гусеву поторопиться, и знак, что не может он громко ска-зать, в чем дело, и страстное желание, чтобы Гусев замолчал и не услы-шала его женщина в каракулевом манто, выбиравшаяся в это время из кареты.
   Одну минуту, доктор, сказала она. Муж заслуженный чело-век. И депутат. Надо позвонить в четвертое управление, и вам скажут, куда ехать. Серый яростно на нее взглянул и, не дожидаясь, пока Гусев разбе-рет, что к чему, побежал к своему рогатому за носилками.
   Заслуженный человек был действительно тяжел. Носилки под ним выгнулись, раздался предупредительный их треск, и Серый успел пред-ставить, как человек вываливается на снег. Несли втроем. Две ручки Серый, и по ручке досталось Гусеву и Мише. Таня! крикнул Серый, закатив носилки в карету и отряхива-ясь. Готовь капельник!
   И наткнулся на каракулевую женщину.
   Я его жена, вы поняли?сказала она. Он очень заслуженный человек! Вот телефон четвертого управления.
   Какое управление! рявкнул Серый. Вы что! Ничего не пони-маете? И ринулся в карету, командуя: Насос, Сема, давай насос!
   Он наложил манжетку на ратиновый рукав, закачал резиновую гру-шу. Давление было по нулям. Не было давления. Тужась, стали стяги-вать пальто. Заслуженный синел лицом, дышал мелко и сбивчиво, глаз не открывал. Серый поднял веко, зрачок поплыл вверх. Высвободили, на-конец, руку. Вену Семочка нашла сразу. Наладили капельницу, напры-скав полиглюкину на пол. Руки от полиглюкина слипались. Давай в резинку мезатону кубик, сказал Серый, щупая пульс. Виталий, поехали!
   Поехали, тебе говорят! Врубай гудок!
   Какой гудок! отозвался Гусев. На ремонте сирена. Чинят. В карету скреблись. Серый толкнул дверь ногой. Это была забытая каракулевая женщина. Рядом стоял Миша, дергая усик. Мне с ва-ми? спросил он и усик отпустил.
   К шоферу! Быстро! прокричал Серый каракулевой. А от Ми-ши отмахнулся: не до тебя!
   В таких случаях не знаешь, появится пульс или нет. И если он по-является, то всегда неожиданно. Тонкая нить запрыгала под пальцами минуты через три. Подвесили банку с полиглюкином к штативу, пыта-лись стянуть второй рукав, чтобы ввести еще одну капельницу, но безуспешно.
   Рукав бы разрезать, сказал Серый, обращаясь к каракулевой.
   Как разрезать?
   Не снимается рукав!
   Нет, уж вы, пожалуйста, снимите!
   Снимали следующим образом. Семочка держала руку с введенной в локтевую вену иглой, поворачивая неподъемное тело к себе изо всех сил, а Серый, согнувшись, чтобы не пробить головой крышу, стаскивал пальто и пиджак. Посопели и стащили. Ввели вторую иглу. Дружно за-капал полиглюкин из двух банок. Нитка под пальцами Серого прыгала отчетливей. Он накачал грушу, открыл вентиль, осторожно спустил ртуть. Нитка задергалась на шестидесяти.
   Недурственно, сказал Серый.
   Семочка восхищенно ему улыбалась. И в это время мужчина шевель-нулся, и его рука поползла вверх, перебирая пальцами, как бы что-то на-щупывая. Осторожно! взвизгнула Семочка и ухватилась за его запя-стье. Вену пропорете!
   Открыв глаза, мужчина пытался что-то сказать. Получилось буль-канье. Что? наклонился к нему Серый, и услышал отчетливое: Бу-мажник… И еще раз, громче: Бумажник!
   Каракулевая, сбив шапочку, просунула голову в карету.
   Что? спросила она, выгнув брови. Что?
   Бумажник ваш муж ищет, ответил Серый.
   Константин, не волнуйся! раздельно-громко сказала каракуле-вая. Деньги у меня!
   У жены ваш бумажник, пояснил Серый.
   А шапка? спросил мужчина шепотом, и Серый обнаружил, что голова у него облысевшая и не прикрыта.
   Полезли искать под носилки, где и нашли, к задней двери закатив-шуюся нежного пыжика шапку, и отдали ее жене.
   Шапки нынче в цене, сказал Серый и одернул Семоч-ку, которая давно шипела:
   Господи! Господи! и выразительно смот-рела.
   За капельниками смотри, сказал он строго. И преднизолону еще дай сорок.
   Я ввела уже!
   Еще введи!взревел Серый.
   Подъехали к приемному, взвились на эстакаду. Серый выскочил за каталкой, оставив Семочку присматривать за капельниками. Вывез тяже-лую, гремящую каталку, толкая ее впереди себя, с налета каталкой от-крывая двери, одни, вторые, третьи. Переложили старика на каталку. С введенными иглами это была морока. Покатили, минуя приемник, дер-жа высоко поднятые на гибких трубках банки. Опустились на грузовом лифте в подвал. И поехали по тусклому бесконечному подвальному пере-ходу в терапевтический корпус, оглушающе громыхая железным ходом и подпрыгивая на выбитых плитках. В терапевтическом корпусе долго трезвонили, пока пришел лифт со знакомым инвалидом-лифтером. Присе-дая на хромую ногу, лифтер ретиво помогал, говорил беззлобно: Все возите, возите!… Когда вкатились в интенсивный блок, мужчина стал икать. Давление снова падало. Прибежал кардиолог, послали за реаниматором. Мужчину увезли в палату. А Серый, записав, как положено, фамилию дежурного врача, подтолкнул Семочку к выходу. Шапка, по-видимому, заслуженному человеку больше не понадо-бится, сказала Семочка ненавистно.
   Похоже, что так, ответил Серый и полез за папиросами. А, впрочем, как бог распорядится, так и будет.
   В холле все так же, в шубе и шапочке, сидела каракулевая дама, воспитанно-прямо, на краю кресла. Увидев Серого, она поднялась.
   Вы уверены, что сделали все, что нужно? спросила она.
   - Мы уверены, отвечал Серый, что сделали все, что могли. И хотел уйти.
   Постойте! сказала каракулевая. Это очень плохая больница?
   Это обыкновенная больница.
   Вы сказали, что он лечится в четвертом управлении?
   Нет, ответил Серый. Можете сказать об этом сами. Только придется подождать.
   Дежурный врач сейчас занят с вашим мужем.
   Вы произвели на меня хорошее впечатление. Как ваша фамилия? Санитар моя фамилия, помедлив, сказал Серый и ушел, не слушая, что ему вслед говорит каракулевая.
   Семочка догнала Серого на боковой лестнице и, втиснувшись между ним и стеной, старалась идти рядом, ступенька в ступеньку. Ну и лю-ди! говорила она. Знаете, Антон Сергеич, почему я люблю с вами ра-ботать? спросила она, беря Серого под руку и заглядывая ему в ли-цо. Потому что вы со всеми одинаковый! Серый хмыкнул.
   А все- таки мы молодцы! Довезли живого! Но какие люди! Про-тивно! Лечи таких! Я не знаю, что бы таким сделала!
   Следовало бы сказать Семочке, что делать таким ничего не нужно. Привыкать надо, Семочка, молчаливо соглашаться с тем, что человек мо-жет быть и спесив, и нагл, и жаден, и коварен, и подл, и стараться это-го не видеть. Девственное твое возмущение понятно, но нельзя ему под-даваться, заведет далеко. И может стать со временем стойким презрением к людям. Как ты их тогда лечить будешь? По качествам души? Я пытал-ся это делать когда-то, Семочка, и поплатился так, что вспомнить тошно. Но до всего надо дойти самому. Чужой опыт не поможет. И учителей в наше время нет. Помни одно: мы не судьи другим, потому что сами люди. Душа противится? Терпи. Другого выхода все равно нет. Знаешь, был такой в древности врач, звали его Маймонид. Он сказал, что самое трудное видеть в обратившемся за помощью только больного, невзирая на то, каков он. И просил бога лишь об этом. Эх ты, Семочка, добрая душа! Я помню, как ты плакала, когда на Кропоткинской раздавило ногу старушке. Вышла из дома старушка за хлебом, закружилась склеротиче-ская головка, и сшиб старушку грузовик. Жалко? Конечно, жалко. Я ви-дел, как ты маялась животом, оттого только, что у больной был острый аппендицит. И у меня такое случалось, и я маялся, поверь. Но эта жа-лость, как бы точнее сказать, первого порядка, что ли, обыкновенная че-ловеческая жалость, свойственная многим людям. Она недолга. Пожалел, пожалел, и пошел дальше, к своим заботам, своим делам. Говорят, про-фессионализм убивает во враче жалость. Такую жалость да. К боли, кро-ви и страданиям привыкнуть можно. И я привык. Если бы я умирал с каждым больным, меня бы уже давно похоронили. И ты, если не сбе-жишь, привыкнешь, потому что в нашей работе ты будешь видеть только боль, кровь и страдания. И эта привычка даже помогает смотреть ясно, оценивать трезво, соображать быстро. Дается она почти всем врачам. Труднее другое. Как несравненно труднее! Прощать и жалеть. Прощать, чтобы жалеть. Годами наблюдая человеческие пороки и первобытные ин-стинкты и страдая от них. Всех жалеть подряд, не делая различий, жалеть от своего опыта, зная о них все. Ты представляешь? Например, проник-нуться жалостью к человеку, который в своей жизни сам не только никого не жалел, но ненавидел, завидовал, за что-то мстил, с наслаждением ка-рал, истязал. Проникнуться жалостью к его физическим страданиям, к тому, что он человек. И так, чтобы он в это поверил. Что он для те-бя сейчас единственный и неповторимый, и ты жалеешь его, возлюбя. Это, Семочка, жалость высшего порядка, настоящая врачебная жалость. Но достигают ее ох как немногие! Я, например, к ней лишь стремлюсь и прошу об этой высшей милости, как Маймонид. Трудно, Семочка! Себя трудно не жалеть! Да при нашей собачьей работе, когда никто не щадит. И когда у самого нутро клокочет ответить ударом на удар. Что я тебе говорю? Сама уже понюхала наши скоропомощные ночи! Это верно, что врач должен уставать. И он всегда уставал, во все времена. Но уставать он должен от работы, а устает прежде от свинских условий, в какие за-гнан. А если еще из тебя подавили ливер в метро, по пути на работу, в автобусе пытались оторвать голову от тулова, и ты же притом ока-зался виноват? Если накануне обложили в прачечной, чтоб не важничал, ты не особенный, всем белье так стирают, в гастрономе продали скисший творог, в столовой накормили отравой? Что делать, если сосед внизу бузо-терит и не дает выспаться перед сутками, и милиция не желает с ним связываться, и в исполкоме тебя отщелкнули, не дали комнату, и не жди, и ошельмовали, так как ты, по их мнению, шибко права качаешь, если ты считаешь копейки, чтобы купить чаю, потому что отдал алименты, от-валил стольник за квартиру, что снимаешь? И везде приходится просить, просить, просить, возможно, своих же завтрашних пациентов…
   И озирая родную Москву, и сторонясь тяжело бегущей по московским улицам, с вытаращенными на витрины белыми глазами, задыхающейся толпы, вынюхивающей финские сапоги, голландские пальто, костюмы из Парижа и сырокопченую колбасу за одиннадцать пятьдесят, ты понимаешь: надо переступить через тебя, чтобы заполучить новую паршивую тряпку, будьте уверены, растопчут. А назавтра ты надеваешь белый халат, и кто-то из этой толпы шпыняет тебя клятвой Гиппократа. Тяжелы, Семочка, ризы высшей нравственности!
   Снег перестал. Смягчился воздух, подобрел. Смерклось. Усталость нашла на Серого. Это была пока черновая усталость, когда затяжелела шинель, и набрякшие ноги слегка подрагивают. Настоящая усталость бу-дет позже, сутки лишь начинаются. Ничего такого он Семочке не скажет. При всей своей трепетности Семочка еще не поймет. И не принято о та-ком говорить. Думать можно. Но думать вредно, как справедливо утвер-ждает Васек Стрижак. Мы что? Мы служба быта. Мы кто? Мы сани-тары. Нам о морали некогда думать. Мораль для насроскошь. В далекую пору, в лупоглазой юности, когда много говорили о зо-лотом памятнике, что поставят избавителю человечества от рака, Серый мечтал стать академиком. Разумеется, после того, как он сотворит пресловутую вакцину. В своих нетерпеливых устремлениях парень на мень-шее согласен не был. И отводил на сотворение десять лет, то есть до тех пор, пока ему стукнет тридцать. Казалось, что, если не успеет до три-дцати, жизнь потеряет всякий смысл. Но почему-то казалось, что успеет. Ах, какая все-таки сильная штукаюная гордыня! Бешеная, на разрыв! Сейчас, когда он мерзнет в своем бело-красном и рогатом, трудно вспом-нить себя тогдашнего, глупо-гениального, без тени юмора отстаивавшего право медицины называться наукой. Какая же это наукахихикал ма-ленький физик Боря Зельцер, школьный друг-приятель, которому Серый отводил теоретическую роль в своих исканиях. Какая же медицина нау-ка, если в ней нет и на грош математики! Вы, медики, ставите множест-во опытов, старательно описываете, подводите итоговую черту и делаете туманный вывод. И называете это наукой! А не можете даже на шаг, на малую толику времени, прогнозировать! Медицина, Антоша, самая что ни на есть эмпирическая дисциплина! Серый обижался, пылко говорил о синтезе клиники и эксперимента и разную голубую и розовую чушь. И представлял шеренги больных, излеченных его вакциной. Строго гово-ря, мечты тогдашнего времени были аморфны. Но мечты на то и мечты, чтобы быть неконкретными. Не давала покоя лучевая болезнь. Примеши-валась какая-то сельская больничка, несомненно, вычитанная, в коей он будет поначалу работать, лечить, все подряд оперировать. Сейчас трудно вспомнить, но потрясающее открытие как будто должно было совершиться именно в ней. С тем чтобы потом в Москве доложить о потрясающем. Может быть, со скромной цельюзащитить кандидатскую диссертацию. Виделись трибуна, с которой он докладывает, растянутые в изумлении рты ученых. То, что следовало потом, вызывало у Серого сильное голо-вокружение, и он яростно впивался в необъятные медицинские учебники. Но как было однажды справедливо казано: Не смейтесь над юностью! Тем более что потом пришлось страдать. Под давлением ли многих томов, изученных за годы учебы, от огромного ли количества программ и экзаменов или само время пришло, но к курсу четвертому мечты Серого не были такими размашистыми, сузились, оконкретились. Оказалось, что всю медицину не охватишь. В смятении Серый начал понимать, что для одной головы ее слишком много, тщательно можно отрабатывать лишь какой-то ее узел, надо выбирать. Расползалось представление о себе, как о потенциальном спасителе чело-вечества. Но самым ужасным открытием было то, что катастрофически испарялась непогрешимость медицины, ее божественность. Восторга от бе-лого халата не было, он стал привычен. Так же, как блеск хрома и нике-ля, жесты и пассы, латинские твердые слова и возможность заглянуть че-ловеку в открытое брюхо. Все то, что казалось тайным, доступным из-бранным, вызывавшим зависть, священным. По коридорам клиник семе-нили хроники, которых почему-то никак не могли вылечить. Здоровенным мужикам, с непонятными болезнями почек, скармливали килограммы гор-монов, и от этого они лишь жирели, лысели, покрывались гнойными пу-зырями. А истории болезни бесстрастно констатировали улучшение состоя-ния, улучшение состояния, улучшение состояния… На кафедрах шла борьба имен. Каждое имя, влезая на кафедру, поднимало свое знамя кто не с нами, тот против нас! Каждое имя утверждало свою классифика-цию той или иной болезни, соответственно, и лечение, и профилактику, отторгая, отвергая и ниспровергая предшественников, или соседей с дру-гих кафедр других институтов, или разные прочие иногородние имена. На них нельзя было ссылаться, их монографии находились под запретом, их учебники были недействительны. Здоровье человечества, оказывается, зависело от того, чьи распорядки, ранжиры или таблицы чьего имени бу-дут утверждены на земле. С кафедр в студенческую аудиторию падали весомые рассуждения, звякала мельхиоровая ложечка в стакане сакрамен-тального профессорского чая, а в отделении травматологии было, как в подвале инквизиции, сверлили в костях дыры, вставляли на много ме-сяцев железные гвозди и спицы, спускали гири, колеса, стучали молотки. В общежитии дзенькала гитара, и забубенные второгодники пели медицин-ский гоп со смыком: Стар и мал идет лечиться, переполнена больни-ца, и откуда черти их несут! И еще: Если врач неверно скажет, сразу секция покажет, патанатом лучший диагност! Серый хватался за воз-дух, все больше сомневаясь в том, с чего начал когда-то, со всемогу-щества. Пусть не сегодняшнего, но завтрашнего обязательно. Мастэкто-мия, которую профессор Кабанов произвел тридцатилетней красавице по поводу опухоли молочной железы, Серому душу вытрясла на всю жизнь. Он и сейчас помнит и никогда не забудет, как шлепнулось в белый эма-лированный таз то, что было красой женской, как мощно выдирал про-фессор волосатыми лапами гроздья лимфатических узлов из нежной под-мышки, а ее еще и кастрировали, эту женщину, муж которой рыдал на парадной лестнице, когда шла операция. Она бы не жила без операции, это Серый понимал. Но как же можно кричать о всесилии, важничать, вы-гибать грудь, умничать, если мы делаем такие операции и ничего толком не в состоянии вылечить? Серого будто разрубили мясницким топором сверху вниз, от макушки до самого паха. Не первая любовь стала причи-ной первой бессонницы, а ужасная по своей крамоле мысль: кому нужна такая медицина? Но позволь, в то же время говорил в нем добросовест-ный студент, задавленный весомыми рассуждениями авторитетов и ученым многотомием, какое право имеешь ты, недоучка, так думать? Поражался и стыдился. Но все, что сделано? А высоты? Антибиотики? Туберкулез победили? Победили. Где чума? Где холера? Ну, допустим, холера дала вскоре прикурить, и туберкулеза потом хватало. Но искусственные сер-дечные клапаны, спасенные дети! Слепые, увидевшие свет! Пожалуй, на этом игры в стетоскопчики-фонендоскопчики кончились. Появилась, росла тревога.