На вечерах у образованной части населения давно происходили споры и разногласия по коренным вопросам общественной жизни. Впервые осознал эти противоречия А.С. Хомяков и написал в 1839 году статью «О старом и новом», на которую тут же откликнулся Иван Киреевский и написал статью «В ответ А.С. Хомякову» (Хомяков А.С. Полн. собр. соч. Т. 3. М., 1900. С. 11; Киреевский И.В. Соч. Т. 1. М., 1861. С. 188). По мнению биографов и историков, здесь, в этих статьях сформулированы основные положения славянофильства как направления общественной мысли.
   В «Былом и думах» Герцен, вернувшись из Новгорода, из ссылки в 1840 году, вспоминал, что он «застал оба стана на барьере». Он принял сторону западников и подробно описал свои раздоры со славянофилами: «Беспрерывные споры и разговоры с славянофилами много способствовали с прошлого года к уяснению вопроса, и добросовестность с обеих сторон сделала большие уступки, образовавшие мнение более основательное, нежели чистая мечтательность славян и гордое презрение ультраоксидентных».
   «На вечерах у Елагиной, Свербеевых и у нас, – вспоминал Кошелев, – бывали Чаадаев, Герцен, Грановский и другие сторонники противных мнений… Эти вечера много принесли пользы как лицам, в них участвовавшим, развивая и уясняя их убеждения, так и самому делу, т. е. выработке тех двух направлений, так называемых славянофильского и западного, которые ярко выказались в нашей литературе сороковых и пятидесятых годов».
   В спорах высказывались различные точки зрения, вплоть до личных выпадов по тому или иному поводу. В работах славянофилов и западников можно найти немало и оскорбительных суждений, но потом в ходе полемики эти оскорбления стирались, находили общие формулы, которые способствовали уточнению этих разногласий. Но спор продолжался.
   Иван Иванович Панаев, вспоминая эти годы, часто рассказывал о Москве, прибежище всех ярых славянофилов, особенно о доме Сергея Тимофеевича Аксакова, обычного чиновника департамента, любившего карты, рыбалку, особенно любил он декламировать стихотворения: высокий ростом, крепкого сложения, он производил впечатление преуспевающего стентора, беспечно читавшего стихи. И действительно, его большой деревянный дом на Смоленском рынке, похожий на богатую деревенскую усадьбу, с обширным двором, людскими, садом и даже баней, набитый многочисленной прислугой, был очень популярен в Москве и славился большим хлебосольством.
   «Дом Аксаковых с утра до вечера был полон гостями. В столовой ежедневно накрывался длинный и широкий семейный стол по крайней мере на 20 кувертов. Хозяева были так просты в обращении со всеми посещавшими их, так бесцеремонны и радушны, что к ним нельзя было не привязаться». Самые теплые воспоминания сохранились у Панаева о Константине Аксакове, страстно влюбленном в Москву, во все русское, в своем увлечении Константин Аксаков считал только русскими тех, кто жил в Москве и в ближайшем окружении от Москвы. Но иногда находил исключения – привязался и к Ивану Панаеву, родившемуся на берегу Финского залива.
   Славянофильство только зарождалось, не было еще таких обострений в этой борьбе двух идеологий. Но признаки уже были… Как-то однажды Иван Панаев и Константин Аксаков удалились на окраину Москвы, сбросили сюртуки и расположились прямо на траве, близ Драгомиловского моста, а восторженный Константин Аксаков прочитал целую лекцию о любимой Москве:
   – Есть ли на свете другой город, в котором бы можно было расположиться так просто и свободно, как мы теперь?.. Далеко ли мы от центра города, а между тем мы здесь как будто в деревне. Посмотрите, как красиво разбросаны эти домики в зелени на горе… В Москве вы найдете множество таких уединенных и живописных уголков, даже в нескольких шагах от центра города… Вот ведь чем хороша Москва! Я не понимаю, как можно жить в вашем холодном гранитном Петербурге, вытянутом в струнку?.. Нет, оставайтесь у нас; у вас русское сердце, а русское сердце легко может биться только здесь, среди этого простора, среди этих исторических памятников на каждом шагу… Как не любить Москву!.. Сколько жертв принесла она для России…
   Аксаков постепенно одушевлялся и, заговоря об этих жертвах, вскочил с земли; глаза его сверкали, рука сжималась в кулак, голос его делался все звучнее…
   – Пора нам осознать свою национальность, а осознать ее можно только здесь; пора сблизиться нам с нашим народом, а для этого надо сначала сбросить с себя эти глупые кургузые немецкие платья, которые разделяют нас с народом. – При этом Аксаков наклонился к земле, поднял свой сюртук и презрительно отбросил его от себя. – Петр, отрывая нас от нашей национальности, заставлял брить бороды, мы должны теперь отпустить их, возвращаясь к ней… Бросьте Петербург, переселитесь к нам… Мы славно заживем здесь. Не шутя подумайте об этом.
   Лет через пять Константин Аксаков действительно появился в светских салонах в смазных сапогах, красной рубахе и ермолке и, подойдя к известной своей красотой и очарованием Авроре Демидовой, предложил ей сбросить немецкое платье и надеть сарафан, этому последуют все русские женщины, дескать, подайте пример… К озадаченной красавице подошел Чаадаев, московский военный губернатор князь Щербатов, а Аксаков продолжал:
   – Скоро наступит время, когда все мы наденем кафтаны!
   Кто-то из любопытствующих спросил у Чаадаева, что говорил Аксаков губернатору.
   – Право, я не знаю хорошенько, – отвечал Чаадаев, слегка улыбаясь, – кажется, Константин Сергеевич уговаривал военного губернатора надеть сарафан… что-то вроде этого…
   Но это была всего лишь форма борьбы с западничеством, которым так увлеклась часть образованного общества, учившегося в западных университетах и познакомившегося с немецкой философией.
   Панаев близко познакомился и с Михаилом Николаевичем Загоскиным (1789–1852), автором известных исторических романов «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году», «Рославлев, или Русские в 1812 году», «Аскольдова могила», о которых хорошо отзывались Пушкин, Жуковский, Сергей Аксаков, в награду автору император пожаловал свой перстень за роман «Юрий Милославский». В это же время вышли романы «Иван Выжигин» и «Димитрий Самозванец» Фаддея (Тадеуша) Венедиктовича Булгарина (1789–1859), которые, как пишут биографы, образованное общество не приняло всей душой, как романы Загоскина: в легкой форме плутовского жанра Булгарин доказывает, что «все дурное происходит от недостатков нравственного воспитания», к тому же в романе слишком много нравоучительных скучных сцен.
   Загоскин был одним из близких друзей дома Аксаковых, часто бывал в нем. Панаев быстро сошелся с этим интересным человеком, очень часто высказывавшим то, что потом часто повторяли все славянофилы. «Я редко встречал таких простосердечных и добродушных людей. Загоскин весь и всегда постоянно был нараспашку. Его бесхитростный патриотизм часто доходил до комизма. Когда он бывал в расположении духа, он говорил без умолку и рассыпал в своем разговоре цинические пословицы, поговорки и выражения, сам восхищаясь ими и смеясь от всей души. Его круглое румяное лицо, вся его фигура – маленькая, толстенькая, но хлопотливая и подвижная – как-то невольно располагали к нему… Все в нем было искренне до наивности. Он имел взгляд на жизнь нехитрый, основанный на преданиях, на рутине, и вполне удовлетворялся им, отстаивая его с презабавною горячностью. Если кто-нибудь не соглашался с его убеждением и оспоривал его, он выходил из себя: черные глаза его сверкали из-под очков и наливались кровью, он топал ножками, размахивал руками и отпускал такие словца, которые можно только слышать на улице… Новых идей, проповедываемых молодежью, он терпеть не мог. «Поверь мне, милый, все это чепуха, – говорил он К. Аксакову, – завиральные идеи, взятые из вашей немецкой философии, которая, по-моему, и выеденного яйца не стоит… Русский человек и без немцев обойдется. То, что русскому человеку здорово, – немцу смерть. Черт с ним, с этим европеизмом, чтоб ему провалиться сквозь землю! Тебя, Константин, я люблю за то, что ты привязан к матушке святой Руси. Эта привязанность вкоренилась в тебя потому, что ты воспитывался в честном, хорошем дворянском семействе, – ну а уж твои приятели… Этих бы господ я…» Загоскин останавливался, сжимал руку в кулак и принимал энергическое выражение…
   Загоскин разумел под приятелями Аксакова в особенности Белинского, которого он сильно недолюбливал». А Белинского Загоскин не любил за то, что тот критически отзывался о его произведениях, особенно за их проповедь националистических идей и отстаивание устаревших государственных форм правления.
   Загоскину хотелось показать Москву во всем ее блеске, повез Панаева смотреть Москву с Воробьевых гор, легли под одинокое дерево и вглядывались в постройки города. «Действительно, картина была великолепная, – вспоминал Панаев. – Вся разметавшаяся Москва, с своими бесчисленными колокольнями и садами, представлялась отсюда – озаренная вечерним солнцем. Загоскин лег около меня, протер свои очки и долго смотрел на свой родной город с умилением, доходившим до слез…
   – Ну что… что скажете, милый, – произнес он взволнованным голосом. – Какова наша Белокаменная-то с золотыми маковками? Ведь нигде в свете нет такого вида. Шевырев говорит, что Рим походит немного на Москву, – может быть, но это все не то!.. Смотри, смотри!.. Ну, бога ради, как же настоящему русскому человеку не любить Москвы?.. Иван-то Великий как высится… господи!.. Вон вправо-то Симонов монастырь, вон глава Донского монастыря влево…
   Загоскин снял очки, вытер слезы, навернувшиеся у него на глаза, схватил меня за руку и сказал:
   – Ну что, бьется ли твое русское сердце при этой картине?.. Ты настоящий русский, ты наш, – только ты, пожалуйста, не увлекайся этими завиральными идеями, которые начинают быть в ходу. Белинский ваш – малый умный, да сердца у него нет, русского-то сердца…»
   Много говорили в интимном кружке Милютиных о «Мертвых душах» Гоголя, некоторые читатели успели послушать первые главы в исполнении самого автора и высоко отзывались о несравненном чтении писателя. А слушавшие Гоголя у Сергея Тимофеевича Аксакова знали, как восторженно отзывался хозяин дома о чтении Гоголем своей поэмы: «Гениально, гениально!» А Константин Аксаков постоянно твердил: «Гомерическая сила! Гомерическая!»
   И когда Белинский написал о «Мертвых душах», что это сатирическое разоблачение существующих общественных порядков, «царства призрачной действительности», многие тогдашние читатели просто недоумевали такому толкованию, а Гоголь в ужасе сказал, что не может понять, «что в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал» (Гоголь Н.В. Соч. Т. 11. 1934. С. 435).
   Но эти «мелочи», подробности литературного быта как-то уплывали перед мощными противоречиями между западниками и славянофилами, которые одинаково произрастали из одного дворянского корня и сословия, все одинаково владели иностранными языками, постигли базовые данные немецкой философии, были патриотами своего отечества; но одни, западники, отказались от религии, перестали верить в Бога, стали материалистами и социалистами, другие, славянофилы, мучились над религиозными вопросами, по-прежнему оставались идеалистами, искали свой неповторимый путь общественного развития… А были и среди западников те, которые оставались идеалистами и верили в Бога.
   «На учении Христовом основывали мы весь наш быт, – писал Кошелев, – все наше любомудрие и убеждены были, что только на этом основании мы должны и будем развиваться, совершенствоваться и занять подобающее место в мировом ходе человечества» (Кошелев A.M. Записки. С. 76). Шеллинг утверждал, что Священное Писание создано в древние времена; у Гегеля была своя теория происхождения божественного: триединство Бога он рассматривал как движение триады, движение от низшей ступени к высшей. И это породило мучительное раздумье у славянофилов, не переставших верить в Бога: Юрий Самарин признавался в одном из писем Константину Аксакову, что «много ночей провел в деревне без сна, в горьких слезах и без молитвы», не зная, как «примирить науку с религией» (Самарин Ю.Ф. Соч. Т. 12. С. 46).
   Вступали в конфликты с официальной церковью, но поиски продолжались…
   А теперь вновь вернемся к «примирительному» обеду в честь окончания лекций Грановского. Размолвка в Московском университете началась гораздо раньше лекций и обеда. Шевырев и Погодин начали обвинять Грановского в западничестве в журнале «Москвитянин», а это почти означало: враг отечества. Грановский в лекциях отметил эти нападки со стороны славянофилов как пристрастные: «Если я читаю лекции по Средневековой истории Франции и Англии, то почему я должен питать ненависть к Западу? Это было бы недобросовестно с моей стороны». За несколько дней до начала лекций Грановский писал одному из друзей: «Я надеюсь не ударить лицом в грязь и высказать моим слушателям en masse такие вещи, которые я не решился бы сказать слушателям каждому поодиночке. Вообще, хочу полемизировать, ругаться и оскорблять. Елагина сказала мне недавно, что у меня много врагов. Не знаю, откуда они взялись; лично я едва ли кого оскорбил, следовательно, источник вражды в противоположности мнений. Постараюсь оправдать и заслужить вражду моих врагов» (Т.Н. Грановский и его переписка. Т. 2. М., 1897. С. 459).
   Устроителями «примирительного» обеда были Александр Герцен, Юрий Самарин и хозяин дома С.Т. Аксаков. А теперь вновь предоставим слово очевидцу этого события И.И. Панаеву:
   «Стол был накрыт покоем. На почетном месте, в середине стола, сидел Грановский, возле него Шевырев. Мне досталось место против них. За обед сели в три часа.
   В половине обеда начались тосты. Первый тост был за Грановского, сопровождавшийся громкими единодушными криками западников и славянофилов. Грановский благодарил и предложил тост за Шевырева. Третий тост был за университет. После этого поднялся Константин Аксаков. С энергически сжатым кулаком и сверкающими глазками, громким, торжественным голосом, ударив кулаком по столу, он произнес:
   – Милостивые государи! Я предлагаю вам тост за Москву!
   Тост этот был принят всеми с энтузиазмом… и в эту самую минуту раздался звон колоколов, призывавших к вечерне.
   Шевырев, воспользовавшись этим, произнес своим певучим и тоненьким голосом:
   – Слышите ли, господа, московские колокола ответствуют на этот тост!..
   Эта эффектная выходка, с одной стороны, возбудила улыбку, с другой – восторг. Константин Аксаков подошел к Шевыреву, и они бросились в объятия друг друга…
   Когда шум и славянофильские восторги смолкли, кто-то из западников сказал:
   – Милостивые государи! Я предлагаю тост за всю Русь, не исключая и Петербурга…
   Г. Шевырев вдруг изменился в лице при этих словах…
   – Позвольте, я прошу слова! – воскликнул он, вскакивая с своего стула…
   Все смолкли и обратились к нему. Он начал:
   – Милостивые государи! Позвольте заметить, что тост, предложенный нам сейчас, бесполезен, ибо уже в тосте за Москву, который был принят всеми без исключения с таким единодушным энтузиазмом, заключался тост всей России. Москва – ее сердце, милостивые государи, ее представительница. Москва, как справедливо заметил Константин Сергеевич Аксаков в превосходной статье своей, помещенной в номере «Московских ведомостей» (номер я забыл), поминал ежедневно на перекличке все русские города. – И пошел, и пошел…
   Западники обнаружили сильное желание развернуться, но Грановский смягчил их своим кротким и умоляющим взглядом, да и сами они поняли, что Грановскому было бы крайне неприятно, если бы они пиршество, данное в честь его, превратили в два враждебных лагеря.
   Обед кончался. Уже многие встали со своих мест. Тосты, впрочем, продолжались. Славянофилы обнимались с западниками…
   Примирение на этом обеде славянофилов с западниками со стороны большинства было, может, искренно, но непродолжительно. Полемика между двумя этими партиями сделалась еще ожесточеннее прежнего».
   И действительно, не прошло и нескольких лет, как события обострились, а у западников произошел серьезный раскол: Герцен, Белинский, Огарев и другие заняли материалистическую позицию, а Грановский попросил своих друзей-материалистов больше не упоминать о своем отречении от религии.
   По своему обыкновению, Александр Герцен снял недалеко от Москвы дом, в котором работал и куда могли приезжать его друзья для отдыха и дружеских бесед. Весною 1846 года Грановский прочитал последний раз курс публичных лекций, как всегда уверенно, и успешный прием был обеспечен. В эти дни узнали, что после длительной поездки по Европе возвратился Огарев. Встреча была радостной, и разговорам не было конца. В конце беседы договорились почаще встречаться в Соколове, где работал Герцен, который за эти годы не раз расходился со славянофилами в трактовке разных вопросов. Не раз упрекали Грановского в том, что он не защитил даже магистерской диссертации, а славянофилы даже упрекают его в том, что он не имеет право на публичные лекции, он не имеет кафедры. Герцен уговорил Грановского защитить хотя бы магистерскую диссертацию. В феврале 1845 года Грановский защитил диссертацию на тему «Волин, Иомсбург и Винета». Славянофилы, узнав о том, что Винета, город венедов, находится в Южной Богемии, решили сорвать защиту. Но защита прошла с блеском.
   Герцен, подводя итоги своим разногласиям со славянофилами, написал статью «Москвитянин» и вселенная», напечатанную в журнале «Отечественные записки» за 1845 год, в третьем номере. Статья была написана под псевдонимом Ярополк Водянский, но все, конечно, тут же узнали, кто автор этой статьи, и резко возразили против мнения западника: журнал «Москвитянин» только что перешел от Погодина к Ивану Киреевскому, но мало чем отличался от прежнего: в первых же номерах журнала Иван Киреевский опубликовал свою статью «Обозрение современного состояния словесности» и целый ряд рецензий, против которых выступил не только Герцен, но и Чаадаев, Самарин, Гоголь…
   В это же время Александр Герцен тщательно изучает труды Фихте и Шиллера, перечитывает Фейербаха и Гегеля, написал несколько «Писем об изучении природы», начатых в 1844 году и отосланных в «Отечественные записки», в которых приходит к выводу о глубоком влиянии философии на науку и науки на философию, крепко становится на почву материализма.
   «Я приехал в Москву, – вспоминал И.И. Панаев, – когда Искандер кончил свои дела, и отправился вместе с ним в Соколово.
   Раз вечером, когда мы все сидели на верхнем балконе дома, занимаемого Искандером, между ним и Грановским зашла речь о тех теоретических вопросах, до которых они вовсе не касались или касались слегка, как бы боясь серьезно затронуть их… Слово за слово, спорящие разгорячились; Грановскому спор этот, по-видимому, был очень неприятен, он старался прекратить его, но Искандер упорно продолжал его. Наконец Грановский, меняясь в лице, сухо сказал:
   – Довольно, – что бы ты ни говорил, ты никогда не убедишь меня и не заставишь принять твоих взглядов… Есть черта, за которую я не хотел бы переходить. Мы дошли до этой черты».
   На другой день вновь заговорили о статьях Искандера-Герцена, Грановский хвалил одну из статей Герцена в «Отечественных записках». Герцен удивился, выразив неудовольствие тем, что Грановский похвалил его статью, ведь он не верит его взглядам.
   – Твои статьи, – возразил Грановский, – будят, толкают, – вот чем они хороши… Разумеется, односторонности твоих воззрений и теорий поддаваться нельзя…
   – Так если мои теории – пустяки, для чего же будить и тревожить людей из-за пустяков?
   Спор снова закипел…
   – Вы меня, господа, очень одолжите, если в разговоре со мной не будете касаться этих предметов…» – сказал Грановский.

Глава 7
УКАЗАНИЕ ИМПЕРАТОРА

   В 1848 году Дмитрий Милютин был полон своими профессорскими планами. Что-то менялось в мире, в лекциях тоже эти изменения должны быть учтены… «Надобно вспомнить, что 1848 год был эпохою бурных политических переворотов в Западной Европе, – писал Милютин. – С самого начала года произошли такие перемены в некоторых государствах, что вся моя работа по военной статистике могла потребовать капитальной переделки».
   «Бурные политические перевороты» начались еще в 30-х годах. А все началось с революции в Брюсселе, в Бельгии, когда рухнуло королевство Нидерландов, одно из звеньев венской территориальной системы, началось разрушение Священного союза, заключенного после падения Наполеона, так крепко державшего европейскую целостность. Все, казалось, укрепилось – Меттерних незыблемо стоял во главе Австрийской империи, но даже такой дальновидный политик не мог предвидеть, как события упорно двигались помимо него. В августе 1830 года началось восстание в Брюсселе, охватившее всю Бельгию. Бельгийцы выбрали конгресс, установили конституционную монархию, исключая лишь Оранскую династию ненавистных монархов. «Все власти исходят от народа» – и этот принцип народного всевластия охватил народные движения Греции, Италии, Румынии, Испании, Португалии.
   А в 1848 году народные восстания вспыхивали чуть ли не в каждой европейской стране: сначала в январе в Италии, потом во Франции, Австрии – все восставшие требовали конституционного государственного строя, отставка Гизо и Меттерниха была запоздалой, во Франции палата депутатов упразднила монархию, сформировали Временное правительство, объявила Францию республикой, в Австрии император заявил о том, что в самое ближайшее время состоится заседание представительного собрания для выработки конституции, Австрия вскоре стала конституционной монархией с двумя палатами парламента.
   Но Дмитрия Милютина больше всего интересовали события в Пруссии… В это время Дмитрий Алексеевич заканчивал работу над подготовкой к печати второго тома сочинения «Первые опыты военной статистики», как раз посвященного Пруссии. Если раньше эта книга предназначалась только как предмет специальный, интересный только для немногих, то теперь это сочинение приобретало «живой интерес для каждого, кто следит за событиями современными», – писал в предисловии автор.
   О событиях в Пруссии подробно рассказал Отто фон Бисмарк (1815–1898) в своих воспоминаниях… 18 марта на улицы Берлина вышла толпа студентов, ремесленников и представителей либеральной буржуазии, столкнулась с войсками, в итоге 200 солдат и офицеров были убиты. Восставшие потребовали конституции, демократических свобод, отмены цензуры, напомнив об обещании короля Фридриха-Вильгельма Третьего, который в борьбе против Наполеона обещал дать прусскому народу конституцию после победы над французским императором. Но обещания не сдержал, об этом нынешнему королю Фридриху-Вильгельму Четвертому в начале 40-х буржуазные либералы напомнили как об обязательном исполнении обещания отца, но и нынешний король не посчитал нужным это обещание выполнять. И 19 марта Фридрих-Вильгельм Четвертый, оказавшись среди бунтующих студентов и ремесленников под черно-красно-золотым знаменем, символом буржуазной революции, заявил, что обещания отца своего он выполнит. В своем манифесте «К моим дорогим берлинцам» король обещал выполнить все их требования, просил разобрать все баррикады, обещая, что «все улицы и площади тотчас же будут очищены от войск и военная охрана останется только у некоторых зданий дворца, у цейхгауза и еще у некоторых помещений, да и то лишь на короткое время».
   Из разговоров со своими крестьянами Бисмарк понял, что восстание поддерживают только горожане, а крестьяне стоят за короля. И выступил в поддержку короля, считая, что свой манифест он писал как человек несвободный, находясь в тисках восставших. Бисмарк поговорил с командующими войсками генерал-лейтенантом фон Притвицем и генералом фон Гедеманом о том, что нужно войти в Берлин и освободить короля или «хотя бы до некоторой степени открыть глаза населению на мутные источники берлинского движения», на польских эмиссаров, которые свободно действовали в Берлине, призывая к свержению королевской власти. В Берлине действовал предатель и двурушник князь Лихновский, который во дворце говорил одно, а на площадях совсем другое, призывая к сопротивлению, дескать, говорил он по-польски и по-немецки, наверху, мол, пали духом.
   Во всех газетах, которые поступали в академию, торжественно заявляли, что отменили цензуру, каждый гражданин свободного государства может высказывать свое мнение, даже если оно противоречит в данный момент общественному. Но в конце концов в Пруссии возобладало королевское мнение, и парламент вскоре распустили, в Берлин снова вошли войска… Но обещанные свободы вошли в жизнь прусского общества, и не только прусского, но и европейского вообще.