Кругленький, мягкий человечек с каждым днем становился мне противнее. Он тоже не питал ко мне особой симпатии, но рассчитать меня не торопился. "Все они такие, - наверно, думал он. - Пусть говорит что хочет, лишь бы работал хорошо и стоил недорого..."
   Только этим можно объяснить, почему Пинкус терпел мою дерзость.
   "Все они такие", - думал я со своей стороны и не ти ропился подыскать другое место, хотя и этим не дорожил.
   Двенадцать рублей за четырнадцать часов работы в сутки я всегда смогу получить. Так думал я в своей юношеской самонадеянности.
   2
   Однажды утром к нам на "фабричный склад" бочком вошел какой-то чернявый парень и, подобострастно поклонившись, спросил таким тоном, как будто обращался за подаянием:
   - Вам, может быть, нужен человек?
   Нет, Пинкус в человеке не нуждался. По нынешним временам и одного человека за глаза хватит.
   Но от чернявого парня не так легко было отделаться.
   Молитвенно прижав обеими руками смятую шляпу к груди, он униженно начал клянчить: он будет верно служить, он готов на самую тяжелую работу, лишь бы устроиться. Давно ли он в Лодзи? Да только вчера приехал.
   Откуда он? Из Койданова. Его фамилия Крюк, Фишл Крюк... В Койданове не к чему руки приложить, вот он и приехал в Лодзь искать работу... Он и о бухгалтерии имеет представление. Бухгалтерию он изучал заочно, по письмам, у Марка из Риги, у того, который анонсируется в газетах... Но это неважно, можно взять его и не бухгалтером. Он готов выполнять любую работу, пусть самую тяжелую, пусть даже вначале бесплатно. Лишь бы устроиться!
   Сложив короткие руики на круглом животе и слегка прищурив глаза, Пинкус с любопытством смотрел на парня, который, видно, заинтересовал его и даже пришелся по душе.
   Упорство, с которым тот ходил из дома в дом в поисках работы, свидетельствовало об энергии и трудолюбии. Возможно, что с появлением чернявого парня у Пинкуса сразу родилась мысль: почему бы не заменить строптивого и нахального социалиста этим энергичным и, без сомнения, послушным, почтительным молодым человеком?
   Не знаю, как бы сложилась в дальнейшем моя собственная судьба и судьба койдановского искателя счастья, если бы я не вмешался в разговор:
   - Раз бесплатно, за чем же дело стало? Пусть еще один человек на вас работает.
   Пинкус почувствовал укол. Бросив взгляд сначала на меня, потом на чернявого парня, как бы оценивая нас, он ответил скорее ему, чем мне:
   - Даром у меня никто не работает. Если я держу человека, я ему плачу.
   В людях Пинкус не нуждается. Но поскольку молодому человеку так хочется работать, нужно дать ему эту возможность. Много платить он не может, средства не позволяют. Но если шесть рублей в месяц устраивают молодого человека, пусть станет на работу, а там видно будет...
   С первого же дня появления на предприятии чернявого парня мне стало ясно, что персоналом фирмы "Пинкус и компания" отныне будет Фишл Крюк, а не я.
   Он приходил на работу раньше меня и уходил позже.
   Он рвал у меня работу из рук и постоянно спрашивал, не надо ли еще что-нибудь сделать. По отношению к хозяину он выказывал собачью преданность, подлизывался к нему словом и делом: он втихомолку пересказывал Пинкусу все, что я говорю о нем, пожимал худыми плечами по поводу моего вольного обращения с хозяином и удивлялся долготерпению последнего. Крюк старался быть полезным не только господину Пинкусу, но и мадам Пинкус, из кожи лез вон, восхваляя их на диво удачных дочерей. Он был скользким, как угорь, и липким, как мед.
   Он извивался, угодничая перед хозяином, перед его мадам и их наследниками.
   Чем больше я присматривался к Крюку, тем больше убеждался, что где-то раньше уже встречал его. Если не его лично, то кого-то очень похожего на него. Но где мы с ним встречались - я никак не мог вспомнить. И вдруг меня осенило: да ведь это Урия Гип, мой старый знакомый - Урия Гип из "Давида Копперфильда", любимей книги моей юности, бессмертный Урия Гип тютелька в тютельку.
   Внешне Крюк, правда, мало походил на Гипа: у того были шафрановые волосы и красное, распаренное лицо, будто он только что пришел из бани, а у Крюка волосы были черные, как деготь, и лицо тоже черное и худое, как вяленая камбала. У Гипа были безбровые серо-голубые глаза, которые ни на кого не смотрели и все видели, а у Крюка были густые, сросшиеся над острым носом брови, а веки прикрывали глубоко сидящие черные бегающие глазки, которые мгновенно оценивали всех и каждого. Худые, сухие пальцы Крюка, которыми он постоянно хрустел, были не похожи на бледные хрящеватые пальцы-черви Гипа, не знавшие ни минуты покоя. Но сутулая спина Крюка, его в ниточку стянутые губы, когда на него никто не смотрел, и подобострастно улыбавшиеся, когда он чувствовал на себе чужой глаз, его длинные, обезьяньи руки чуть не до колен - все это удивительно напоминало Гипа. Главным здесь было все же духовное родство: деланная покорность Крюка, его фальшивая преданность, мнимая верность, его движения пресмыкающегося, под которыми скрывалась натура интригана, - точь-в-точь Урия Гип.
   Стоило мне сделать это открытие, и чернявый парень перестал существовать для меня как Фишл Крюк. Я видел перед собою Урию Гипа во плоти и крови, переселившегося из нотариальной конторы Викфильда на "фабрику" Пинкуса. Я следил за каждым его движением с тем же любопытством и интересом, с которыми несколько раньше следил за его духовным братом из романа Диккенса, - настолько я был поражен удивительным сходством между чернявым парнем и его рыжим предшественником.
   Мне представлялось, как фирма "Пинкус и компания"
   превращается в фирму "Пинкус и Крюк", как Крюк сгибает Пинкуса в дугу, так же как это сделал Гип с Викфильдом. Я четко рисовал себе картину, как Крюк расставляет свои сети дочери Пинкуса Сальце, так же как Гип расставил сети дочери Викфильда Агнесе... В будущем, мне казалось, Фишл будет отличаться от Урии только одним: Гип закончил свою карьеру в тюрьме, а Крюка я видел владельцем большой фабрики, с машинами и рабочими, которых он безжалостно эксплуатирует.
   Но в то время, как я жил в мире грез, Фишл-Урия делал все, что было в его силах, чтобы выжить меня из фирмы и остаться там единственным необходимым человеком.
   Его усердие, подобострастные речи, услужливые улыбки и преданные взгляды должны были подчеркнуть разницу между ним, кротким, верным и почтительным, и мной - не знающим благодарности, нахалом и бунтовщиком.
   Как мягкий, кругленький фабрикант с розовыми щеками, так и его лакей с каждым часом становились мне все невыносимее. Я чувствовал, что мои дни на фабрике сочтены: если даже Пинкус меня не прогонит, я сам уйду.
   А если уж уходить, то по крайней мере с достоинством.
   Это было в самом разгаре сезона. Съехавшиеся из разных городов купчики - кандидаты в банкроты - отбирали на складе товар и договаривались о сроках платежей, словно они горели желанием поскорей платить деньги. Пинкус, сияющий улыбками, с пылающими щеками, на этот раз перещеголял самого себя: он призывал в свидетели господа бога, клялся загробным миром, здо ровьем жены и детей - все для того, чтобы натянуть лишний пятак на каждый платок.
   - Добавьте ему наконец этот пятак, и пусть перестанет плакать, вмешался я. - Он, бедняга, и в самом деле сильно нуждается в нем. Ведь одному только персоналу господин Пинкус платит целых восемнадцать рублей в месяц.
   Такое выступление не входило в мой план ухода с достоинством. Но слишком велики были мое отвращение и ненависть к фабриканту, и слова эти вырвались совершенно неожиданно для меня самого.
   У Пинкуса вспыхнула лысина. Фишл-Урия горестно покачал головой, что должно было означать: "Ай-ай-ай".
   Лица будущих банкротов говорили без слов: "Ну и наглец..."
   - Шутник парень, любит острое словцо, - глуповато улыбнулся Пинкус и как ни в чем не бывало продолжал улыбаться.
   Но когда мы остались одни, он в первый раз заговорил со мной без обычной сладости. Его" мягкость как рукой сняло Розовые щечки побледнели от сдерживаемой ярости.
   - Ну, молодой человек, через две недели, считая с сегодняшнего дня, вы свободны. Ищите себе другое место для ваших плоских шугочек!
   С таким помощником, как КрюкТип, он мог себе разрешить без всякого урона для фирмы сразу прогнать меня, но ему было жалко шести рублей, которые пришлось бы выплатить мне вперед за две недели.
   Вскоре мне была предоставлена возможность измерять тротуары большого фабричного города.
   1939
   HA СУКОННОМ ОСТРОВЕ
   1
   Во второй раз мне посчастливилось устроиться у "Ротштейна и Клинковштейна" - одной из самых солидных фирм в городе.
   Ротштейна персонал фирмы называл "стариком", Клинковилейна - "шефом".
   Шая Ротштейн был патриархальным евреем, Клинковштейн - онемечившимся.
   Клинковштейн был низкорослый и плотный. Его лицо цвета жженого кирпича украшали лихо закрученные вильгельмовские усы Туго накрахмаленный воротничок подпирал его мясистую, как толстая колбаса, шею.
   Несмотря на короткие ручки и ножки и круглое пчвное брюшко, он был ловок, гибок и точен в движениях, как гимнаст. Он никогда не подзывал человека к себе, чтобы отдать ему распоряжение, свои приказы он выкрикивал на расстоянии, резко и громко, как команду на плацу.
   Говорил он на онемеченном еврейском языке, Сывшсм в ходу в этом польско-немецко-еврейском фабричном и - роде. С простыми людьми он разговаривал по-польски.
   Когда раздражался, он пользовался какой-то смесью немецкого, польского и еврейского, подбирая из каждого языка самые сильные выражения:
   - Доннер веттер еще раз! Попридержи язык! А то я тебя выброшу до холеры, пся крев!
   Лихо закрученные кончики усов поднимались тогда еще выше, шея-колбаса наливалась кровью - вот-вот с ним случится удар, а маленькие голубые бусинки глаз извергали огонь.
   Все знали, что в такие минуты лучше всего промолчать, ни в коем случае не оправдываться. Покричав, "шеф"
   остывал так же быстро, как воспламенялся, и угроза выбросить забывалась.
   Ротштейн был во всем прямой противоположностью своему компаньону. Его барская фигура, сытое, изнеженное лицо и затуманенные глаза с плохо скрытым выражением плотоядности, его еврейско-французская холеная бородка - все говорило о многих поколениях, проживших свою жизнь в достатке и роскоши.
   Походка у Ротштейна была неторопливая, движения сдержанные, речь спокойная и веская.
   Никто никогда не слышал, чтобы Ротштейн повышал голос. Наоборот, когда он заговаривал тише обычного, глядя человеку прямо в глаза, тот не сомневался, что хозяин им недоволен. А когда Ротштейн, вместо того чтобы смотреть прямо в глаза, начинал во время разговора рассматривать свои собственные перламутровые ногти на белых холеных пальцах, человеку оставалось только подыскивать себе другую службу.
   Ротштейна можно было чаще встретить на фабрике, чем в торговой конторе, но если уж он туда являлся, люди старались не попадаться ему на глаза.
   Клинковштейн уже много лет назад сменил длинный лапсердак и хасидскую каскетку на короткий пиджак и шляпу. Ротштейн, хотя у него в доме разговаривали попольски и сам оя читал польские и немецкие газеты, продолжал носить длиннополый сюртук, правда, элегантный, с шелковыми лацканами, отлично сшитый, но все же еврейского покроя - длинный, ниже колен. Голову его украшала традиционная еврейская кепочка с маленьким козырьком.
   Он не может, да и не хочет, говорил Ротштейн, идти против родни большой, богатой хасидской родни.
   Во время своих частых поездок за границу Ротштейн менял традиционную одежду на европейскую. Тогда он выглядел европейцем в гораздо большей степени, чем "немец" Клинковштейн.
   0 "немце" Клинковштейне говорили, что уж во всяком случае накануне судного дня он находит время съездить к цадику [Цадик - хасидский раввин-"чудотворец"]. Между тем ни для кого не было секретом, что берлинские ночные заведения и парижские кабаре больше знакомы патриархальному Ротштейну, чем "немцу" Клинковштейну.
   Патриархальность одного и онемеченность другого нисколько не влияли на дружбу компаньонов и не нарушали гармонии их сотрудничества.
   Ротштейн руководил фабрикой - огромной фабрикой сукон, работавшей в две смены, по десять часов каждая.
   На этой фабрике было занято больше тысячи рабочих - сплошь немцы и поляки.
   Еврейских рабочих на фабрику одинаково неохотно брали и длиннополый Ротштейн, и короткополый Клинковштейн.
   - Я не могу останавливать фабрику на два дня в неделю: в субботу для еврейских рабочих и в воскресенье - для христианских, - говорил патриархальный Ротштейн.
   - Больше половины наших рабочих составляют женщины, а еврейские женщины годны только для того, чтобы рожать детей. Работать у них нет ни желания, ни времени, - говорил "немец" Клинковштейн.
   - Евреи - беспокойный элемент. Пятьдесят еврейских рабочих могут нам испортить девятьсот пятьдесят нееврейских, - доверительно говорили компаньоны своим близким.
   Каждое утро, еще до того как фабричные гудки воз вещали о наступлении нового рабочего дня, к фабрику Ротштейна и Клинковштейна широким потоком устрем лялись рабочие и работницы, старые, с изможденными лицами и натруженными руками; молодые, ловкие, с упругой походкой. Мужчины в поношенных пиджаках сверх синих блуз, в немецких кепках и польских каскетках с блестящими козырьками; женщины, одетые бедно, но опрятно, простоволосые или же в платочках, кокетливо завязанных на затылке, шли без выражения радости и удовлетворения, которые должен давать человеку труд.
   Фабрика занимала два длинных мрачных корпуса по обе стороны двора, тоже длинного и узкого, похожего на туннель, без луча солнца, с железными воротами, охраняемыми как в тюрьме. Двадцать часов в сутки этот двор-туннель был наполнен шумом и движением. Дрожали стекла окон, дрожали стены фабричных корпусов; на механических ткацких станках с быстротой молнии сновали взад-вперед челноки. То и дело широко раскрывались ворота, впуская и выпуская большие, груженные доверху фургоны с пряжей, с сырьем и кусками сукна.
   Но сходство фабричного двора с тюрьмой не становилось от этого меньше. Что-то неуютное, гнетущее было в этом темном дворе с запертыми на засов воротами, с контрольной будкой и в том, как выпускали со двора рабочих после работы.
   По одному проходили они по узкому проходу мимо ощупывающих глаз двух вахтеров. Не всегда вахтеры доверяли своим глазам, иногда пускались в ход и руки, бесцеремонно шарившие по телам и карманам рабочих.
   Часть рабочих относилась к этим обыскам с безразличием, в котором таилось презрение: "На, ищи, если тебе хочется, черт с тобой". Других это возмущало:
   - У, церберы, пся крев!
   - Оставь их! Они ведь только цепные собаки: что хозяин велит, то и делают.
   - Сукины сыны!
   - Бранью делу не поможешь! - говорил Станислав Броницкий, молодой ткач, которого хозяева давно выбросили бы с фабрики, если бы были уверены, что это пройдет безнаказанно. - Лучше бы вы что-нибудь сделали для того, чтобы добиться отмены обысков!
   - Сделать? Что ты можешь сделать, когда двадцать других всегда готовы занять твое место у станка!
   - Наберись терпения, Владек! Не вечно так будет.
   Мы еще доживем до той поры, когда исчезнут не только эти собаки у ворот, но и хозяева их за зеркальными окнами! - задорно произносил какой-нибудь молодой голос.
   - Ну-ну, тут не место таким разговорам! - замечал Станислав и проходил между двумя вахтерами, глядя им прямо в лицо, как укротитель зверей смотрит в глаза зверя. "А ну, попробуйте только обыскать меня!" - говорил его взгляд.
   Случалось, работница, которую вахтер слишком рьяно ощупывал, ударяла его по руке:
   - Прочь свои грязные лапы! Что ты туда положил?
   Чего лезешь?
   2
   Торговый склад "Ротштейн и Клинковштейн" занимал весь фасад дома на главной улице города. Здесь все было солидно, "на немецкий манер": колоссальные залы с большими зеркальными окнами, с блестящими паркетными полами, как в банке, с полированными полками, сверху донизу набитыми драпом, шевиотом и разнообразными сукнами.
   На суконном острове "Ротштейн и Клинковштейн", как и во всем суконном царстве большого фабричного " города, армия наемных рабов в белых воротничках и без оных делилась на три категории: служащих, "молодых людей" и "хлопов".
   Доверенные лица, управляющие, разного рода заведующие, главные бухгалтеры, крупные коммивояжеры, старые опытные приказчики считались служащими.
   Помощники бухгалтера, конторские работники, экспедиторы, кассиры независимо от возраста назывались "молодыми людьми".
   Упаковщики, носильщики, извозчики, посыльные и тому подобное были просто "хлопами".
   К хлопу, успевшему обзавестись семьей, применялась кличка "человек".
   Служащие занимали посты. Молодые люди находились на службе. Хлопы и люди работали.
   Служащие представляли собой аристократию суконного царства; молодые люди - средний класс; хлопы и люди - плебс, безликую массу.
   С аристократией хозяева держали себя корректно:
   здоровались за руку и называли "пане": "пане бухгалтеже", "пане меценаче". На "добрый день" среднего класса "шеф" отвечал торопливым "моэн-моэн", а "старик" - немым кивком головы. На приветствия рабочего они иногда отвечали милостиво и даже с преувеличенной приветливостью, а иногда и вовсе не отвечали, в зависимости от настроения.
   Служащих и молодых людей хозяева называли по фамилии, хлопов и людей по имени и обращались к ним на "ты": "Послушай-ка, Шмиль", "Иди-ка сюда, Мойше".
   Сами работники фирмы строго придерживались градаций, установленных властителями суконного острова:
   служащие разных категорий относились друг к другу так, словно они принадлежали к разным классам.
   Управляющий, пан Липецкий, крепыш с рыжими жесткими усами, закрученными кверху - точная копия вильгельмовских усов "шефа", - держался со своими подчиненными, как если бы он был третьим компаньоном в деле. Главный бухгалтер Изаксон, сухой субъект с острым худым носом, смотрел на всех сквозь свои золотые очки холодным взглядом, который говорил без слов: "Знай свое место и не вздумай держаться со мной запанибрата".
   Старший вояжер Варгафтик - солидный мужчина с лицом и манерами премьера провинциальной опереточной труппы - относился к молодым людям со строгой снисходительностью. Он, несомненно, счел бы бестактностью, если бы молодой человек первый подал ему руку или заговорил с ним без обращения "пане" или "господин".
   Даже внизу, в подвале, где хлопы и люди работали одинаково тяжело и жили одинаково плохо, - даже там каждый старался поставить другого немного ниже себя.
   С тем же высокомерием, с которым работавшие на верхних этажах смотрели на людей, трудившихся в подвалах, упаковщик Файвиш-хасид, приверженец того же цадика, что и "старик", смотрел на Керима Хаджибаева, ночного сторожа суконного острова, и на возницу Мусгафу Урсулова.
   - У нас, - говорил Файвиш, - Мойше это Мойше, Шмиль это Шмиль, а Файвиш это Файвиш. И самый захудалый лавочник имеет голову на плечах. А у них что?
   Все татары на одно лицо, и у всех бритые головы. Абдулы, одним словом...
   Абдулой в подвале звали любого татарина, какое бы имя он ни носил. С татарином не разговаривали, а громко кричали, по нескольку раз повторяли слова, как обычно разговаривают с глухими или с безнадежно тупыми людьми.
   Жители суконного острова обладали удивительным свойством: они упивались чужим величием и хвастались чужим богатством. Начиная с аристократии за стеклянными перегородками и кончая последним упаковщиком в глубине суконного острова - все гордились великолепием и устойчивостью фирмы, как будто каждый из них мог рассчитывать на солидную долю ее доходов.
   Предметом их гордости являлась не только "собственная" фирма, но и другие крупные предприятия, иногда даже конкурировавшие с фирмой "Ротштейн и Клинковштейн". Здесь всегда подсчитывали чужие барыши, оценивали чужие состояния и знали любую мелочь, касающуюся китов индустрии.
   В вечерние часы, покончив с работой, молодые люди подводили баланс каждой большой фирмы в городе, подсчитывали дивиденды каждого акционерного общества, оценивали расходы каждого миллионера, прикидывая, сколько он тратит в год на любовниц и сколько проигрывает в карты, учитывали все до последней копейки.
   А внизу, в подвалах, на больших тюках, дожидавшихся отправки во все концы страны, сидели упаковщики и рассказывали друг другу истории о фабрикантахмиллионерах, которые сами были когда-то упаковщиками и с которых теперь еще пот льет в три ручья, когда им приходится подписывать свое имя.
   Истории и анекдоты такого рода выслушивались с удовлетворением и с тайной надеждой: "Ведь вот же миллионер, и такой неуч... Упаковщиком был, одним из наших, а ныне миллионер. Может быть... Все в руках божьих...
   Пусть только господь пожелает... Если Давид Прусак стал миллионером, почему любой из нас не может им стать?"
   Клиенты, векселя, протесты, банкроты, обороты, дивиденды - вот темы, вокруг которых вертелись все разговоры на суконном острове. Ничто другое обитателей острова не интересовало.
   3
   И вдруг на суконном острове заговорили о чем-то, казалось не имевшем к нему никакого отношения. Заговорили о политике, даже не подозревая, что это политика.
   И должно же было так случиться, чтобы сын какогото богатого парижского коммерсанта попал в центр грандиозной политической аферы, в которой причудливо переплелись личные интересы и партийные интриги с далеко идущими политическими планами. Вокруг имени скромной, посредственной личности разгорелась отчаянная борьба монархистов и республиканцев, клерикалов и радикалов, антисемитов и социалистов, борьба между самой черной реакцией, которая стремилась нажиться на политической спекуляции, с одной стороны, и свободолюбивым пролетариатом и радикальной интеллигенцией, боровшейся за справедливость, - с другой.
   В Ренне, тихом академическом и военном городке Франции, разыгрывалось третье и последнее действие трагедии "Дрейфус". Имя капитана Дрейфуса, за несколько лет до того никому не известное, теперь не сходило с уст миллионов людей во всем мире. Вокруг этого имени бушевало море страстей. Буря была так велика, Что волна ее докатилась даже до суконного острова, отгороженного от окружающего мира шевиотовыми стенами и драповыми крепостями, обитатели которого извечно интересовались только одной политикой - торговой.
   Дело Дрейфуса представлялось людям суконного острова чисго еврейским делом: антисемиты оклеветали и сослали на Чертов остров офицера-еврея. И хотя французский президент его помиловал, необходимо было доказать всему миру его невиновность.
   Обитатели суконного острова и не подозревали, что они вовлечены в политическую борьбу, но она их волночала не меньше, чем тех, кто понимал суть дела Даже "шеф", которого в газетах ничто не интересовало, кроме биржевых отчетов и объявлений молодых красивых блондинок, подыскивающих для еебя подходящее занятие у состоятельных господ, теперь каждый день, приходя рано утром на предприятие, неизменно спрашивал:
   - Что слышно нового о процессе Дрейфуса? - И, не удовлетворяясь докладами главного бухгалтера Изаксона, сам читал отчеты о процессе.
   Если раньше единственной темой разговоров были торговые дела, теперь каждую свободную минуту обсуждали процесс Дрейфуса. Разговаривали об этом между собой и с клиентами, даже со "шариком" и с "шефом" делились впечатлениями. Этого подданные суконного острова, по крайней мере его средний класс, Никола раньше не разрешили бы себе.
   Чужие, прежде незнакомые олова "досье" и "бордеро"
   стали такими же привычными, как слова "шевиот" и "камволь". Имена судей, свидетелей и адвокатов, всякого, кто имел малейшее отношение к процессу Дрейфуса, были не менее популярны на оуконном острове, чем имена крупнейших фабрикантов города.
   Все противники Дрейфуса рассматривались как юдофобы и личные враги, а его друзья и защитники были зачислены в юдофилы... Эмиль Золя и защитник Лабори вытеснили из умов имена крупных промышленников; Жоресом и Клемансо интересовались больше, чем фабрикантами-миллионерами.
   4
   Однажды, в самом разгаре процесса Дрейфуса, на предприятие прибыл московский первой гильдии купец Сосипатр Сидорович Сидоров, самый крупный и солидный клиент фирмы.
   Одного того, что Сосипатр Сидоров "стоил" десять миллионов, было достаточно, чтобы все, от "шефа" до последнего посыльного, смотрели на него как на существо высшего порядка. От подвала до самого верхнего этажа всем было известно, что Сосипатр Сидорович покупает у фирмы на сорок тысяч в сезон, что ему высылают товар "открыто на тридцать дней" и что "деньги у него вернее, чем в государственном банке".
   О том, что Сосипатр Сидорович намеревается приехать, знали обычно за несколько недель вперед, и предприятие готовилось к приему важной особы. Главный вояжер Варгафтик и старший приказчик Зауэркрот с той самой минуты, как встречали Сидорова на вокзале, до момента, когда снова усаживали его в поезд, неустанно заботились о том, чтобы он не скучал: водили по ресторанам, просиживали с ним ночи в кафешантанах, ходили "к девочкам" и ни на минуту не упускали его из виду.
   К приезду купца весь персонал был на ногах. Сам "шеф", приветствуя его, поднимался навстречу с протянутыми руками, "старик" оставлял фабрику и приходил засвидетельствовать свое почтение Сосипатру Сидоровичу. В его честь он даже разрешал себе снять с головы традиционную суконную шапочку и пытался разговаривать с гостем на языке, который сам он считал русским.