В свете прожекторов тускло поблескивало брюхо громадного самолета. Концы провисших крыльев скрывались где-то в тумане. И конца очереди у трапа тоже не было видно. Вереница людей, казалось, шла через поле, выходила на шоссе и тянулась, тянулась до самого города, будто к трапу выстроилось все его население, будто объявление о посадке прозвучало не только в аэропорту, но и в домах, на заводах, улицах…
   Уже поднявшись по трапу, Лавров еще раз оглянулся. Конечно же, он не увидел никого из знакомых, вообще не увидел ни одного человека, но все-таки не удержался и помахал рукой. А минут через десять по телу самолета пробежала нетерпеливая дрожь, он дернулся, пронесся по полосе, оттолкнулся и, будто успокоившись, ушел в темное небо. Где-то внизу, под маскировочной сеткой дождя, текла широкая река, теплились огоньки бакенов, катеров, барж. Через несколько минут показались звезды. Самолет продолжал набирать высоту.
   Откинувшись в кресле, Лавров закрыл глаза и понял, что он взволнован, что этот день, этот полет, это мерцание звезд в иллюминаторе, холодный лунный блик на крыле самолета он запомнит навсегда, все это войдет в него и останется в нем. И отныне он будет жить еще и этими необычными, тревожными впечатлениями сверхдальнего полета.
   В Москве стоял мороз, и прозрачная поземка мела по белесым плитам аэропорта. В ночном воздухе самолеты уже не выглядели угрюмыми существами из другого мира. Они сверкали разноцветными огнями, будто приглашали к празднику. И в душу Лаврова закралась робость, боязнь оплошать. В то же время, глядя на себя как бы со стороны, он гордился собой.
   В темном, промерзшем автобусе Лавров переехал с Внукова на Домодедово, и там на него сразу дохнуло просторами, которые измерялись тысячами километров, сутками перелетов, часовыми поясами. И опять самолет рванулся в небо, раскалывая и дробя мерзлый воздух. Москва, будто плоская галактика, качнулась и ушла в сторону, уменьшаясь и теряясь среди звезд. Это было прекрасно.
   Ночь кончилась неожиданно быстро, а утром где-то внизу медленно проплыли заснеженные горы Урала, замерзшие болота Западной Сибири, днем он видел горы Восточной Сибири, похожие в лучах холодного солнца на розовую скомканную бумагу. Потом незаметно приблизился Дальний Восток, сумрачный и таинственный. Неожиданно кончились облака, будто отшатнулись назад, к материку, а под самолетом оказалась пустота, от одного вида которой сжималось сердце и метался по груди испуганный холодок. На дне провала колыхался Татарский пролив. Едва достигнув его середины, самолет начал снижаться, и вскоре у самого горизонта показался клубящийся туманом остров. Самолет качнулся, наклонился на одно крыло, Лавров судорожно схватился за поручни, а сердце его учащенно и радостно напомнило о себе.
   А потом прошло несколько лет, и Лавров уже считал себя знатоком этого края и относился к нему хотя и снисходительно, но по-прежнему; попадая в новые места, волновался почти как раньше и ценил в себе это волнение. А когда оно не приходило, старался вызвать его в себе усилием воли и воспоминаниями о том давнем перелете сюда, который так круто изменил его жизнь. Лавров полагал, что остров изменил и его самого…
   …Что-то заставило его обернуться. И еще до того, как он понял, в чем дело, ужас снова сковал его, сделал громоздким и неуклюжим. И обернулся Лавров так, будто преодолевал страшное сопротивление, будто все его тело было сделано из проржавевшего металла.
   Сквозь открытую дверь комнаты при слабом коридорном свете он увидел лицо Славика. Тот улыбался, показывая редкие белые зубы. Дверь открылась шире, и Славик вошел в номер. За ним боком протиснулся Коля и, оглянувшись в коридор, сказал негромко:
   – Входи, Леха, здесь он.
   И в комнату вошел еще один парень – высокий, с прямыми жесткими волосами, слегка сутулый. Вошел он как-то неуверенно, будто не хотел идти сюда, но его все-таки заставили. И на Лаврова он посмотрел чуть ли не с извиняющейся улыбкой.
   – А ведь и уйти мог, а! – воскликнул Славик, поворачивая ключ в двери. – Запросто мог.
   – Куда он уйдет, – протянул Коля и посмотрел на Леху, словно ожидая похвалы.
   Тот долго молчал, с недоверчивой улыбкой разглядывая хозяина номера, потом подошел к нему совсем близко и, вынув зажигалку, поднес огонек к сигаретке, которая вздрагивала в губах Лаврова. Потом вздохнул, провел устало рукой по лицу и повернулся к своим друзьям.
   – Ошиблись вы, Коля. Не он.
   – Как – не он?! Я же видел его! Тогда еще!
   – Ты видел, а я с ним плавал! Не он. Пошли…
   И Леха направился к выходу. Но уже возле двери обернулся:
   – Ты извини, друг… Ошиблись ребята маленько… Бывает. Ты по специальности кто?
   – Строитель, – быстро ответил Лавров, не зная, как вести себя, как повернутся события.
   – Вот видишь, Коля, строитель он. Ты никогда не плавал? – снова повернулся Леха к Лаврову.
   – Нет.
   – Вот видите, ребятки, не плавал он. И не знает даже, что это такое. Ты ведь не знаешь, что это такое – плавать полгода в море?
   – Нет. Не знаю, – послушно ответил Лавров.
   – Вот видите, ребята… И Злодея он никакого не знает… Это пес у меня был такой… А Злодей – кличка его. До чего умный… я ему в подметки не годился. Славная была собака, – сказал Леха тихо и уж как-то очень искренне, будто о брате говорил. – Несколько лет мы вместе ходили на БМРТ, пока один тип не выбросил его за борт. Ночью. Но это был не ты, я сразу понял… Ошиблись ребята. Извини…
   – Конечно, что вы! – быстро ответил Лавров. А Леха чуть заметно усмехнулся, услышав обращение на «вы».
   – Так вот, тот тип на БМРТ… Трус он был, да и человек довольно подловатый… Хотя страшно закаты обожал, на солнце любил смотреть, когда оно в море опускалось, и чтоб ветер волосы ему трепал. Прямо балдел от счастья. Очень он себе нравился, хотя как человек был невысокого пошиба. На берегу, в городе, на материке это не так заметно, а в море – сразу. Люди это видят, понимают, а собаки чуют. Вот и мой Злодей того типа раскусил раньше нас всех… Ну а рыбаки – ребята простые… Едва собака на него залает – смех… Так он не придумал ничего лучше, как собаку утопить. По ночам он иногда звездами любовался, вот и выбрал момент… Подлый тип, верно?
   Лавров промолчал.
   – Правда ведь подлый тип? – повторил свой вопрос Леха, не спуская глаз с Лаврова.
   – Да… конечно…
   – Что «конечно»?
   – Подлый… тип… – с трудом сказал Лавров.
   – Вот и я говорю. И ребята то же самое говорят. До сих пор. И ты, оказывается, с ними согласен… Ведь согласен?
   – Конечно.
   – Ну ладно, – удовлетворенно вздохнул Леха. – Идемте, ребята, – и он направился к двери. Но опять остановился. – Слушай, строитель, если ты когда-нибудь выйдешь в море, не вздумай выбрасывать собаку за борт. Не надо. Я, например, никогда не выбрасываю… собак… за борт. Хотя знаю некоторых… с которыми стоило так поступить. Согласен? Спрашиваю – согласен?
   – Д…да… – выдавил из себя Лавров.
   – Ну, будь здоров, – сказал Леха и вышел, уже не оглядываясь.
   – Всего, строитель, – попрощался Коля.
   – Гарун бежал быстрее лани, – процитировал Славик и аккуратно закрыл за собой дверь.
   Лавров бросился было следом, чтобы запереть дверь, но остановился, бессильно опустив руки, опустошенно подошел к окну и опять увидел далеко в море одинокие огоньки судов. Он представил себе, как разрезают они сейчас волны Татарского пролива или Японского моря, как смотрят там ребята на огни проплывающего мимо города, и вдруг невольно на какую-то секунду вновь ощутил в своих руках живое, бьющееся тело собаки, ее протяжный, затихающий, удаляющийся визг, внезапно оборванный слабым, невидимым всплеском у высокого борта.
   – Помнит, значит, меня Леха, – проговорил он негромко. – Не забыл, значит…
   Неприятное, гнетущее чувство в душе все росло, Лавров не мог понять, в чем дело. Он походил по номеру, еще раз умылся под краном, словно на руках у него до сих пор была липкая тина, в которую упал на берегу. Потом спустился в ресторан, посидел несколько минут за столиком и снова поднялся к себе, не дождавшись официанта.
   – Противно, – время от времени повторял он. – Противно…
   Он уже знал, что в памяти от сегодняшнего вечера останется не розовый свет над морем, не мальчишки, которые так радостно волокли светящихся осьминогов по мокрому песку, и не эти вот слабые огоньки проходящих судов. Запомнится страх там, на пустынном берегу, ощущение тины на пальцах и этот насмешливый, почти забытый взгляд Лехи. Перед собой Лавров не кривил душой и, хотя теперь понимал, что ребята просто припугнули его маленько, наверняка знал – страх запомнится.
   А с той путины запомнился собачий визг…
   – А еще? Что еще?! – почти исступленно спрашивал себя Лавров, прижавшись лбом к оконному стеклу, охлажденному ночным ветром с моря. Он понимал, что если когда-нибудь ему суждено будет вернуться на материк, то от этих лет, от этих мест в душе останется не чистое, возвышающее волнение, не мерцающий воздух Невельска, не лиловая полоска Японии на горизонте, не горные ручьи Шикотана, заменявшие местным жителям дороги, – останется в душе собачий визг. И от этой мысли такая горечь охватила все его существо, что на свое темное изображение в окне он посмотрел сочувственно и даже с уважением.
   В эту ночь ему почему-то снились куры, заколоченные в деревянные ящики, в которых обычно их возят на базар. Куры кудахтали, перебирали когтистыми ногами, хлопали грязными крыльями и сквозь щели в ящиках смотрели на Лаврова круглыми немигающими глазами. И были в этих глазах настороженность и ожидание. Они чего-то ждали от него, он знал даже, чего именно, но, когда проснулся, вспомнить не смог.
   Подойдя к окну, Лавров увидел залитое солнцем белесое море, а невдалеке от берега сивучей – их головы торчали из воды черными пнями.
   – Надо же, – сказал Лавров. И пошел умываться.

СОЛНЕЧНЫЙ ПОЦЕЛУЙ

   Когда подошла третья неделя без солнца, Андрей почувствовал, что выдохся. Какая-то гнетущая усталость сковывала не только движения, но даже мысли, желания. В такие дни Андрей напоминал боксера, который потерял силы, тянет время, повиснув на кулаках противника. Он пытался исправно выполнять свою работу, но его хватало лишь на то, чтобы вовремя прийти в редакцию. Он почти не видел людей, с которыми ехал в автобусе, не замечал домов, мимо которых проходил, не ощущал ни погоды, ни времени суток. На душе была засуха, а вокруг простиралась пустыня, хотя рядом могли смеяться, рядом шумели на ветру листья, гудел басовитый прибой. И тогда Андрей шел к заву и отпрашивался в командировку.
   Скорее всего дело было в зиме, в слишком долгой зиме. Андрей уже не помнил, когда она началась, а о весне даже говорить было неприлично. Шел январь. Не торопясь, вразвалку, прекрасно понимая, что всем надоел, зная, что за ним волокутся февраль, март, апрель и что они будут ничуть не лучше.
   А возможно, дело было в том, что он попросту засиделся в отделе. Требовалась перебивка. Командировка. Вырываясь из редакции, он за день-два выполнял задание и приставал к геологам, рыбакам, пограничникам, иногда забираясь с ними в места, где до него не бывал ни один газетчик. И несказанно радовался, если командировка неожиданно затягивалась. Тогда летели в редакцию радостно-панические телеграммы: «В связи со стихийным бедствием и невозможностью вылететь прошу продлить…»
   В командировках время шло с другой скоростью, отношения с людьми не были определены столь жестко, как в городе, да и сам он отличался от себя же, сидящего в отделе, нахохлившегося и печального. Командировка приводила Андрея в радостное, тревожное состояние, запомнившееся ему еще с детства, когда самая обыкновенная поездка на трамвае становилась праздником, пассажиры казались путешественниками, а незнакомые названия улиц волновали, будто кондуктор объявлял не остановки, а названия стран.
   Постояв у окна, потолкавшись в коридоре, Андрей решился наконец зайти к низкорослому, с зализанной лысиной шефу промышленного отдела. Имя у зава было длинное и церемонное – Константин Константинович. Оно, видимо, ему самому не нравилось, во всяком случае, у зава не всегда хватало терпения дослушать спотыкающиеся слоги имени до конца, и он частенько поторапливал: «Ну-ну!» Поэтому многие в редакции произносили его имя в конце, когда все уже было сказано.
   – Мне бы в командировку, – сказал Андрей, падая в низкое кресло, – Константин Константинович.
   – Зачем? Посмотри, какая погода! Засядешь в какой-нибудь дыре на пару недель…
   – Авось, – протянул Андрей, почти не веря в такую счастливую возможность.
   – Хорош гусь! А строчки кто будет сдавать? – Зав проницательно склонил голову, и его лысина отразила рукописи на столе. – Расскажи читателю о славных делах островитян, о том, как они борются со стихией, как выполняют производственные планы…
   – Вы знаете, сколько строчек я сдал за последние три дня?
   – Знаю. Сто. Но ты еще что-то пишешь?
   – Письма на материк… Да все ни одного закончить не могу. Я же не говорю, что мне хочется в командировку, мне надо, Константин Константинович.
   – Да, – зав потер лысину от одного уха до другого, отчего жидкие прядки вздыбились. – Тяжелый случай. В Синегорск поедешь?
   – Константин Константинович!
   Андрей выехал, когда уже начался буран. Мело вовсю, и мотриса останавливалась через каждые несколько километров, упираясь в снежные заносы. Машинисты спешили, надеясь проскочить обратно в тот же день, не зная, что вряд ли им удастся вернуться и через неделю. Андрей сидел в холодном вагоне, вжавшись в угол, подняв воротник куцего, еще материковского пальто и сунув руки в карманы. Он расслабленно смотрел в окно, не видя ничего, кроме несущегося снега, потом переводил взгляд на подоконник – снежная пыль как-то проникала сквозь двойные рамы, и маленькие сугробики внутри вагона даже не таяли. Несколько человек в разных углах вагона сидели молча, боясь, что очередной занос окажется непроходимым и ночевать придется здесь, в этом мерзлом железном вагоне. До Синегорска мотриса все-таки добралась. Едва открылась дверь, как тамбур тут же наполнился снегом, ветром, в него будто ворвалось какое-то белое суматошное существо. Спрыгнув со ступеньки, Андрей сразу оказался по пояс в снегу. Мотриса дернулась, закричала загнанно и скрылась в снежном мареве. И лишь тогда в нескольких шагах Андрей увидел маленькую темную фигурку. Он подошел, пригнувшись, заглянул в лицо.
   – Не меня встречаете? – спросил Андрей.
   – В вагоне больше никого не было? – голос девушки показался ему чуть сипловатым.
   – Ребята какие-то ехали… Но им дальше.
   – Родители должны были вернуться…
   – Теперь уже после бурана. Этот рейс был последним.
   – Что-то я вас не узнаю, – неуверенно проговорила девушка.
   – Все правильно. Я здесь первый раз.
   – К кому же вы приехали?
   – Командировка.
   – В такую погоду? Где же вы будете ночевать?
   – Общежитие какое-нибудь найду…
   – Оно по ту сторону шахты. Туда сейчас не пробиться.
   – Придется мне у вас заночевать, а? Как вы на это смотрите?
   Из толстого платка были видны только ее глаза с тяжелыми заснеженными ресницами. Девушка молчала, не зная, как ей поступить. А Андрею было совершенно безразлично – пригласит его девушка или нет. И если бы она отказала ему в ночлеге под каким-нибудь благовидным предлогом, он бы наверняка ощутил бы облегчение. Переночевать можно было и на станции, в кабинете начальника, можно было, на свой страх и риск, отправиться на шахту, в общежитие, можно было, в конце концов, постучаться в первый попавшийся дом. В такую погоду никто не выставит человека за дверь. После снегопадов местные газеты всегда полны историй о доброте человеческой, взаимовыручке, самоотверженности и прочих красивых качествах островитян. Андрею и самому приходилось писать о старике, живущем на перевале, – во время снегопада он почти неделю колотил в подвешенный рельс, подавая знак заблудившимся. К концу снегопада у него всегда набиралась полная изба людей, часто отчаявшихся, обмороженных…
   – Так вы идете? – спросила девушка.
   – Если настаиваете…
   – Послушайте! Сами напросились, а теперь делаете вид, будто я вас уламываю!
   Добравшись до маленькой квартирки в длинном деревянном бараке, они разделись, напились чаю и пришли в себя после снежной свистопляски.
   Когда совсем стемнело, Нина зажгла свечи – электропровода были оборваны ветром. Вечер потребовал иных разговоров, иных отношений, хотели они того или нет. Дневная легкость, готовность посмеяться над чем угодно, пошутить над собственными оплошностями – все это вечером стало казаться фальшивым, надсадным. Свечи, гул ветра за стенами, странные японские мелодии, звучавшие здесь сильно и чисто, то, что они узнали друг о друге за эти часы, требовали самого большего, самого важного, что вообще могло быть между ними…
   В тесной квартирке барака, содрогающегося от ветра, маленькая, бледная от волнения девушка стелила постель. Нина старалась не смотреть в сторону Андрея, боялась на минуту остаться без дела, иначе пришлось бы взглянуть в глаза друг другу, сказать о самом важном. А Андрей смертельно хотел спать. Десять часов в мерзлом вагоне давали себя знать, и он с трудом удерживался, чтобы не уснуть прямо за столом.
   – Ляжешь на кухне, – сказала Нина высоким, неестественно звонким голосом. И вышла в темную теплую комнату.
   Андрей выключил приемник, и пурга сразу стала ближе: он услышал потрескивание стен под напором ветра, скрежет надорванного, бьющегося на ветру листа жести, треск рухнувшего дерева.
   – Андрей! – негромко позвала Нина из темноты комнаты. – Тебе не страшно?
   – Нет.
   – А я боюсь… Ты слышишь?
   Андрей не отвечал. Он спал. А утром, когда, уже одетый, стоял у двери, Нина подошла к нему вплотную и посмотрела почти ненавидяще. У нее было маленькое, очень чистое и бледное лицо.
   – Ты можешь думать обо мне все, что угодно… Например, что я специально выхожу на станцию завлекать несчастных приезжих… – На глазах у нее появились слезы, но не падали, и глаза от этого стали большими и беспомощными.
   – Опомнись, Нина! – засмеялся Андрей. – У вас приезжие бывают раз в году!
   – Понимаешь, когда это дурацкое дерево упало почти на самые окна, я думала, что с ума сойду, – она перевела дух. – Не могу, понимаешь, не могу я ночевать одна, когда буран…
   Андрей осторожно взял ее ладони, внимательно посмотрел на них, отметив про себя, что руки у Нины натруженные, что работа у нее далеко не канцелярская, хотя и уход за домом тоже требует усилий – печь, уголь, дрова, воду, наверно, приходится носить из колодца…
   – Нина, – медленно проговорил Андрей, – понимаешь, заснул. Заснул. Ну что делать – бывает. Когда-нибудь я очень пожалею, что все получилось так нескладно. Ладно, признаюсь – я уже жалею об этом. Если бы ты знала, как мне горько сейчас, как горько! – Андрей наклонился и осторожно поцеловал ее соленые от слез губы. – Не злишься?
   – Катись! – улыбнулась Нина сквозь слезы.
   Андрей с трудом протискивался по узкой снежной траншее, в которую превратилась главная улица Синегорска. Каждый раз, когда кто-то шел навстречу, он прижимался спиной к сугробу, и им кое-как удавалось разминуться. Чтобы попасть в столовую, Андрею сначала пришлось пройти по ее крыше. Внутри было темно и холодно. Ночью вывалило громадное витринное стекло, и теперь половину зала занимал покатый, мерцающий в полумраке сугроб. У раздаточного окошка горели свечи, у входа несколько собак, прижавшись друг к дружке, втиснулись в угол. Опасаясь, что их выгонят, они изо всех сил старались занимать как можно меньше места. Их лежбище слегка подтаяло, на лапах висели сосульки. Глаза у собак были настороженные и виноватые.
   – Меню можно не смотреть, – произнесла из темноты кореянка. – Света нет, воды нет, кушать нет.
   – А что же есть?
   – А вот…
   На отдельно стоящем столе Андрей увидел тарелку с узкими холодными котлетами и поднос, на котором ровными рядами стояли стаканы с белым сухим вином. Вначале он было подумал, что это компот, но, отхлебнув, понял – вино.
   – «Зоненкюсте», – сказала кореянка, гордая тем, что запомнила и произнесла такое диковинное слово. – Вино так называется. – При теплом свете свечи сверкнула ее улыбка, матово блеснули тугие щеки. Несмотря на маленький рот, губы у нее были большие, темные и выдавались вперед, будто она насвистывала что-то.
   – «Солнечный поцелуй», – сказал Андрей. – Название вина так переводится. «Солнечный поцелуй» – «Зоненкюсте».
   Кореянка так засмеялась, будто Андрей принес ей невесть какую радость. Он знал, что название переводится иначе, но все почему-то радовались, когда он именно так объяснял значение слова «Зоненкюсте».
   В разбитое окно виднелись сугробы. Они вздымались, опадали, взбухали, порывом ветра их как бы сдвигало в сторону, потом они опять наступали. В их движении ощущалась какая-то осмысленность. И снег, и ветер словно были орудиями, которыми кто-то пытался чего-то достичь, что-то доказать. И, наблюдая за сугробами, прихлебывая сухое вино из стакана и заедая его жесткой холодной котлетой, Андрей с радостью почувствовал, как пустыня в нем начинает медленно отступать. Раскосая улыбка кореянки, тускло мерцающий сугроб посредине столовой, сжавшиеся в мокрый клубок собаки с тяжелыми от сосулек хвостами, странная девушка Нина, с которой он обошелся до неприличия хорошо, – все это, словно свежие зеленые ростки, пробивалось в нем. Приходила уверенность, он уже мог общаться с людьми, задавать вопросы, выслушивать ответы…
   Через заклинившую дверь Андрей с трудом выбрался наружу. Узкая щель в сугробе, через которую он прошел сюда, оказалась уже заметенной.
   – Стой! – услышал он почти съеденный ветром крик. К нему шел человек в тулупе, высоких валенках, с массивным посохом. – Куда прешь?! – У человека было красное лицо в подтаявшем снегу и злые глаза.
   – На шахту, – Андрей улыбнулся, опять ощутив, как ослабевают в нем угнетенность и неуверенность.
   – Нельзя на шахту, – сказал человек в тулупе. – По одному нельзя. Вот соберется вас человек пять, тогда и пойдете.
   – Ну, раз так, то я вообще не пойду на шахту, – заверил Андрей. – Доберусь до ближайшего дома, там и останусь, – он махнул рукой вперед, даже не зная наверняка, есть ли там дом.
   – Ладно, валяй. Я предупредил. Понял? А может, ты все-таки на шахту?
   – Сказал же, что нет. А что там?
   – Лавины с сопок ползут. Смотри, если ты на шахту, то мне туда звонить надо, чтоб встретили тебя.
   – Нет-нет.
   И снова Андрей остался один. Иногда рядом возникали бревенчатые дома, черные прочерки ветвей, острые доски заборов, и тут же все снова скрывалось в белесой мгле. Вскоре дома остались позади, и в просветах Андрей видел только ветки деревьев, иногда возникала громада сопки, прямо из-под ног уходящая куда-то вверх. И тогда он вспоминал, что идет по глубокому распадку и что сюда в самом деле может соскользнуть снежная лавина.
   До шахты было еще далеко, когда Андрей услышал слабый рокот мотора. Он сразу догадался, в чем дело, и поспешно нырнул в ближайший сугроб. Вскоре показались размазанные снегом огни – шел бульдозер. Серая грохочущая громада прошла совсем рядом, и Андрей снова вышел на дорогу.
   Перед самой конторой его опять остановил постовой.
   – Один? – спросил он.
   – Один.
   – В душу же тебя мать! Какого черта пошел?! А ну давай к начальнику! Считай, что выговор заработал.
   – За что? – обрадовался Андрей.
   – За нарушение общественного порядка. Нельзя по одному, понял?! Документы есть?
   Посмотрев удостоверение, постовой успокоился.
   – Ох и дал бы тебе промеж ушей, если б ты нашим был! А так – что с тебя возьмешь… Ну, признайся, из поселка шел?
   – Из поселка, – кивнул Андрей.
   – Как дорога? Все нормально? Никто не лежит, никто концы не отдает? Бульдозер видел?
   – Видел. Все нормально.
   Начальник шахты стоял у окна, невидяще глядя в снегопад. Услышав, что кто-то вошел, он повернул ухо в сторону двери, но взгляда от окна так и не оторвал.
   – Ну чего тебе? – наконец обернулся начальник.
   – Не узнаете? Мы с вами встречались в комбинате… У главного.
   – А! Из газеты… Ну и время ты нашел! Хороший хозяин собаку из дома не выпустит, а тебя носит как… Некстати приехал.
   – Почему? Отличная погода.
   – Да? – Начальник окинул Андрея снисходительным взглядом, усмехнулся. – А на уме у тебя что? Ругать будешь, хвалить?
   – Конечно, хвалить. Ударный репортаж об ударной бригаде. Сами знаете – ваша шахта по сверхплановой добыче впереди, и репортаж…
   – Не будет репортажа, – тяжело выдохнул начальник. – Стоит шахта. Все участки, до одного. Не можем подвезти ни стоек, ни порожняка… Да и грузить некуда – замело пути. Железнодорожники очухаются не раньше чем через неделю. Если повезет.
   – Может, на очерке остановимся, а? О Суряднове, например, а? У него вроде неплохо дела идут?
   – Плохи его дела. Лавиной вчера привалило. Шел с помощником, обоих и накрыла. Лавина пошла с противоположного склона… Отрыли мы их часа через четыре, оба уже без сознания были. Сейчас орут в больнице.
   – Как орут? На кого?
   – А ни на кого. От боли орут. Переохлаждение организма. Боюсь, разговора с ними не получится.
   – Может, о бульдозеристах написать? В такую погоду ребята вкалывают, а?
   Начальник протяжно вздохнул, прошел к своему столу, поднял трубку, послушал телефонный писк и, положив трубку на место, поднял глаза.