В тот вечер Вирджиния напилась очень сильно. Она продолжала пить и весь следующий день, и следующий. И очень скоро снова очутилась в клинике.
 
   Неделю спустя, когда худшее было уже позади, она сидела в комнате и читала; вошел Александр, он был в удивительно бодром расположении духа.
   – Ты лучше выглядишь, дорогая.
   – Я и чувствую себя лучше. Извини меня, Александр. Я страшно, страшно виновата.
   – Ничего.
   – Я больше не буду, на этот раз я уже больше не начну снова, честное слово.
   – Я тебе верю. Ничего, мы с тобой справимся. Вместе.
   – Ты ко мне так хорошо относишься, Александр.
   – Ну, я тебя просто люблю, так что мне это нетрудно.
   – Не могу тебе поверить.
   – Тем не менее это так.
   – Ты тоже лучше выглядишь.
   – Да; а знаешь, у меня есть хорошие новости.
   – Какие?
   – Сегодня утром мне звонил твой отец. Он передумал. И он согласен дать мне заем.
   – Александр, это просто чудесно! Я так рада!
   – Да; и тебя это тоже должно поддержать. Помочь тебе выбраться из всего этого. Можно, по крайней мере, больше не бояться того, что окажемся на улице.
   – Да. Это прекрасно. Просто прекрасно. – Она задумчиво, почти с благоговением посмотрела на него. – Но какой неожиданный поворот! Интересно, что же заставило его передумать?
   Александр отвернулся и отошел к окну.
   – Один Бог знает, – ответил он.

Глава 9

   Шарлотта, 1974
   Мысленно возвращаясь к этой теме снова и снова, Шарлотта чувствовала, что для нее нет ничего более трудного, чем время от времени задавать матери Этот Вопрос. Спрашивать об этом было намного тяжелее, чем о других, тоже непростых вещах вроде того, когда у нее появятся груди, для чего нужны тампоны, что именно означает быть лесбиянкой; ужасная ирония положения заключалась еще и в том, что, в отличие от всех других, Этот Вопрос – или различные его вариации – она задавала уже на протяжении ряда лет и ни разу не получила ответа, который бы ее удовлетворил.
   Этот Вопрос возник у нее в голове – как, кстати, и вопрос насчет лесбиянок – в результате разговора с одной из учениц в школе. Шарлотте было тогда одиннадцать лет, и она последний год училась в Саутленд-плейс, подготовительной школе-интернате, в которую отправили сначала ее, а потом и Георгину, когда каждой из них исполнилось по восемь лет.
   В самый первый раз тема эта всплыла, когда Шарлотта и Георгина сидели как-то рядышком на скамейке возле площадки для игры в лапту; Георгина подобрала под себя длиннющие, казавшиеся бесконечными ноги, обхватила их худющими руками и положила маленький заостренный подбородок на колени; рядом с ней присела Шарлотта, фигуру которой никак нельзя было бы назвать худенькой или стройной; сейчас, после семи сыгранных партий, она была вся мокрая, влажные темные локоны прилипли к ее маленькому, но полному и хорошенькому, блестевшему от пота личику.
   – Ну ты, толстушка, подвинься, – беззлобно бросила Шарлотте Ровена Паркер, – а то я с ног валюсь.
   – Не называй мою сестру толстушкой. – Георгина подняла голову и негодующе посмотрела на Ровену.
   – Это почему? Она и есть толстушка. Она толстушка, а ты худышка, каждому видно. Вы что, приемные или какие?
   – Что ты хочешь сказать? – проговорила Шарлотта, глядя на нее скорее с интересом, нежели с возмущением. – Разумеется, мы не приемные.
   – Никогда не встречала сестер, которые были бы так не похожи друг на друга, – фыркнула Ровена. – Нет, честное слово: ты невысокая и… ну, во всяком случае, не худая и с темными волосами, а она высокая, кожа да кости, и волосы у нее какого-то мышиного цвета.
   – Не говори глупостей. – Шарлотта нахмурилась. – Ты тоже на свою сестру не очень-то похожа.
   – Верно; но, по крайней мере, между нами нет такой разницы, чтобы она была на два года младше меня и на целый фут выше. Мне это кажется довольно странным.
   – А мне ты кажешься довольно странной, – отмахнулась Шарлотта. – Поднимайся, Георгина, пойдем чай пить.
   – Не съедайте весь пирог, – крикнула вслед Ровена. – А то я тебя знаю. Шарлотта Уэллес.
   – Глупая корова, – проворчала Шарлотта, когда они отошли уже достаточно далеко и Ровена не могла их услышать.
   – Глупая-то глупая, – ответила Георгина, – но ведь это и вправду так, Шарлотта, верно? Мы и в самом деле очень не похожи друг на друга. Я тоже часто об этом думаю.
   – Шутишь! – Шарлотта повернулась к сестре и уставилась на нее.
   – Нет, не шучу. Даже Макс говорил об этом, когда мы последний раз ездили домой на каникулы. Он заявил, как рад тому, что не похож ни на одну из нас, потому что мы обе такие безобразные, и я его ударила, а он тогда сказал, что мы все равно безобразные, только каждая по-своему. И это действительно так.
   – Что? Что мы безобразные?
   – Ну, я точно уродка. Ты – нет. Но мы действительно очень не похожи друг на друга.
   – Георгина, никакая ты не уродка.
   – Ну некрасивая.
   – Мне ты не кажешься некрасивой, – со стоическим упрямством произнесла Шарлотта.
   Она очень любила Георгину; однако в голосе ее при этих словах не чувствовалось должной убежденности. В свои девять лет Георгина в лучшем случае могла бы быть названа, как говорят французы, «jolie laide»[16]: необыкновенно высокая, угловатая и неловкая; лицо небольшое, узкое, сильно вытянутое, с очень резко очерченными скулами, крупным ртом и высоким лбом; тонкие ноги, казалось, вот-вот подломятся под ней; а ребра у нее торчали так, что их очертания были хорошо видны даже через спортивную безрукавку. В школе ее прозвали Б, сокращенно от Биаффры[17]; всякий раз, когда за едой ей попадалась куриная дужка, и в каждый свой день рождения она загадывала желание – хоть немного пополнеть. Желание Шарлотты было прямо противоположным; она действительно была толстушкой, очень симпатичной, даже красивой, с ямочками на щеках и густой копной темных кудрей, и хотя в последнее время она начала немного вытягиваться и потому стройнеть, все же рядом с похожей на фавна Георгиной казалась маленьким, толстым и мохнатым очаровательным щенком. Ее это страшно расстраивало; по меньшей мере дважды в день она плакалась на судьбу, говоря, что это абсолютно нечестно, что она тщательнейшим образом следит, чего и сколько съесть, тогда как Георгина вполне могла умять за завтраком четыре порции пшеничных хлопьев с молоком и после этого еще тост с медом, всегда просила вторую порцию всего, даже пудинга с патокой, привозила с собой после каникул из дома вдвое больше всякой еды и сладостей, чем Шарлотта, – и все это совершенно никак на ней не отражалось: она как была, так и оставалась тощей.
   – На сестер мы уж во всяком случае не похожи. Неужели же ты никогда об этом не думала?
   – Нет, – помотала головой Шарлотта, – никогда. И я уверена, если бы мы были не сестры, то мы бы об этом знали. Мама ведь все время говорит, что она от нас ничего не скрывает.
   Однако с тех самых пор эта мысль стала постоянно преследовать ее.
 
   Она собрала все свое мужество и решила в следующие же каникулы задать этот вопрос матери; ей пришлось дожидаться случая, когда бы они остались наедине, а это бывало нечасто; но вот как-то после обеда они оказались на озере, и в старом деревянном ялике, в котором они сидели, делая вид, будто удят рыбу, никого, кроме них двоих, не было. Георгина еще раньше убежала поиграть с подругой, а Макс отправился с Александром на верховую прогулку. Стояло чудное лето, и наконец-то завершились работы по реставрации Хартеста, подведению под дом нового фундамента и покрытию его новой кровлей, которым, казалось, не будет конца.
   Задать вопрос оказалось очень непросто, пришлось собрать все свое мужество; Шарлотта уже трижды открывала было рот, но ее захлестывала волна страха, и она опять закрывала его; но в конце концов она выдавила из себя одно только слово – «Мама?» – и произнесла его с вопросительной интонацией, на что Вирджиния вынуждена была ответить: «Да, что?» – как она отвечала всегда, после чего Шарлотте уже ничего не оставалось делать, кроме как продолжать.
   – Можно мне тебя кое о чем спросить? Мне неудобно, но… можно?
   – Шарлотта, только не о лесбиянках, – засмеялась Вирджиния. – Конечно же можно. И между мной и тобой не может быть ничего неудобного. Я ведь все-таки твоя мать.
   – Правда? – Выпалив это, Шарлотта почувствовала, что ей становится нехорошо, что у нее перехватывает дыхание; но все же, не опуская взгляда, посмотрела прямо в глаза Вирджинии.
   Вирджиния тоже посмотрела ей прямо в глаза, не отводя взгляда и не мигая, однако лицо ее при этом вспыхнуло; потом она как бы через силу улыбнулась:
   – Разумеется, дорогая. Что за странные мысли приходят тебе в голову. Ты об этом хотела спросить?
   – Да. Примерно об этом. Прости меня. Я… ну, я должна была спросить. Некоторые девочки у нас в школе считают, что мы… приемные.
   Ну вот, наконец-то она высказалась. Сумела произнести это слово. Шарлотта сидела в лодке, выпрямившись и глядя в лицо матери.
   – Шарлотта! Что за странный вопрос? И с чего они это взяли, ну с чего?
   Теперь Вирджиния явно рассердилась, золотистые глаза ее яростно засверкали:
   – И кто только вбивает подобную чушь тебе в голову?
   – Одна дура, ее зовут Ровена. Но…
   – Что «но»?
   – А ты разве сама не видишь, почему она так думает?
   – Нет, – ледяным голосом произнесла Вирджиния. – Не вижу.
   – Мамочка, не сердись. Это не так уж важно.
   – Я не сержусь, но это очень важно. Не могла бы ты мне объяснить, почему она так думает?
   – Просто потому, что мы настолько непохожи друг на друга. Все мы, но особенно я и Джорджи.
   – Не зови ее так, – автоматически одернула дочь Вирджиния. Она терпеть не могла, когда кто-нибудь называл Георгину уменьшительным именем.
   – Извини. Но она уже почти шести футов росту и худа как жердь, а я низенькая, но шести футов в ширину, и волосы у меня темные, а у нее мышиного цвета. А Макс – блондин, симпатичный и вроде бы нормального телосложения.
   – Как папа.
   – Ну да. Как папа.
   – А ты темноволосая и хорошенькая. Ну, может быть, есть немного лишнего веса. Со мной в детстве тоже так было.
   – Н-ну… да.
   – Георгина действительно очень высокая и худая, но это от возраста; а кроме того, насколько я знаю, бабушка Кейтерхэм очень высокого роста.
   – Да… она высокая.
   – И потом, и у тебя, и у Георгины мои глаза. А у них очень необычный цвет. Ты об этом не подумала?
   – Нет, пожалуй, – смутилась Шарлотта. Она уже жалела, что начала этот разговор, мама была совершенно очевидно расстроена.
   – Дорогая, – проговорила Вирджиния, делая над собой огромное усилие, чтобы улыбнуться и казаться непринужденной, – даю тебе честное слово, что вы не приемные. Я сама, лично, всех вас родила, а если ты мне не веришь, то могу познакомить тебя с прекрасной акушеркой, которая мне при этом помогала. Когда рождались Георгина и Макс, то помогала она. Когда появлялась на свет ты, то акушером была жуткая старая кляча, некто мистер Данвуди, но я уверена, что и он подтвердит мои слова. Ну что? Теперь ты мне веришь?
   – Да, – ответила Шарлотта, и она говорила правду. Она действительно поверила, и от этого ей стало гораздо лучше. На какое-то время.
 
   В следующий раз Этот Вопрос поднял Макс. Дело было во время пасхальных каникул, ему только что исполнилось семь лет, и в качестве самого первого этапа на неизбежном для него пути в Итон его отправляли в школу-интернат Хотри. Своим наставникам в школе Макс причинил не меньше страданий и мучений, чем до этого доставлял родителям; он не был блестящим или даже просто способным учеником, но его нельзя было назвать и тупицей; директор приготовительной школы окрестил его «изобретательно ленивым». Макс (почти так же, как и Малыш, его дядюшка) превыше всего ставил удовольствия и развлечения; он был открыт и доброжелателен по натуре, отличался колоссальным обаянием, у него была масса друзей и приятелей; занятия же в школе казались ему бессмысленными и вызывали отвращение. Время от времени Шарлотта на правах старшей сестры наставительно замечала ему, что если бы он тратил на дело хотя бы четверть той энергии, какая уходила у него на увиливание от выполнения домашних заданий, то легко мог бы стать первым учеником в классе по всем предметам.
   – Нет, не мог бы.
   – Мог бы, не спорь.
   – Я не хочу превращаться в такую зубрилу, как ты.
   Шарлотту вечно обвиняли в том, что она зубрила, и в какой-то мере это действительно было так. Она отличалась весьма незаурядными способностями, и ей на самом деле учеба доставляла удовольствие; в результате она стала настолько круглой отличницей, что среди ее одноклассниц появилось и прижилось выражение «я самая первая, не считая Шарлотты Уэллес». Она не просто одинаково хорошо успевала и по естественным, и по гуманитарным предметам – она блистала по всем предметам без исключения; на экзаменах в конце учебного года ей удалось добиться почти неслыханного результата – высших оценок по латыни, математике и французскому языку. Математику она любила больше всего и занималась ею не только для того, чтобы что-то выучить, но и просто для отдыха; вечерами, когда другие девочки писали письма своим мальчикам, вышивали или смотрели телевизор, Шарлотта с удовольствием решала сложные задачи и уравнения.
   – Я собираюсь вести собственное дело, – отвечала она, если кто-нибудь интересовался, чем она собирается заняться, когда станет взрослой. – Возможно, банк. Как мой дедушка. А может быть, стану адвокатом.
 
   Макс рассказал, что Фэншоу, один из мальчиков в его школе, тоже считал их всех не родными, а приемными: «Потому что мы все так не похожи друг на друга и все такие странные, но каждый по-своему». Макс в ответ ударил Фэншоу, и тогда тот наговорил еще больше и даже сказал, что слышал, как его мать говорила о том же самом. Сестрам Макс заявил, что подобное предположение ему нравится: может быть, его отцом был какой-нибудь интересный человек, кто-то вроде цыгана или бродяги, а не самый заурядный граф; Георгина всерьез расстроилась и сказала, что ей становится нехорошо от одной только мысли, что ее родителями могут оказаться чужие люди, и будто она страшно боится узнать нечто в этом роде; Шарлотта приказала им обоим заткнуться, потому что все такие разговоры просто чушь, ей мама сама об этом говорила и заверила ее, что это неправда; но все-таки и сама Шарлотта не в состоянии была полностью и окончательно выбросить эту мысль из головы. С Вирджинией заговаривать больше на эту тему не имело смысла, в последний раз она так на нее рассердилась (как-то странно рассердилась, подумала Шарлотта, припоминая тот случай: как будто она… что? испугалась?). И Александру подобный вопрос она уж точно не могла бы задать. Придется действовать как-то иначе.
* * *
   Вирджиния уехала на несколько дней в Лондон; Шарлотта как-то утром дождалась, пока все занялись своими делами, потом зашла в кабинет матери и открыла нижний ящик ее письменного стола – очень медленно и осторожно, словно содержимое ящика могло выпрыгнуть и ужалить ее. «Я похожа сейчас на Пандору с ее ящиком», – подумала Шарлотта, недовольная и собой, и своим страхом. Руки у нее были холодные, влажные и слегка дрожали; прежде чем достать из ящика папку, на которой было написано ее собственное имя – «Шарлотта», – и открыть ее, она на мгновение зажмурила глаза. В папке с самого верха лежало ее свидетельство о рождении.
 
   – Ну вот видите, все действительно так и есть. Мама говорила правду. Можешь передать это Фэншоу, Макс, и, если хочешь, треснуть его еще раз. Все в порядке, мы действительно родные, а наши родители – мама и папа, это точно.
   – Ты сама догадалась посмотреть наши свидетельства? – восхитилась Георгина. – Ну и умная же у тебя голова, Шарлотта. Тебе надо будет стать сыщиком, когда вырастешь.
   – Ну нет, я хочу вести собственное дело, – возразила Шарлотта. – Какое-нибудь очень большое и мощное дело. Вот это мне понравится.
   – Тебе надо как-то избавиться от этого дурака Фредди и стать во главе дедушкиного банка, – заявила Георгина.
   – Это будет нетрудно, – вмешался Макс, – он же такой слабак. Можно столкнуть его в озеро, и он утонет, или заманить на дерево, и он никогда не сумеет оттуда слезть и так там и умрет от голода.
   Шарлотта задумчиво посмотрела на брата.
   – По-моему, есть куда лучшие способы, – проговорила она.

Глава 10

   Малыш, 1978
   Был день рождения Фреда III. Ему исполнялось семьдесят пять лет. И юбилейные торжества были отмечены из ряда вон выходящим событием – его уходом в отставку. За два дня до годовщины был устроен прощальный ужин для всех его коллег, друзей, соратников и восторженных поклонников с Уолл-стрит. А в этот вечер в доме на Лонг-Айленд устраивался колоссальный прием для всех членов семьи и личных друзей.
   После приема Фред III и Бетси должны были отправиться в длительную поездку на Бермуды, чтобы как следует там отдохнуть и чтобы, как выразился юбиляр, он не путался в ногах у Малыша в те самые первые дни, когда тот будет осваиваться в банке в новом качестве.
   Малышу даже не верилось, что эти перемены должны вот-вот произойти. Когда у него исчезли уже самые последние надежды на это, Фред вдруг как-то утром зашел в кабинет Малыша и как будто между делом сказал, что ему хотелось бы проводить побольше времени за игрой в гольф и поэтому через три месяца, в день своего рождения, он уйдет в отставку. Вот так вот просто взял и высказался. После чего повернулся и вышел из кабинета, и второй раз Малыш услышал его высказывание на эту тему только через три дня, когда в заключение заседания правления банка он повторил то же самое Питу Хоффману (сыну Найджела, который давно уже был в отставке) и другим старшим партнерам, причем сказал это так спокойно, словно информировал их о повышении полугодовых премий или о том, что прихватит лишний денек отдыха на празднование Дня благодарения.
   До сих пор Малыш даже не осмеливался рассказать обо всем Мэри Роуз; но в этот вечер он вернулся домой с огромной охапкой красных роз в одной руке и бутылкой самого лучшего «Боллинжера» в другой.
   – Добился, – выдохнул он. – Извини. Мы добились. – Ей незачем было даже спрашивать его, что он имеет в виду.
* * *
   С тех пор каждый день, абсолютно каждый день он жил под страхом: под страхом того, что отец передумает; что сам он может совершить какую-нибудь глупость; что на бирже начнется очередной спад и Фред почувствует себя обязанным остаться и, как он любил выражаться, «привести дела в порядок». Но проходили дни, за ними недели, и не происходило ничего такого, что побудило бы Фреда изменить принятое им решение; на протяжении последнего месяца своего пребывания в банке он устроил целую серию деловых ланчей с основными клиентами, старшими партнерами по банку и Малышом, всякий раз повторяя за ланчем принятое им решение. Партнеры были явно польщены этим, решение его воспринимали в высшей степени одобрительно, обещали Малышу всяческую помощь и поддержку, а в частных разговорах друг с другом, за плотно закрытыми дверями, говорили, что уже давно пора было это сделать. Больше всех был доволен Пит Хоффман; вначале Малышу это показалось странным, но потом он наконец сообразил, что сын Пита, Габриэл, должен был вскоре окончить Гарвард и начать делать первые неуверенные шаги на Уолл-стрит. Фреду III Гейб не нравился: он говорил, что молодой человек чересчур доволен сам собой. Поскольку Фред никогда не менял ни о ком своего мнения, это означало, что будущее в банке «Прэгерс» Гейбу явно не светило; но когда во главе банка встанет Малыш, его шансы могут возрасти. Однако Малыш считал, что Питу еще придется попотеть над этой задачкой: у него и у самого было невысокое мнение о Гейбе. Но Малыш просто не мог поверить, что все-таки это наконец происходит. Что банк станет в конце концов его банком. Что он сможет управлять им, направлять его развитие, совершенствовать его. Сейчас, когда перспектива всего этого была как никогда близка, Малыша охватили нетерпение и возбуждение, удивившие даже его самого.
 
   И вот наконец она настала, эта Суббота перед Понедельником, когда он переезжал из «кабинета наследника», которому теперь предстояло несколько лет стоять пустым, пока в нем не поселится Фредди, в огромный и темный кабинет, где громоздились книжные полки, где стоял старинный письменный стол, который Фредерик I привез с собой из Атланты, где в углу пристроился его же, теперь молчавший, телеграфный аппарат, где стояли и висели великолепные лампы, не выключавшиеся ни ночью ни днем, – и где обитали воспоминания. Они почти осязаемы, эти воспоминания, подумал Малыш; еще вчера он сам наблюдал, как его отец долго и неподвижно стоял в дверях в последний раз и вспоминал, переживая все заново: свою молодость, крах, потом медленное восхождение, тот день, когда раздался звонок Джикса Фостера – «Фред? Это Фред Прэгер? Фред, мне нужен банк», – появление среди стенографисток банка мисс Бетси Брэдли, войну, депрессию, лихорадочный рост города… И за всем этим, как общий фон всех и всяческих воспоминаний, – гигантские, вызывающие благоговейный трепет приливы и отливы денег в город и из него; сопутствовавшие этому страхи и надежды, победы и поражения, те колоссальные сила и власть, что несли с собой эти деньги, – все то, что любой хороший банкир способен был чуять носом и даже физически ощущать, просто стоя на улице. Единственное, что сейчас по-настоящему волновало Малыша, – сумеет ли он сам – и если да, то в какой степени – проявить необходимую чувствительность ко всему этому.
 
   – Малыш, ты изумительно выглядишь! – воскликнула Вирджиния. – Помолодел лет на пять.
   В поисках детей она заглянула сюда, под огромный бело-желтый тент; накрытое им пространство было так велико, что ей пришлось несколько минут оглядываться, прежде чем она их увидела: все ребята крутились возле сцены и на ней, баловались с микрофоном, рассматривали уже расставленные на главном столе карточки с именами гостей. И казалось, что все это громадное пространство под тентом заполняют цветы, тоже белые и желтые: по всему периметру стояли необъятные вазы с белыми и желтыми розами, длинные связки фрезий, переплетенные мхом, обвивали поддерживавшие тент столбы, а по обеим сторонам сцены и на столах мелкими желтыми и белыми цветами были выложены цифры «75».
   Малыш стоял, смотрел на оккупировавших сцену ребят, и выражение лица у него было при этом какое-то чудное: он улыбался, но одновременно в нем чувствовалась и странная внутренняя напряженность… Однако выглядел он действительно изумительно: ярко-голубые глаза смотрели ясно и чисто; в смокинге, с бронзовым от загара лицом и почти выцветшими после проведенного в Нантакете лета волосами, он опять казался таким же привлекательным, беззаботным и счастливым, каким был когда-то.
   – Ты смотришься прямо как прекрасный принц из сказки, – продолжала Вирджиния.
   – Скоро уже не принц, – улыбнулся ей Малыш. – Король. Наконец-то.
   – Да, наконец. Я так рада за тебя, Малыш.
   – Ты тоже прекрасно выглядишь, Вирджи. Даже не верится, что ты и вправду мать тех вон двух уже почти взрослых барышень.
   Шарлотта сидела на краю сцены, болтая ногами, пожалуй немного полноватыми; одета она была в кремового цвета платье от «Хлое», украшенное кружевами шантильи[18], с массой оборочек на лифе, дразняще-низким вырезом и широкой юбкой, короткой ровно настолько, чтобы она еще не утратила права называться длинной; Шарлотта отлично сознавала, что такой туалет придает ей вид уже сексуально зрелой девушки. Волосы у нее были зачесаны вверх и до предела взбиты, золотистые глаза подведены, а губы слегка тронуты блестящей бледно-розовой помадой, что подчеркивало чувственность ее маленького, совсем еще детского рта, на котором как будто не обсохло молоко матери. «Очень даже привлекательная девушка», – подумал Малыш; правда, ее внешность создает о ней неверное впечатление: тот, кто видел Шарлотту впервые, скорее всего, принял бы ее за симпатичную и немного туповатую простушку. Малышу вдруг пришло в голову, что детское личико и острый ум – на самом-то деле весьма странное и опасное сочетание.
   Он понимал, что Шарлотта, как любимая внучка деда, была фактически на положении кронпринцессы и что поэтому ему следовало бы относиться к ней, как относилась Мэри Роуз, с таким же недоверием и подозрительностью; однако племянница была столь обезоруживающе мила, так неиспорченна, обладала такими хорошими манерами, что он не мог заставить себя не любить ее.
   Вместе с тем Малыш знал, что не только Мэри Роуз, но и Фредди относится к Шарлотте совершенно иначе. Он кузину терпеть не мог. Он ненавидел ее всегда, все свои детские годы: за то, что на ее фоне сам смотрелся неизменно хуже, за то, что она была умнее и храбрее его, за то, что при малейшей возможности помыкала и командовала им, – и еще за то, что она была неизмеримо ближе его самого к деду. Малыш – которому было трудно ладить со старшим сыном, отличавшимся сдержанностью, способностью действовать другим на нервы, скрывавшим за внешней холодностью болезненную застенчивость, не умеющим и не любящим развлекаться, – не раз пытался как-то повлиять на отношение сына к Шарлотте, успокоить его на ее счет, уверить Фредди в том, что именно он – единственный наследник банка, что никто не сможет отнять у него «Прэгерс», что его дед – убежденнейший сторонник традиций и упорядоченной преемственности и никто и ничто на свете не сможет разубедить деда в том, что только Фредди должен будет со временем получить банк в свою собственность; банк создан на таких условиях, доказывал Малыш, что тридцать процентов всех его акций перейдут к Фредди сразу же в момент смерти Фреда III, и это так же точно и определенно, как и то, что пятьдесят процентов банка станут его прямой собственностью. Но Фредди все равно продолжал испытывать беспокойство. Он боялся Шарлотты, не доверял ей, весьма опасался ее влияния на деда, и никакие доводы отца не в силах были развеять его страхи и подозрения.