– Еще один феномен на мою голову, – сказал Марк. – Ты что, Победитель, Дуб-Дубыча не знаешь? Прикалывается, чтобы другим было так же фигово, как ему.
   – Его-то я знаю. Я не знаю, что со мной, – ответил Иван. – Думал у тебя спросить…
   – Зачем тебе знать это? Жизнь длинная и небезопасная. Вот и живи. Ты ж у нас Непобежденный Реальностью Победитель – вот и побеждай, – обрубил дискуссию Марк.
   Иван Разбой обиделся. Молча поднялся и пошел из комнаты.
   – Постой, Ваня, – крикнул ему вслед Самохвалов. – Не обижайся, у меня самого дела хуже некуда. Ты новый роман Верова уже читал?
   – Ветрова? Детективщика?
   – Константина Верова. Фантастика. Недавно книга вышла.
   – Нет. Марк, по фантастике это ж ты главный спец, я больше детективы…
   Дверь за Разбоем закрылась. Марк ещё некоторое время курил, расхаживая по комнате, а затем чуть ли не бегом кинулся к Григорию Цареграду.
   Тот был на месте – в своем полубоксе-полуподвале. Попивал чаёк и созерцал дисплей компьютера, на котором то рисовались, то рассыпались калейдоскопические узоры.
   – Бездельничаешь? – поздоровался Марк.
   – Медитирую, – пояснил Гриша, указав чашкой на дисплей. – Хорошая программка получилась. Наблюдай и лови нирвану. Каждому гражданину по личной нирване, большой и увесистой.
   – Есть новости. Как говорится, всё страньше да чудесатее… Разбой, Победитель наш, стал видеть чудные сны.
   Марк сделал эффектную, как ему казалось, паузу в ожидании вопроса. Но Цареград молчал и невозмутимо смотрел на дисплей. Про сны Ивана наяву он знал. Что может быть чуднее их?
   – Да что ты за человек такой! – вспылил Самохвалов. – Тебя хоть чем-то пронять можно? Выключи ты эту болботень!
   – Ты рассказывай, на самом деле я внимательно слушаю, – не отрываясь от экрана ответил Цареград.
   – Слушает он… Ну так слушай. В двух словах – заваливает ко мне Иван, в образе кинорежиссера. Сон, понимаешь, режиссеру новый снится из ночи в ночь. Про его последний поход.
   – И?
   – А то, что «Последний Поход» – название нового романа некоего Константина Верова.
   – О романе тебе Разбой-режиссер сказал?
   – Ты фантастику не читаешь?
   – Нет, мне и без нее хорошо.
   – Веров живет в нашем мире. Здесь! А режиссеру снятся буквально главы его романа! И при этом ни режиссер, ни наш Иван ни о каком Верове не знают. Оцени!
   – И как, хорошо пишет?
   – Что? Да так себе, все так нынче пишут. Да постой, Грегуар, я о другом. Ты дослушай. Вроде бы наш, местный автор, а с другой стороны – вроде бы и нет никакого Верова. Никто его не видел. У меня с книготорговцами нормальные контакты: и о новинках сообщают, и о новых авторах, и по заказу что надо из столицы привезут. О местных авторах они знают всё. Я и о Верове интересовался. Говорят, что это, само собою, псевдоним, причем неизвестно, одного человека или сразу нескольких. И больше о нем ничего не известно. А теперь выясняется, что и роман у него странный. Там всё построено на том, что персонаж постоянно перевоплощается, накапливает память о прежних жизнях в разных мирах. Во всех же своих жизнях раз за разом у него приблизительно одна и та же судьба. Всякий раз погибает от руки таинственного противника, охраняющего эликсир жизни. Сечешь, о чем я?
   – Надо думать, ты этого Верова хочешь тоже в сновидцы записать.
   – А вдруг? С чего бы тогда этот роман снился Победителю?
   – А ты у него спроси, у Верова. Найди и спроси.
   – Ну да! А что я ему скажу? Я, знаешь, не люблю, когда на меня как на чокнутого смотрят.
   Цареград выключил монитор, снял с этажерки еще одну чашку и наполнил чаем из термоса.
   – На, Марк, пей. Я сейчас тебе расскажу кое-что поинтереснее. С Пимским не всё ладно.
   Григорий принялся рассказывать про ночного гостя приват-доцента. Марк хмурился, морщился, пару раз порывался что-то вставить, но сдержался.
   – И вот после встречи с Символистом Пимский сниться мне перестал. Такие дела. И вот что, Маркуша. Я это не тебе рассказываю. Я это твоему дюку рассказываю. Может, найдет решение… Может, отыщет того Символиста. Потому что не к добру был его ночной визит.
   – Как же, – фыркнул Самохвалов. – Станет он искать. Это же не человек – кремень! У него психика как три наших. И дел у него хватает, государственной важности. Для него что сон, то, безусловно, сон. Я для него – нечто близкое, но всё же виртуальное.
   – Это мы будем посмотреть. Кстати, ты обратил внимание, что Кирилла уже две недели на работе нет?
   – Да, что-то он не в меру манкирует, Мастер наш…
   – Ты бы ему позвонил. Его чуть не убил сон про рыцаря.
   Марк поперхнулся чаем и закашлялся, пролив жидкость себе на штаны.
   – Рыцарь угодил в переделку, что-то вроде злого чародейства на него наслали. А у Кирилла во сне сердце остановилось. Хорошо, Алла, умница, в «скорую» успела… Профессор смотрел. Сказал – уникальный случай. Без видимых причин пять остановок сердечной мышцы. Я бы тебе этого не рассказывал, да вот только… – Григорий решил спародировать собеседника и взял паузу.
   – Что только? Да говори уже, хрен бы тебя забрал!
   – Остановки сердца сопровождались видениями, очень напоминающими сны Ивана. С одним «но» – смерть «персонажа» и вызывала у Кирилла эту самую остановку. Взаправду вызывала. Такие, Марк, пироги.
   Самохвалов уже взял себя в руки.
   – Значит, что же выходит? Выходит, что ситуация в одном мире вызывает проблемы в другом. Так?
   – Страшно, да?
   – Страшновато. Я, знаешь ли, не против того, чтобы быть не как все, но не до такой же степени!
   – За всё надо платить.
   – За что? – не понял Самохвалов.
   – За то, скажем, что не всякому дано видеть себя наследным дюком и другом государя-императора…
   – Не завидуй.
   – Было бы чему.
   – В психологии, вижу, ты не силен. Возьмем нашего Маленького Мастера. Ведь рыцарь его не с пластиковым мечом по лесу бродит, с настоящим. Каково будет нашему толкьенисту, если его рыцарь кого-нибудь взаправду зарубит? Он же эту кровь как пить дать на свой счет запишет. К гадалке не ходи. Да-а… Ну а как он там своей Алле с кем-нибудь изменит? То-то же. А говоришь тут…
   – Ты вот что мне скажи, экспериментатор сиятельный, что следует из того факта, если Веров все-таки сновидец?
   – Ну, надо подумать.
   – Значит, у него в каком-то из миров есть двойник.
   – Так. И дальше?
   – Почему не в девятнадцатом веке?
   – Молодец, уважил. А почему бы ему не быть жителем Атлантиды или Гондваны?
   – А тогда были люди?
   – Когда?
   – Когда Гондвана.
   – Это принципиально?
   – Для нас – нет. Но если бы твой дюк поинтересовался обстановкой в литературном мире?.. Понимаю, Символиста искать – дело сложное. Но литература – дело вполне приемлемое. Нас интересует фантаст. Имя может быть каким угодно, но произведения должны как-то соотноситься с произведениями тутошнего Верова. Так? Кроме того, скорее всего, и псевдоним не случаен, возможно, точно такой обнаружится и там. И если он, в самом деле, не случаен, тогда точно не Гондвана, а Россия иного мира, очень возможно, того, где обитает дюк. Жаль, если твой дюк окажется таким толстокожим. Мое впечатление о нем, напротив, самое положительное. Хотя, конечно, государственные дела у человека… Но ведь и на попойки у него времени хватает?
   – Ему время от времени необходимо расслабляться, по-русски.
   – Ну, это я хорошо понимаю. Мой Пимский, кажется, дорасслаблялся. И все-таки через дюка многое можно было бы узнать. – Цареград неожиданно подался вперед и положил руку на плечо Марка: – Не подкачай, ваше сиятельство. Очень тебя прошу: не подкачай…

Глава восьмая

   Cценарист Серню и Писатель Фомич шли по Малой Мясницкой. Осень. Шорох листьев, каблучки спешащих дам, цокот копыт и скрип проезжающих пролеток.
   – Что ж это выходит, Фомич, сколько я не читал из твоего, э-э, наследия, нигде нет даже намека на присутствие женщин. Разве так можно писать? – спросил Серню.
   Он любил старину Фомича, такого же, как и он, студента, изучавшего цикл естественных наук на втором курсе университета. Такого, да не совсем: в Морскую войну Фомич воевал в составе русского Добровольческого корпуса. Поэтому Серню еще и побаивался своего друга.
   – А как иначе, старик? Женщины, они все как-то мимо, ни с боку ни с припеку, – благодушно возразил Фомич. Собственно, их и нет вовсе. Где ты их видел, старина? Их нет, это всё пар, иллюзия!
   – А вот эти что, не женщины? – показал Серню на проходящих мимо дам.
   – Ну и что? Ты докажи, что они есть…
   Сценарист закашлялся. Он знал, что если Фомич хотел спорить, то готов был спорить с самой очевидностью.
   – Ладно, я твоих софизмов касаться не буду. Но ведь во всяком литературном произведении всегда обнаруживаешь даму, и не одну…
   – А зачем?
   – Как это? – не понял Серню. – Если желаешь, изволь я тебе поясню…
   Он имел кое-какой литературный опыт, писал сценарии и потому полагал себя компетентным в литературных материях.
   Но посмотрел на довольного Фомича и осекся. Потом спросил:
   – Что, небось, ловушку заготовил?
   – Не без этого, старик. Ну, так зачем они нужны в этой самой литературе?
   – Как же, ничто в нашей жизни не обходится без них, – повел речь вовсе не о литературе Серню. – Всякое событие, движение души несут в себе знак их присутствия. Из-за них рушились империи и опять же созидались; Генрих Восьмой отказался от католичества и сделал Англиканию англиканской. Потом…
   – Так ведь это всё литературщина, мой друг, дань романтической традиции, уже порядком изжившей себя.
   – Но Генрих Восьмой?
   – Он вполне мог пылать страстью и к небесным светилам. Результат был бы тот же. Если бы судьбы империй зависели от женщин, то никаких империй не существовало б, а жили б мы натурально в шалашах и грызли кости мамонтов…
   – Позволь, но мамонты давно вымерли…
   – Это фигура речи, при том – не бессмысленная.
   – Но исторические примеры?
   – Ты еще скажи, что курок является причиной выстрела из ружья, а не охотник вкупе с пробегающим мимо зайцем. Или скажи, что какой-нибудь Раскольников порешил старушку потому, что где-то спёр топор.
   – Я этого не говорил!
   – А тогда при чем здесь женщина?
   – Но, дорогой мой, Бальзак, Тургенев, классический роман…
   – Ты сценарист. Если в сценарии не будет дамы – его возьмут для съемок?
   – Нет. Разве что это какой-нибудь «Аттила» или «Царь Пирр».
   – Ну а если в романе дамы не будет, то хватит фантазии у писателя?
   – А это здесь при чем?
   – При том при самом. Писание романов – тяжкий труд. Ты думаешь, чтó вдохновляет писателя?
   – Что же?
   – Вот этого ты и не знаешь. Душа таланта – потемки. А у не-таланта – так полный мрак. А я тебе расскажу, я их, писателишек, насквозь вижу. У всех у них наблюдаю я не вдохновение, несомненное и настоящее, а комплекс солдата.
   – Какого солдата?
   – Обыкновенного. О чем двадцать четыре часа в сутки думает солдат?
   – О чем?
   – Ясно, ты в войске не бывал. А мне вот пороху понюхать довелось… О бабе солдат думает. Об ином просто не интересно, не выходит у него об ином. Уяснил?
   – А-а…
   Оба замолчали и, свернув на Несуглинную, направились к ближайшему трактиру.
   – Послушай, – вдруг сообразил Серню.
   – Слушаю.
   – А не приходило тебе в голову, что у тебя комплекс сражающегося солдата? Скажем, во время рукопашной солдат вспоминает о дамах?
   – Как можно, бой ведь идет!
   – Вот у тебя это самое и есть.
   – Да ну! Разве я в рукопашной?
   – Хуже, старик. Всякая рукопашная имеет завершение, а у тебя… – Серню картинно махнул рукой.
   – Что же выходит? Ты решил приравнять меня к этим писателишкам? Но только с обратным знаком?
   – Так и выходит, брат.
   Фомич сделал вид, что обиделся. Надулся и замолчал.
   – Вот именно, с обратным, – всё более воодушевлялся Серню. – В каждом твоем сочинении не «шерше ля женщину», а наоборот, «не шерше ля женщину», или так – «лучше и не ищи», – эдакий императив. Не потому, мол, написано сие сочинение, что «она есть», а потому, что «ее нету и быть не должно»! И всё в таком роде.
   – Ах ты, прохвост! – перебил его Фомич. – Ах ты, шельма! Как это ты так ловко умудрился воткнуть даму в мои произведения?
   Тут Фомич сделал страшные глаза и ухватил Сценариста за лацкан сюртука.
   Что поделаешь, любил он такие грубоватые шутки. И особенно – то, что знакомые, обычно, вот как, скажем, Серню, принимали его гнев за чистую монету и нешуточно пугались.
   – Ну, стоит ли из-за этого ссориться, ведь мы с тобою старые друзья, и, право, эдакий пустяк… – залепетал Серню.
   – Ха! Пустяк. Да за такое оскорбление порядочные люди стреляются на дуэли.
   – Послушай, старина, давай лучше заглянем вот в эту книжную лавку, а? Поглядим, как твои труды распродаются. Должно быть, бойко распродаются…
   Фомич сразу сменил гнев на милость, отпустил Сценариста и даже помахал тростью, словно бы в предвкушении пиршества славы.
 
   После визита Символиста Василия с Пимом Пимским приключилась скверная перемена. Он потерял вкус к жизни. Ничто не трогало душу, ничто её не одушевляло. Не хотелось даже пить. Каждое утро он, как автомат, безо всякого интереса волочился в университет, так же вяло читал лекции, после чего отправлялся бесцельно бродить по городу. И бродил дотемна. Домой возвращаться тоже не хотелось.
   Не то чтобы приват-доцент не боролся с этой внезапной и необъяснимой хандрой – один раз он честно попробовал напиться. Стало еще хуже. Пимский забросил светские визиты и некогда регулярные кутежи с дюком Глебуардусом Авторитетнейшим, своим покровителем и бессменным кредитором. Удивительно, что с ночным гостем он всё это никак не соотносил. Более того, наутро он начисто позабыл про ночного визитера. Помнил только, что ему непременно нужно что-то важное вспомнить, да вот что именно?
   Вездесущий случай привел его сегодня к книжной лавке господина Требесова. Войдя туда, Пим отправился к самому дальнему стеллажу и принялся бесцельно листать книги.
   Господин Требесов приходился Сценаристу Серню дядей, поэтому книги Фомича – а писал он всё больше батальные повести про Морскую войну – красовались на видном месте, но не на центральном прилавке, где вальяжно покоились тома в твердых переплетах, а на стойке справа, где были разложены книжицы в мягких пестрых обложках, выпускающиеся главным образом для народа. В том, что труды Фомича не разделили общей радости солидных трудов, барственно взирающих на них, сирых, с главного прилавка, был повинен сам Фомич. Именно он, соблазненный предложением издателя, сулившего минимальные затраты при быстром и несомненном барыше, согласился на мягкие обложки и разрозненные книжицы, – по одной на каждый опус.
   По правде сказать, Фомичу это было, в общем-то, безразлично, книги про Морскую войну пользовались в народе не меньшим спросом, чем, скажем, получастушечные стишки модного «крестьянского» поэта Небраскова. Но сегодня он поймал кураж и потому решил продолжить представление.
   Начал он негромко:
   – Что ж, дружище, выходит, я никому и не нужен?
   – Отчего ж, – отвечал Серню. – Видишь ли, твои книги покупает народ всё больше малообразованный…
   – А где же высокообразованный народ? Отвечай, милейший, – возвысил голос Фомич.
   – Да известно где – вон у того прилавка.
   – А почему же тогда, я тебя спрашиваю, мои книги здесь, а не там? Отчего, спрашиваю я, проистекла такая нелепость?!
   – Да ведь ты сам пожелал, чтобы их печатали в мягкой обложке да на серой бумаге, ты сам…
   – Я?! Да как ты смеешь обвинять меня! Я писатель, и мое дело – писать, а не издавать и по прилавкам раскладывать! Ясно?
   – Но ведь ты сам…
   – Опять я?!
   Пим Пимский был большой любитель подобных сценок, но теперь, глядя из своего угла, лишь равнодушно скользил взглядом по лицам двух спорщиков, один из которых показался ему смутно знакомым. А видел он его в павильоне Ивана Разбоя, на съемках, но сейчас не узнал.
   – Думаешь, я не заходил в эту лавку? – всё распалялся Фомич. – Вчерашнего дня, между прочим, заходил. И что же? Вон там, – он указал на центральный прилавок, – лежал двухтомник какого-то Верова. Что за Веров такой, никто не знает. А сегодня его уже нет! Изволь видеть – нет!
   Ситуацию на главном прилавке Фомич успел оценить, ещё когда только вошел в магазин.
   Он снова схватил Сценариста за лацкан сюртука и чуть ли не ткнул носом в прилавок. После чего развернулся и размашистым шагом пошёл из лавки прочь. Серню грустно потеребил свою фуражку и поплелся следом.
   Между тем при словах «какого-то Верова» стоявший у прилавка человек поднял голову и приват-доцент узнал дюка Глебуардуса Авторитетнейшего. Тут уж, несмотря на свое плачевное состояние, Пимский удивился.
   Дюк Глебуардус, разумеется, любил показать себя либералом, не чуждым простой жизни, да он и в самом деле не чуждался её. Потому носил он серый недорогой костюм, обычно с черным узким галстуком. Из рубашек же предпочитал хлопковые. Но книги всегда просматривал дома, у себя в кабинете, куда ему на выбор доставляли их приказчики от издательств. И встретить его в книжной лавке было делом совершенно внезапным.
   – Признаться, удивлен. Какими судьбами, дюк? – произнес Пимский, подойдя к прилавку.
   – По твоей милости, – усмехнулся дюк и, внимательно поглядев на Пима, добавил: – Разве не припоминаешь?
   Пимский не помнил своих переходов во сне в другой мир, поэтому забеспокоился, решив, что когда-то по пьяному делу просил дюка о какой-то услуге, а теперь позабыл.
   – А что, разве я тебя просил? Может, это было в гостях у Боунов, где, признаться, я несколько перебрал? Но ведь это так давно было, в прошлом месяце. Не пойму, о чем ты спрашиваешь.
   – Нет, это коннектировано с теорией сна, дорогуша.
   Пимский удивленно глянул на дюка, – такие странные слова в его устах! – но ничего не ответил.
   – Сейчас поймешь. – Глебуардус повернулся к приказчику и осведомился: – Скажи, любезный, а нет ли Верова?
   – Никак нет, ваше сиятельство, – бодро ответил тот, но дюк уловил заминку в ответе.
   – Откуда знаешь, кто я таков?
   – Да кто ж вас не знает, ваше сиятельство!
   – Тогда почему врешь? – Дюк грозно уставился на юношу.
   Тот смутился и часто заморгал.
   – Видите ли… В самом деле, таких книг нет. Извольте видеть, не далее как сегодня утром зашел к нам некий господин и выкупил по немалой цене все книги. Это двухтомник… Не извольте гневаться…
   – Что? Что ты мелешь, болван? Сочинил мне черного человека… Говоришь, скупил все книги? А цену кто надоумил поднять? Отвечай.
   – Видно хорошо было, как они ему нужны. Отчего же не поднять, когда такая надобность? Дело коммерческое. Господин Требесов и назначил твердую цену.
   – Вот тебе, Пимский, роковое стечение обстоятельств. Я до этого дня ни о каком Верове слыхом не слыхивал, – дюк снова обратился к приказчику: – Кликни-ка сюда своего хозяина.
   – Сию минуту!
   Приказчик опрометью бросился на второй этаж и вскоре спустился в сопровождении хозяина, господина Требесова. Тот держал под мышкой два синих тома с золотыми буквами на корешках.
   – Не извольте волноваться, ваше сиятельство, – поклонившись, заговорил он. – Вы удостоили нас честью посетить наше скромное заведение, и такая незадача. Не извольте гневаться, ваше сиятельство, всё можно уладить самым наилучшим образом. Есть, есть ваши книги. Вот!
   – Что ж, благодарю. Как же понимать слова приказчика?
   – Всё правда. Сами были крайне удивлены. Неделю тому назад от издательства прислали, и ведь всего пять экземпляров, по два тома. Автор, сказать по чести, неизвестный, спросом у публики не пользовался, так что до вчерашнего дня лежал мёртво…
   – Неизвестный, говоришь? Что ж, Пим, вот и запахло жареным. Теперь держись, – и вновь вернулся к разговору с господином Требесовым: – Так что же произошло сегодня?
   – Хотя спросом книги не пользовались, но я отложил один экземплярчик для себя, быть может, выйдет когда библиографическая редкость. А уж когда господин этот захотел купить все экземпляры, какие ни есть в моей лавке, тут уж я и подавно решил, ваше сиятельство, – нипочем ему свой не продам. А он уж допытывался, как учуял что, и даже вдвое против цены платил.
   – Скажи, милейший, а каков из себя тот господин?
   – Внешности самой непримечательной, господин дюк. Затрудняюсь, право… Я ведь решил, что это автор и есть. Стыдно ему стало или навроде того, – такие казусы в истории, знаете ли, известны. Тем более, думаю: нипочем не отдам экземплярчик. Никому не отдал бы – вам отдаю ваше сиятельство.
   – Что ж, сколько я должен? – спросил дюк.
   – Ни единой копейки! – Хозяин торжественно вручил дюку книги, только что завернутые приказчиком в белую мелованную бумагу.
   Дюк Глебуардус, однако, потребовал назначить цену и именно ту, что уплатил незнакомец. Затем они с Пимом вышли на улицу.
   – Гм! Что всё это значит, объяснись наконец, – Пимский был в крайнем смущении, как обычно бывает с человеком в подобных обстоятельствах, когда надо вспомнить, что ты делал вчера на собственных именинах, а вспоминаются только, как на грех, чьи-то похороны.
   – Книги эти заинтриговали меня благодаря тебе, – дюк Глебуардус был доволен произведенным эффектом. – Не ты ли изволил назвать меня толстокожим?
   – Но… я не помню… Зачем мне было тебя обижать? Я знаю, многие принимают меня за чудака, но это исключительно из-за моей болезни. Да, излишняя любовь к вину – это болезнь. И разве я могу отвечать за слова, сказанные в момент приступа этого недуга?
   – Не обижайся, друг. Говорил те слова ты во сне. Вспомни хорошенько свои сны – и всё станет на свои места. Я подозреваю, что мы находились с тобой в одной твиннинговой реальности, в одно время и в одном месте. Забавно, не так ли?
   – Да уж, – только и выдавил из себя Пимский. – Чего забавней. Я своих снов никогда не помнил. Не знаю даже – вижу ли я сны?
   – И заметь, – невозмутимо продолжал Глебуардус, – мы оба помним, что жили когда-то в двадцатом столетии. Я ранее полагал это за наш с тобою возвышенный бред. Это сближало нас, выделяло из общего сэрраунда. Итак, в одном из снов я вновь попадаю в тот самый двадцатый век, о котором ты, на самом деле, очень хорошо помнишь, обнаруживаю там тебя, себя, Ваню Разбоя. И Разбой рассказывает мне содержание романа Константина Верова, никогда не читав его и не слышав об этом литераторе. Ты же убеждаешь меня искать этого Верова наяву, здесь. И вот я, в совершенной уверенности, что мне привиделась ночная иллюзия, фата моргана, и что никакого такого Константина Верова нет, совершаю поход по книжным лавкам, чтобы только очистить совесть. О Верове даже Катрин не слыхала…
   – О-о! – встрепенулся Пим Пимский при упоминании сестры дюка.
   – Ну да, так она и сказала – фантазии.
   – Ты ей рассказывал про свои сны?
   – Нет, разумеется, только спросил об этом энигматическом писателе. И вот я здесь. Дальнейшее ты видел сам: их принесли на продажу с неделю тому, и некто неведомый скупает тираж. Так как ты догадался, что книги Верова должны быть наяву? Отвечай!
   – Я не понимаю, чего ты постоянно от меня требуешь, – поморщился Пим.
   – Ну, хорошо. А что за гость к тебе приходил ночью?
   – Не помню. Кто-то приходил. Я только сегодня вспомнил, что недавно у меня с кем-то был ночной разговор. О чём был разговор, с кем? Оно и то странно, что я это припомнил, ведь если спьяну забываешь, то навсегда. А я даже помню, что неприятный был разговор. С того дня я и захандрил. А ты откуда о нём знаешь?
   – Из сна… Пора бы тебе уже всё вспомнить, Пим.
   – Увы, твои слова для меня загадка. При чем здесь сны?
   – Из них наша память о грядущем веке. Ты ведь часто двадцатый поминаешь.
   – Ну, находит временами, когда выпью. Врачи говорят – такое у меня от некоего потрясения, пережитого в раннем детстве.
   – Нет, не увернешься. Придется тебе всё вспомнить, милый, выложить всё как есть. Иначе…
   Воцарилась пауза. Затем Глебуардус предложил:
   – Предлагаю прямо ко мне. Думаю, нам есть о чем побеседовать. Не торопясь.
   – Ну что ж…
   – Да, и смотри у меня, чтобы с сестрой не было никаких эксцессов. Она и так уж косо смотрит на твои чудачества, так изволь держать себя мудрецом, то бишь помалкивай. А на вопросы старайся отвечать кратко и без заднего смысла.
   – Ну что ж… – повторил Пим.
   – Пожалуй, пошлю и за Иваном. Он, быть может, тоже свидетель твиннинга.
   Они сели в кабриолет, и он покатил. Погода стояла отменная. Солнечные осенние дни – что может быть лучше? Прозрачная прохлада осени. Ясное небо, и деревья, и листва, и ее прелый аромат. И ожидание перемен, и вера в их благоприятность.
   «М-да. Вот ещё один день пропал», – думал Иван Разбой, покидая съёмочный павильон. Но в этот миг в павильон вошел посыльный от дюка Глебуардуса. Дюк звал отобедать у него дома.
   Приглашение и обрадовало и удивило Разбоя. Глебуардус Авторитетнейший никогда ещё не приглашал его к себе в дом. Что же случилось? Разбой шел и думал о своих снах, о том, что надо одолеть себя и приступить, наконец, к съемкам, что сны – это всего лишь сны… Что надо уметь быть выше обстоятельств. Потом незаметно перешел на опасные мысли о ценности искусства. Зачем он снимает картины, для чего? Чтобы ублажить толпу? Древние считали поэтов и ученых вторым сортом. За первый сорт полагался только тот, кто работал на себя и для себя. Да и сейчас в глаза восхищаются твоим талантом, а за глаза пускают смешки, мол, что за профессия такая, режиссер – ни то ни сё. Погруженный в свои мысли, Разбой не замечал ничего вокруг. Помнил только, как пропорхнула мимо стайка гимназисток. Они глянули на него и зашушукались: должно быть, узнали. За спиной он расслышал их смешок. Помнил ругань извозчика, который вполне мог бы на него наехать, но не совершил оного происшествия по причине собственной трезвости. Единственный его довод так и звучал: «А ежели б я был выпимши?» Иван запомнил этот вопрос, потому как в одном слове почудилось «Пим».