Ужасно жалко, что правительство дало совершенно явные поводы внушить крестьянству, что правительство Государя Императора, если не против, то во всяком случае не за него. Решение по удельным землям скорее подольет в огонь масло, чем воду (Вслед за роспуском Думы из-за вопроса об обязательном возмездном отчуждении в известных случаях земли в пользу крестьян и вступлением Столыпина вместо Горемыкина, последовал указ об отдаче в некоторых случаях удельной земли в пользу крестьян за очень серьезное денежное вознаграждение. Этим преследовалась цель, не достигнутая, замаслить крестьянство.). Распустив так неудачно Государственную Думу, Горемыкин и некоторые части министерской скалы испарились. Остался, насколько мне известно (Мне рассказывали о нем князья Оболенские, в особенности Алексей, бывший в моем министерстве обер-прокурором. Как оказалось, они глубоко ошиблись в квалификации Столыпина под влиянием родственных чувств.), честный и решительный человек Столыпин, который сел верхом на манифест 17 октября, мой всеподданнейший, Высочайше одобренный доклад, его сопровождающий, а равно на целый ряд законов, изданных в мое министерство, и покуда на сем коне гарцует, благо министерство еще не стиснуто денежными нуждами, благодаря колоссальнейшему займу, который мне удалось сделать перед самым моим уходом. Дай Бог ему полного успеха, но как бы этот конь без надлежащего ухода скоро не сел на ноги (К несчастью, вследствие операции Столыпина 3-го июня, сел и теперь еле двигается.). Как только я оставил пост председателя совета министров, официальное отношение ко мне резко изменилось (Неофициальное было уже враждебное через нисколько месяцев, если не недель после 17 октября.). Министерская газета "Россия", заменившая официальное "Русское Государство" (чистоплотный....... господин Сыромятников вместо нечистоплотного Гурьева) в наивно ребяческом предположении министров, что весь мир на другой же день не будет знать, что в сущности это также официальная газета министерства, сейчас же, не без благословения подлежащих министров, начала меня всячески инсинуировать. Члены кабинета, не имея мужества, назвать себя по имени, начали излагать анонимно (один из членов {333} кабинета (Это был Шванебах, удаленный мною из министерства после 17 октября и взятый Горемыкиным снова (на пост государственного контролера), когда я ушел.).) иностранным корреспондентам свои политические "credo", причем всякий раз не упускали случая направить на меня стрелы, но, к моему благополучию, пропитанные не ядом отсутствующего мышления, а лишь детскою слюною. Честный Столыпин и генерал Трепов сочли также нужным объявить заграничным корреспондентам, что мои действия были ошибочны. Иностранные корреспонденты все это печатали, зная слабость читателей ко всему пикантно-комическому. На днях публицист Столыпин, неоднократно объявлявший, что он брат премьера и находится с ним в добрых братских отношениях, снисходительно отнесясь к моим талантам (подумаешь, какая честь), объявил, что ему достоверно известно, что я содействовал распространению легенды о влиянии Трепова (Было мудрено содействовать распространению легенды, всем известной еще до 17 октября. Ныне эта легенда сделалась достоверным фактом. Тут нет ничего мудреного; чем Трепов хуже французского доктора Филиппа, старца Распутина и проч.?). Это уже более серьезно (Потому что было сделано с целью вооружить против меня Государя, так как такие заметки Ему подносились Столыпиным.), и пусть сие сообщение остается на совести автора и тех, которые инспирировали пьяненького газетчика Столыпина (Любезный брат премьера был известен своими кутежами и неразборчивостью вообще.).
   Наконец, сегодня опубликована почти во всех газетах телеграмма Императору Вильгельму монархических партий "истинно русских людей" (в простонародии черносотенцев), который, по крайней мере в мое время, пользовались особым благоволением некоторых правительственных сфер (Дурново, Трепов, Великий Князь Николай Николаевич, а после меня особенно благоволением дворцовых сфер и лично Императора Николая II.), приписывающая мне все беды России и объявляющая меня чуть ли не еврейским владыкою. Одновременно мне передавали, что ближайшие члены семьи Его Императорского Величества изволят также меня обвинять во всем ныне происходящем в нашем отечестве (Императрица Мария Феодоровна мне говорила после 17 октября, что я будто бы вырвал у Государя манифест 17 октября, как это Ей говорил Сам Государь Император. Императрица Александра Феодоровна после моего ухода говорила своим приближенным, что я виновен во всех смутах. Раз Государем был дан такой пароль, неудивительно, что Великие Князья вроде Николая Николаевича, Николая Михайловича, Александра Михайловича начали это разносить по всем углам.).
   Вам, как истинно благородному свидетелю событий {334} 17 октября, моего отношения к манифесту и затем сочлену моего министерства, известно, насколько это верно.
   Наконец, сегодня мне сообщают, что в Петербурге, не без участия правительственных лиц, готовят целые диссертации, имеющие доказать, что я виновник в смуте и в несчастной войне, которая послужила главной причиной к смуте. И я по моему официальному положению должен на все это молчать ...
   Все вышеизложенное меня понуждает вернуться к моему первоначальному побуждению, вызванному Вашим письмом с "советом" (Письмо это, конечно, было написано по повелению Государя, и потому являлось для меня как бы Высочайшим повелением.) не возвращаться "в настоящее время" в отечество, несмотря на то, что в "настоящее время" даже русские эмигранты-революционеры и бомбисты нашли себе легальный или нелегальный приют в Poccии.
   Зная меня, я надеюсь, что Вы не сомневаетесь в том, что превыше всего претило бы моей совести сделать по личному вопросу что либо, что было бы не только неприятно, но просто неудобно для Государя Императора. Но если бы полное оставление мною государственной службы могло находиться в соответствии с желаниями и видами Его Императорского Величества, то чувство самоуважения не могло бы ни на минуту колебать мой выбор, я немедленно подал бы прошение об полной отставке. Не имея соответствующих средств к жизни и не желая лишать мое семейство тех удобств, к которым оно привыкло, покуда я буду в силах, я и в частной службе могу зарабатывать соответствующие средства и косвенно приносить пользу обществу. Может быть, по нынешним временам не излишне прибавить, что никакое изменение в моем положении никогда и ни в каком случае не будет в состоянии поколебать мои чувства верноподданнейшей преданности моему Государю и тем принципам, впитанным мною с молоком матери, которые Его Императорское Величество, как русский Монарх, в себе олицетворяет. Надеюсь, что Ваши рыцарские чувства подскажут Вам необходимость скорейшего на сие письмо ответа".
   Письмо это, конечно, было представлено по получении Его Величеству, но время шло и я на него ответа не получал. Тогда, около 10 октября, я отправил министру двора из Франкфурта письмо следующего содержания:
   "Тому назад 20 дней я почел корректным сообщить Вам мой взгляд и мои побуждения, вызванные письмом Вашим от 17 июля, {335} крайне оскорбительное значение коего усугубилось сопутствующими фактами, часть коих мною Вам передана. В заключительных строках моего письма я высказал: "Если полное оставление мною службы могло бы находиться в соответствии с желаниями и видами Его Императорского Величества или даже если бы то или другое решение этого вопроса по его незначительности было безразлично Государю Императору, то чувство самоуважения не могло бы ни на минуту поколебать мой выбор. Я немедленно подал бы прошение об полной отставке.
   Неполучение мною в столь продолжительное время ответа дает мне явное и твердое основание заключить, что то или другое решение моего личного дела совершенно безразлично для Государя Императора, что, впрочем, совершенно естественно, а потому благоволите представить Его Императорскому Величеству прилагаемое мое прошение. Усердно прошу Вашего содействия к скорейшему его удовлетворению".
   Затем я переехал в Брюссель к моему зятю, где пробыл несколько дней, чтобы вернуться в Париж, откуда выехать в Петербург. В Брюсселе я получил от министра двора письмо следующего содержания:
   "Не преминув, по получении Вашего письма, доложить его содержание Государю Императору, я выждал возможность более обстоятельно переговорить с Его Величеством по поводу вопроса о Вашем возвращении в Poccию, что решил сделать во время нашей поездки в шхеры. Могу Вам теперь с уверенностью сказать, что Государь, высказывая желание о невозвращении Вашем в Россию, имел исключительно в виду обстоятельства данной минуты, полагая Ваше присутствие здесь нежелательным из опасения, чтобы недоброжелательные лица не воспользовались бы им, как средством (?) для осложнения и без того трудной задачи министерства, но ни в каком случае как личное к Вам недоброжелательство. Его Величество, снисходя (??) к желанию Вашему для личных Ваших дел (?) вернуться в Россию и полагая, что в настоящее время Ваш приезд не вызовет серьезных (?) осложнений политического характера, поручил мне сообщить Вам, что не находить препятствий к Вашему возвращению. Мне особенно приятно иметь возможность присовокупить, что по возвращении Вы встретите со стороны Его Величества благосклонный прием, и что Государю Императору безусловно угодно, чтобы Вы не оставляли государственной службы".
   {336} Письмо это было помечено 10 сентября. Было ли получено мое второе письмо до написания приведенного или нет, мне в точности неизвестно, но достоверно известно, что Коковцеву сделалось известным, что как только европейские банкирские сферы пронюхали, что я стараюсь оставить государственную службу, то мне со всех сторон начали сыпать предложения о занятии мест в частной службе, конечно, с громадными вознаграждениями, и он не преминул об этом передать Столыпину, а также известно то, что Государь, ранее нежели решился дать мне благосклонный ответ, совещался с членами правительства.
   Когда я получил письмо барона Фредерикса, я ему телеграфировал, что, если он считает нужным, то может не докладывать моего второго письма Государю, на что сейчас же получил ответ, что он счел корректным не представлять моего второго письма с прошением об увольнении, но показывал ли он его Государю или нет, мне в точности неизвестно, но, зная обстановку и лиц, я думаю, что, конечно, показывал.
   Затем, как я говорил, из Брюсселя я переехал в Париж, чтобы поехать в Петербург. *
   В Париже, перед моим выездом в Петербург, я виделся с министром двора бароном Фредериксом, с которым лично я и мое семейство с его семейством находились и в настоящее время находимся в очень хороших и дружеских отношениях. Но барон Фредерикс, видимо, избегал разговора со мною по этому предмету и только высказал, что, если бы он был вместо меня, то он старался бы жить побольше заграницей, на что я ему ответил, что я вообще предпочитаю жить в России, а кроме того, у меня нет соответствующих средств, чтобы жить заграницей так, как я могу жить в России.
   Когда я был в Париже, я получил известие об ужасном покушении, которое имело место 12-го августа на Аптекарском острове, когда была кинута в приемной председателя совета министров бомба, которой убило несколько человек в приемной министра и ранило его бедных детей - сына и дочь. Это убийство меня очень {337} взволновало и возмутило, вследствие этого я телеграфировал Столыпину, выражая ему мое соболезнование, и получил от него в ответ очень любезную телеграмму.
   Почти одновременно я получил в Париже от некоего князя Михаила Михайловича Андронникова телеграмму на французском языке такого содержания:
   "Узнав о Вашем скором возвращении, поступаю по совести вследствие искренних и верных чувств, к Вам питаемых, умоляю Вас продолжить Ваше пребывание за границею. Опасность для Вашей жизни здесь более серьезна нежели Вы думаете, это мое последнее слово. Приезжайте, если хотите умереть".
   Эта телеграмма на меня имела обратное действие, я решил немедленно выехать в Петербург и поехал туда с женой. Таким образом, я вернулся в Петербург в августе месяц 1906 г.
   Этот М. М. Андронников весьма странный человек. Он сын очень почтенного человека князя Андронникова, бывшего адъютанта Великого Князя Михаила Николаевича, а мать его некая Берг, помещица в Балтийской губернии. Кончил он курс в Пажеском корпусе, а затем занимался и ныне занимается какою то странной профессией. Он втирается ко всем министрам, старается оказать этим министрам всякие одолжения, сообщает иногда весьма интересные для этих министров сведения. Таким образом он влез и ко мне, когда я был министром финансов, и в течение 8 лет был ко мне вхож, не в мой дом, а ко мне в служебный кабинет. Ничего такого дрянного никто про него сказать не может, но Все, когда говорят об Андронников, как-то недоумеваючи улыбаются, не понимая, что он собою именно представляет. Живет он в отел Бельвю на Морской, против гостиницы Франция, знакомые его самые разнообразные. И в настоящее время он ближайший друг и военного министра, постоянно бывает и у него, и у его супруги, и у министра внутренних дел Макарова и у него, и у его супруги, бывает и у Коковцева, Коковцев его принимает, хотя Коковцев еще недавно, говоря о нем, сказал: "Это большая дрянь".
   С тех пор, как я покинул пост председателя совета министров, Андронников у меня бывает очень редко. Всякий раз, когда бывает, надевает вицмундир, относится крайне почтительно, иногда {338} сообщает интересный новости. По-видимому, он также близок или вхож к министру двора. Он мне последнее время передавал несколько записок, очень умно написанных, который он, как говорил, представлял Его Величеству через министра двора. Записки эти были писаны покойным Шараповым.
   Шарапов был человек большого таланта и довольно слабой морали. Я знаю, что Андронников, после того, как я уехал из России в 1906 году, сблизился с партией союза русского народа, с Дубровиным и с градоначальником Лауницем, бывал на собраниях союза русского народа. Когда я, после моего приезда в Петербург, с ним заговорил, чем была вызвана телеграмма, он мне сказал, что эта телеграмма была вызвана тем, что он слыхал в собрании союза русского народа от Дубровина, что решено, как я вернусь, меня убить и что об этом ему говорил градоначальник, что решено меня убить. Он даже мне говорил, что у него есть мемуары, и что там подробно все описано и, когда я попросил мне показать мемуары, он сказал, что мне покажет, но до сих пор не показал, говоря, что они где-то заперты.
   У меня являлись странный мысли и сопоставления: с одной стороны совет, а совет Государя есть в сущности приказание, не возвращаться в Россию, а с другой стороны, когда я подал в отставку и видели, что я не намерен подчиниться этому совету, затем вдруг я получаю уведомление от Андронникова, чтобы я не возвращался в Россию, потому что меня убьют, т. е. хотели, чтобы я не возвращался в Россию, как бы воздействуя на меня страхом.
   Затем все-таки на вопрос, кто такой Андронников, я ответить не могу, я могу сказать следующее, что, во всяком случае, по натуре, по его скромности, он большой сыщик и провокатор и, в некотором отношении, интересный человек для власть имущих; но делает ли он это все по любви к искусству или из-за денег, я сказать не могу. Вот еще недавно он мне даль прочесть очень интересную записку пресловутого Безобразова о причинах войны, затем мне сказал, что кроме этой записки имеется еще том приложение с различными документами и что он мне впоследствии даст и эти документы. Мне, конечно, было бы интересно прочесть документы. Возвращая ему записку, я просил прислать документы. Это издание, как он сам говорил, написано на пишущей машинке в 20 экземплярах, взято им со стола министра внутренних дел. Но когда я {339} ему написал, это было месяца два тому назад, что вот возвращаю ему записку и ожидаю продолжения, то с тех пор о нем ни духу, ни слуху.
   Итак, я возвратился в Петербург.
   * По приезде я немедленно увидался со Столыпиным и просил его повлиять, на кого следует, чтобы меня освободили от государственной службы, на что Столыпин ответил: "Если вы хотите непременно уйти, то вас силою никто удержать не может, но да будет вам известно, что ваш уход, особенно в настоящее время, все равно, что брошенная удачно анархическая бомба". Я, конечно, ему ответил, что в таком случае я отказываюсь от своего намерения.
   Через несколько дней после этого я явился к Государю. Его Величество меня принял как ни в чем не бывало. О Высочайшем повелении не возвращаться в Россию, о моей просьбе об увольнении ни слова. Говорили только о строющемся Императору Александру III памятнике. Аудиенция продолжалась минут двадцать. После этого (в ноябре 1906 года) я более с Государем не имел случая говорить впредь до аудиенции, которую я имел в этом году (1912), и только видал Его Величество на торжественных приемах.
   Мне говорили, что после моего приема в ноябре 1906 года Государь сказал своим интимным: "А все таки, какой Витте умный человек, не сказал Мне ни одного слова о прошедшем". Конечно, после свидания со Столыпиным я от всех предложений, мне сделанных от частных обществ, отказался. А затем пошла на меня охота, как на дикого зверя; сначала решили, взорвать мой дом и подложили в трубы адские машины, а затем, когда это, благодаря Богу, не удалось, то решили бросить бомбу, когда я буду ехать в Государственный Совет, и это не удалось вследствие того, что руководитель этих покушений, Казанцев, который распоряжался и убийством члена первой Думы Иоллоса, агент охранного отделения, член союза русского народа, действовавший под маскою социалиста-анархиста, был познан, как агент охранного отделения, своими сотоварищами по убийствам и покушениям, действительно социалистами-анархистами, и был за несколько часов до времени, назначенного для бросания бомбы, зарезан анархистом Федоровым. Все это сказочно и невероятно, но все это действительно было. В моем архиве, в числе массы бумаг, которые служат подкреплением моих настоящих набросков, есть все дело, официальное, о покушении на меня и другие несомненные документы, {340} в том числе замечательная переписка моя по этому предмету с Столыпиным. Эта переписка мне дает нравственное право назвать его большим политическим...
   Убийство Герценштейна (профессора, члена первой Думы) в Финляндии, затем Иоллоса (тоже члена первой Думы) в Москве, некоторые мелкие убийства в политическом смысле, затем покушения на меня - все это сделано союзом русского народа при участии и попустительстве агентов полиции и правительства вообще. Все это было скрыто судебным ведомством, заведомо неправильным ведением следствия. Конечно, Государь не принимал никакого участия в этих кровавых делах, но Ему было, если не приятно, то безразлично и курьезно все эти убийства и покушения. Но совершавшие эти убийства и покушения знали, что Его Величество будет на это реагировать по меньшей мере безразлично, а затем власть будет всячески стараться все это покрыть. Кто такая эта власть?... *
   {341}
   ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ
   МЕЖДУ I-Й И II-Й ДУМОЙ
   Во время междудумья, между первой и второй Думой, правительство опубликовало целый ряд правил, по силе статьи 87 Основных Законов. По смыслу этой статьи, во время роспуска Думы. правительство может принимать законодательные чрезвычайные меры впредь до созыва Государственной Думы, причем в течение двух месяцев после созыва Думы, соответствующий закон должен быть представлен в Государственную Думу.
   Столыпин из этой статьи, посредством самого неправильного и произвольного ее применения, создал целое законодательство, основанное на этой 87 статье.
   По этой статье, во время междудумья, Столыпин разрешал не только чрезвычайные меры, не терпящие отлагательства, но и такие меры, которые могли терпеть отлагательство еще целые годы.
   Так, по этой статье, он предрешил Все преобразования по крестьянскому вопросу; по этой статье он издал закон о старообрядцах и сектантах; наконец, по этой статье он принял целый ряд мер охранительного и полицейского порядка, но мер законодательных.
   Статья 87, - автором которой был я, - очевидно, имеет в виду исключительные, чрезвычайные меры, которых отложить до созыва Государственной Думы нет возможности, и притом такие меры, которые не предрешают ничего по существу; например, разрешение крестьянского вопроса в порядке статьи 87, очевидно, предрешает весь вопрос капитальнейшей государственной важности по самому его существу.
   Когда такой закон продержится полгода, и в соответствии с ним начнется переделка землеустройства, то ясно, что после этого, {342} идти в обратном направлении почти что невозможно. Во всяком случае, это породит целый хаос!
   Я уверен, например, что если бы по ст. 87 Столыпин не предрешил крестьянского вопроса, то те основания, которые были приняты Столыпиным, впоследствии были бы в корне изменены законодательными учреждениями; но законодательные учреждения ничего существенного изменить не могли, потому что они приступили к обсуждению этого дела уже после продолжительного действия закона по статье 87-й. Кроме того, закон этот, несомненно, не получил бы одобрения Думы и Государственного Совета, если бы ко времени рассмотрения этого закона уже не была созвана третья Государственная Дума, Дума, которая состоит, в большинстве случаев, из ставленников Столыпина.
   У Столыпина явилась такая простая, можно сказать, детская мысль, но в взрослой голове, а именно, для того, чтобы обеспечить помещиков, т. е. частных землевладельцев, чтобы увеличить число этих землевладельцев, нужно, чтобы многие из крестьян сделались частными землевладельцами, чтобы их было, скажем, не десятки тысяч, или сотни тысяч, а пожалуй миллион. Тогда борьба для крестьянства с частными землевладельцами всевозможных сословий: дворянского, буржуазного и крестьян личных собственников - будет гораздо тяжелее.
   Эта простая детская мысль, зародившаяся в полицейской голове, привела к изданию крестьянского закона, так называемого закона 9-го ноября 1906 года, который затем с различными изменениями прошел и в Государственной Думе, и в Государственном Совете и который составляет ныне базис будущего нашего устройства крестьян.
   В основе этого проекта положен принцип индивидуального пользования. Вообще проект этот, в сущности говоря, заимствован из трудов особого совещания о нуждах сельскохозяйственной промышленности, но исковеркан постольку, поскольку можно было его исковеркать, после того, как он подвергся хирургическим операциям в полицейских руках.
   Индивидуальная собственность была введена так, как высказалось и сельскохозяйственное совещание; но вводится она уже не по добровольному согласию крестьян, а принудительным порядком. Частная собственность по этому закону вводится без всякого определения прав частного собственника и без выработанного для этих новых частных собственников-крестьян правомерного судоустройства.
   {343} В конце концов проект этот сводится к тому, что община насильственно нарушается с водворением крайне сомнительных частных собственников крестьян, для достижения той идеи, чтобы было больше частных собственников, ибо полицейское соображение, внушившее эту меру, таково, что если этих частных собственников будет много, то они лучше будут защищаться.
   Одним словом, весь проект основан на том лозунге, который с цинизмом был высказан Столыпиным в Государственной Думе, что этот крестьянский закон создается не для слабых, - т. е. не для заурядного крестьянства - а для сильных.
   Конечно, очень может быть, что время переработает и этот закон и при посредстве времени образуется новое удовлетворительное устройство крестьянства. Но мне мнится, что ранее достижения такого результата последуют большие смуты и беспорядки, вызванные именно близорукостью и полицейским духом этого нового крестьянского закона (закона 17 июня).
   Я чую, что закон этот послужит одной из причин пролития еще много невинной крови. Был бы очень счастлив, если бы мое чувство меня обмануло.
   Замечательно, что одним из защитников этого закона при обсуждении его в Государственном Совете явился тот же г-н Стишинский, соучастник мер совершенно противоположного характера, принятых в министерстве графа Дмитрия Толстого, и ярый защитник общины и стадного управления крестьянством. Но Стишинский не мог устоять перед очами главы правительства, чтобы не оказать ему преданности или вернее чувства лакейства.
   Также меня огорчило и то, что после того, как был издан этот закон, его стал приводить в исполнение нынешний Главноуправляющий Земледелием и Государственными имуществами - Кривошеин, который в сельскохозяйственном совещании являлся сторонником общинного управления, и именно потому, что эту идею сельскохозяйственное совещание не разделяло, оно не без участия Кривошеина было закрыто и было основано совещание Горемыкина, которое имело проводить совершенно иные идеи, а именно идею общинного землевладения.