– Которую я тебе пришью, – обещает он.
   – Крепко пришью, – говорит он.
   – Ну, – устало говорю я, – хоть что-то ты умеешь делать крепко, легавый.
   Я не знаю почему, но знаю, что мне нужно держать оборону. Вбивать все это в него, как подобранную в уличной драке доску – в пьяного громилу. Иначе он не остановится, и мне конец. Не то чтобы он был плох. Просто он громила, и он пьян. Что-то во внешности мужа Светланы давало мне понять, что он взведен и выпущен из ствола, и летит прямо ко мне, в мою голову, раздробить череп, взорвать мозги и бросить тело ничком на грязный пол. В общем, сделать все то, что сделала с головой его жены пуля из пистолета. Его, как я теперь понимаю, служебного пистолета.
   Что в его лице намекает мне на это бескомпромиссное решение? Легкий изгиб губ вниз? Едва-едва, но мной различимое сощуренное левое веко? Запах печали и аскезы в его продолговатом лице, удивительно средневековом, точно с портретов постящихся аббатов и усмиряющих плоть отцов церкви? Так или иначе, я просто обязан сопротивляться.
   – А может, это ты, мать твою, толкнул ее на это? – спрашиваю я.
   – Да, и подсунул ей пистолет, – говорю я.
   – Ну, тот, из которого она прострелила мне плечи, а потом застрелилась сама? – смакую слово «выстрел».
   – Не исключено, что застрелилась из-за тебя, – предполагаю я.
   – Как тебе это, Мегрэ? – улыбаюсь я.
   Всю мою тираду он слушает, молча рассматривая свои руки. Потом, вопреки своему прежнему намерению, прячет блокнот. Встает и треплет меня, но не по плечу – о, спасибо, – а по подушке. Я ценю его жест.
   – Это большая утрата для нас, – говорит он.
   – Мы оба не в себе, – извиняется он.
   – Я сожалею, – соболезнует он.
   – Разумеется, вы не виноваты, – оправдывает он.
   – Никто не виноват, – вздыхает он.
   – И все виноваты, – поджимает он губы, и те совсем пропадают.
   – Но в то же время не виноват никто, – разводит он руками.
   – Тем не менее есть формальности, – снова извиняется он.
   – И их надо блюсти, – пожимает он плечами.
   – Поговорим позже, – предлагает он.
   – Когда вам станет лучше, – надеется он.
   – Всего лучшего, – прощается он.
   И, уходя, окидывает мою палату быстрым и диким взглядом похороненного в зоопарке волка.
   Я решаю перебраться домой как можно скорее.
Дело 1298-G (закрыто по приговору суда), 2005 год, архив МВД РМ. Страница 12 дела, вещественное доказательство № 34, страница 23 из дневника подозреваемого
   «…Ах, Света, любовь всей моей жизни, которую я не любил, мое дитя, которое я никогда не рожал, побег кукурузы, которого я не открыл, твой рот пах моим семенем, как камни моего храма – кровью, Света, ты ушла к богам в колодец, ты спрашиваешь меня: что там, за темным и узким колодцем, полном воды, воды, густой от золотых слитков, пыльцы и драгоценных камней, что веками спускали в этот ритуальный колодец ацтеки, жестокий гордый народ. Их нет, говоришь ты, ацтеки погибли. Этот народ исчез.
   О нет, говорю я тебе, милая Света, нет, народ – это не общность людей, объединенных кровью. Не будь глупой, ты, моя глупая женщина. Если бы было так, все люди планеты делились бы на четыре народа – народ первой группы крови, народ второй группы крови, а еще третьей и четвертой. Не смейся, тебе не идет делать это мертвой, у покойников губы не так мягки и податливы, как у нас, живущих.
   Твоя улыбка напоминает мне оскал на тыкве, разрисованной маленьким мексиканцем ко Дню мертвых. Надеюсь, тебе уже рассказали Там, что День мертвых – это старинный праздник ацтеков, на который они забивали десятки тысяч пленников? А католическая мишура – это все веяния моды. И конкистадоров. Знаешь, Света, почему они уступили конкистадорам? Кучке наглецов? Говорят, собаки и кони. Чушь, Света, говорю тебе это как ацтек. Последний ацтек. Потому что этот народ передал в меня через воспоминания о себе всю свою суть. Я – квинтэссенция ацтеков.
   …Света, Света, ты же теперь умерла, и потому тебе открыта вся сущность мира: так неужели же ты, в отличие от этих нелепых ученых, археологов, антропологов и прочего ученого дерьма, не видишь того, что лежит перед всеми? Сияющий шар Истины. И он говорит нам всем: что ацтеки, что майя, что снова ацтеки дали легко победить себя потому, что хотели быть побежденными. Они добровольно принесли себя в жертву, понимаешь, милая? Это было самоубийство – великое и ярое – всего народа. Они жаждали своей смерти и шли навстречу ей – как и ты, вот почему ты тоже женщина народа ацтеков.
   …Света, Света, то был великий жестокий народ – ну, да что мне теперь расхваливать твоих соплеменников, с которыми ты играешь в мяч на ритуальном стадионе после чашки горячего и несладкого шоколада – на котором лежала печать предательства. Помнишь историю из Библии? Нет, я не пьян, и это не антидепрессанты, хотя, признаю, я употребил и то и другое, иначе я бы не писал тебе этого письма, которое зарою у твоей могилы, как ацтеки хоронили свои приношения богам в ритуальных колодцах. Но ты же поможешь мне? Ты передашь мои послания мертвым? Света, Света, они разбивали булавами головы пленным и вырывали сердца у живых женщин – но не потому, что были жестоки, нет, такое может сделать только очень грустный человек, ты же знаешь. Но все это не суть. Суть в том, что когда-то, как сказано в Библии, вострубил в рог какой-то иудей – вот народ, незаслуженно урвавший себе львиную долю истории! – и солнце застыло на небе. И целые сутки шло сражение, благодаря дневному свету выигранное иудеями, которые подвергли геноциду коренное население Иудеи же. Но об этих их жестокостях не вспоминают. Вспоминают варварство ацтеков! Мы-то с тобой знаем, что это не так…
   …Так вот, Света, вспомни: наша планета круглая, как голова пленника, которую отрезали, выварили, и подшили веки верхние к нижним, и заштопали губы, и заткнули ноздри и уши… Закрыть врагу возможность видеть, слышать и обонять – есть ли унижение изысканнее? Планета круглая, и если где-то Солнце стоит на небе сутки, то соответственно на другой половине этой планеты – сутки длится ночь. И, любовь моя, воплощение женщины-ящерицы, эта ночь была над землями ацтеков. И с тех пор они поняли, что Солнце может отвернуться от них навсегда. Что оно их не любит. Что жизнь – это ужас. Паника. А радость – всего лишь слезы Солнца. И чтобы задобрить его, нужно совершать поистине страшные вещи.
   С тех пор они стали жертвовать любимыми женщинами…»
   – Я люблю тебя, – говорю я.
   – Обожаю просто.
   – Скажи только, где твои вещи.
   – Я перенесу их к себе.
   – Надеюсь, твои родители не против того, что мы сойдемся.
   – То есть, я имею в виду, поженимся.
   – Хотя какая разница: все будет как ты захочешь.
   – Скажи только, как тебя зовут? – спрашиваю я.
   Она смеется. Я увидел ее полчаса назад, и меня прорвало: впервые жизни – и я знакомлюсь с девушкой. Совсем не так, как делал это раньше. Мрачно, чуть печально, разгоняясь к концу, да так, что они не отказывали, опасаясь, видимо, чего-то электрического, что трещало в воздухе, когда мы подходили к финалу. Сейчас я жажду легкости, бытия, и лишь на секунду мысль о том, что это продиктовано животным страхом перед экс-мужем Светланы, который заставляет меня выплеснуть содержимое семенников и расплодиться как можно скорее, посещает меня, ошарашив. Я моментально покрываюсь водой, но она поворачивается ко мне задом, и я забываю обо всем на свете. В том числе и о Свете. Хочу предупредить сразу. Я забыл о ней не на минуту там или две. Нет. Я забыл о ней ВООБЩЕ.
   Я вспоминаю о ней, только когда общаюсь с ее мужем. Неудачником-с-сильными-руками. Ха-ха. Ну, плевать. Я вижу ее потрясающую задницу, ее роскошные волосы, черные, блестящие, и спокойную, ровную, сильную спину и понимаю, что или уйду с этой женщиной из больницы или дам тлению запустения душевного возжечь во мне пожар.
   Женя – а позже я узнаю, что ее зовут Женя, – проходит мимо меня, раскачиваясь так, будто ее нижняя половинка где-то на 48-й широте, где штормит в восемь баллов, а верхняя – у экватора, в штиль. Женя – крупная девушка, идеально сложенная, и у нее полные губы, настолько, что, не будь наша система здравоохранения дотационной, я бы подумал о ботексе, или силиконе, или что там еще запихивают себе в рот эти дуры. Ха. Нет чтобы запихнуть туда что-то действительно стоящее!
   – Послушайте! – кричу я вслед медсестре, которая, покачивая задницей, по-настоящему покачивая, как в фильмах или книгах, как в клипах, в конце концов, увозит от меня столик с иглами и еще какой-то медицинской спиртопахнущей дрянью.
   – Женщина в халате – мечта любого мужчины!
   – Особенно меня!
   – Я – символ всего мужского!
   – Попробуйте, убедитесь!
   Она вполоборота смотрит на меня, улыбается и продолжает уходить. Я с палкой – из-за потери крови приходится опираться – спешу за ней и успеваю вспрыгнуть на столик перед тем, как двери лифта между этажами закрываются.
   – Лихой самец, – непроницаемо ее лицо.
   – Во всем, – перевожу дух я.
   – Смена заканчивается в шесть, – говорит она.
   – Отвезешь меня в палату? – спрашиваю я.
   – Ну ты и наглый, – улыбается наконец она.
   – Зато какой нежный, – испытующе тяну я, – мммм…
   – Нежный?..
   Она внимательно – потому что выше ростом, да я еще и сижу – наклоняется ко мне и спокойно глядит мне в лицо несколько секунд. И выносит приговор, не колеблясь.
   – А вот это, милый, вряд ли.
 
   Она оказывается провидицей. С нежностью у нас никак. Может быть, все дело в размерах. Женя больше меня – просто крупнее, – и я не могу сгрести ее в себя, как проделывал это со Светой. Поэтому, а еще в силу некоторых Жениных предпочтений, о которых она меня сразу предупредила, мы проводим первый вечер в моем доме грязно ругаясь и оскорбляя друг друга.
   – Пни меня, дрянь! – орет она.
   – Сильнее, слабак!
   – Да нет, толкай ты, чтоб тебя, ногой!
   – А ударь ей!
   – Прямо в задницу!
   – Прямо в задницу?! – ору я.
   – Прямо в задницу! – взывает она.
   – Пнуть?! В эту, блин, долбаную задницу?! – шлепаю я по ягодице.
   – В эту, блин, самую что ни на есть задницу! – шипит она.
   Я бью ее ногой, и она переворачивается. На шее у Жени собачий ошейник, правда, поводка нет. Задохнусь еще, на фиг, говорит она, перед тем, как раздеться. Не беспокойся, говорю я. Ты связалась с нормальным мужчиной. Я не маньяк. Ой ли, спрашивает она и застегивает ошейник, глядя мне в глаза. Долго-долго.
   – Знаешь, – я внезапно охрип, – а вот теперь я ни в чем не уверен.
   Она кивает, мы барахтаемся в постели, и будь мы пьяны, похмелье бы выветрилось уже через час, но мы пошли на третий час, и, хлебнув воды из графина, она орет сильным, почти мужским голосом:
   – Да пни же меня, так тебя, избей, ааррр!
   – Получай, получай, подстилка! – ору я.
   – Получай, потаскуха!
   – Вззззз, – дребезжит телефон.
   – Это кто здесь слабак, ты, тряпка?! – ору я.
   – Нн-на! – реву я.
   – О-о-о, – ухает она где-то из-под живота.
   – Д-да, – продолжает она.
   – Вззз, – верещит телефон.
   – Ыых! – реву я.
   – Оох, – меняет голоса Женя и жалобно пищит.
   – Н-на! – радостно реву я.
   – Вззззз!!!! – орет телефон.
   – Да?! – срываю я трубку, задыхаясь.
   В трубке молчат. Так долго, что я успеваю остыть. Но из Жени не выхожу. Наконец молчание прерывается незнакомым голосом.
   – Лоринков? Здравствуйте. Вас беспокоит…
   – …бывший муж Светланы, – впервые в жизни оказываюсь провидцем я.
   – В качестве полицейского, – легко соглашается он. – Не могли бы мы встретиться?
   – Запросто. За…
   – Я бы подъехал.
   – Сегодня?
   – Вы так неожиданно выписались…
   – Послушайте, – говорю я, – я еще не очень хорошо себя чувствую и…
   – Отвезти вас в больницу?
   – Да ну вас, – говорю я.
   – Нужно поговорить. Просто поговорить, – объясняет он, – выяснить, почему именно она так сделала…
   – Не знаю, – быстро говорю я, вспомнив ту часть монолога Светы, которая касалась моих измен, и поняв, что сказал это слишком быстро, хлопаю себя по лбу.
   – Вы же знаете… в жизни всякое бывает… – мямлю я.
   – Возможно, она была расстроена из-за вашего расставания? – пытаюсь нанести удар я, но моя стойка слишком слаба даже для самого страшного удара.
   – А разве она вам не сказала? – вкрадчиво спрашивает он.
   – Нет, – говорю я, припоминая что-то о доведении до самоубийства, но ведь я и не доводил в прямом смысле, мать вашу…
   – Так я заеду? – мягко спрашивает он.
   – Да, – говорю я.
   Потом вспоминаю про то, где, собственно, нахожусь. Пять минут, и я воспрял. Быстро завершаю, соскакиваю с кровати и бегу в душ. Женя говорит вдогонку:
   – Приготовить тебе хот-дог, милый?
   Она не умеет готовить. Я горько вздыхаю и мылюсь. Так я и знал.
   Не бывает же все настолько хорошо.
 
   Бах! Я присаживаюсь на корточки и обхватываю голову руками. Потом оглядываюсь. Слава богу, на улице пусто, и никто не видит, что у меня сдали нервы. В переулке виднеются мамаша с ребенком, чей лопнувший воздушный шар и заставил меня присесть.
   – Сяйка, сяйка! – кричит малец, и я трясущимися руками достаю из джинсов платок.
   Поздно. Уже так поздно, что светофоры не работают. Какого хрена мамаша таскает малыша по улицам в такой час? А может, им негде переночевать? Я нервничаю, думая и об этом. Рядом с ними останавливается машина, и они садятся. Кто их взял? Отец? Любовник мамаши? Случайный водитель? Маньяк? Извращенец, мать его? Я кладу под язык таблетку антидепрессанта и втягиваю воздух сквозь зубы. Курить я бросил еще год назад, вот и приходится чем-то себя занимать. Интересно, что сейчас делает в моей квартире Евгения? Я трогаю себя через карман, и мне сводит скулы. Вот бы продолжить… Проклятый легавый!
   Машина тормозит так мягко, что я не успеваю даже вздрогнуть. Дверь приоткрывается, и он кивком предлагает мне сесть. Пока он выруливает на проспект, я рассматриваю его лицо. Чуть продолговатое – что-то неуловимо лошадиное в нем, что-то от мира жвачных и копытных, и как это Света, любившая все красивое, с ним жила? – насмешливое лицо уверенного в себе мужчины.
   – Вы служили в армии? – спрашиваю я.
   – Мы же на ты, – ухмыляется он.
   – Мы же на ты, дружище, – напевает он.
   – Мы же на ты! – восклицает он и подмигивает мне.
   – Следи за дорогой, – покрываюсь я потом.
   – Давно на химии? – подмигивает он снова.
   – Года полтора, – понимаю я бессмысленность любого сопротивления.
   – И как, помогает? – озадаченно спрашивает он.
   Выражение лица меняется у него так быстро, как поверхность озера в непогоду. Момент – и вода рябая. Еще момент – застыла. Лицо у него меняется со скоростью света. Ха. Муж Светы меняется со скоростью света. Я давлю в себе желание вытянуть из пузырька еще одну таблетку и перевожу дух.
   – Ага, – кивает он.
   – От этого дерьма потеешь, как сурок, – понимающе говорит он.
   – Сраный сурок, – хохочет он.
   – Когда мы с парнями отлеживались в Дубоссарах – это к твоему вопросу об армии, – объясняет он.
   – И каждый день кого-то из нас выбивало, как бутылку в дешевом тире, – сжимает он губы.
   – Некоторые переставали соображать хоть что-то и начинали жрать это дерьмо, – зло говорит он.
   – Тем более что аптеки в городе были открыты для всех! – смеется он.
   – Особенно для вооруженных бойцов! – хохочет он.
   – Ну ты и псих, – зло говорю я.
   – Хочешь меня подавить? – спрашиваю я.
   – Мне насрать на твои военные похождения, – понимаю я, что высох.
   – Засунь их себе! – бросаю я.
   – Легче, – смеется он, подняв руки.
   Мы молчим. На машину с нами наматывается трасса, соединяющая Кишинев с аэропортом. Обычно по ней ездят кортежи президентов, министров и прочих шишек. Я вспоминаю, как несколько лет назад мы со Светой – я вспоминаю ее из-за присутствия ее бывшего мужа – пошли прогуляться на холмы, окаймляющие эту трассу. Я был в белом свитере и весил еще недостаточно много, чтобы белое меня полнило, поэтому свитер мне шел. На Свете было ее любимое – под китайское – платье. И жемчужные бусы, которые я подарил ей с гранта, который получил на исследование мифов ацтеков, связанных с Долиной Смерти. Мы пили шампанское из горла, прямо из горла, жадно и чуть грустно, на одном из холмов и глядели, как по трассе между городом и городом самолетов снуют огоньки. А потом трахнулись прямо на земле, и, ей-богу…
   – Трахал ее тут? – сухо, без эмоций, прерывает он молчание.
   – По лицу видно, – объясняет он.
   – Психолог, – презрительно бросаю я.
   – Иногда ты можешь наезжать на меня, мужик, – примирительно говорит он.
   – Но не забывай, что я правда прошел войну, причем так успешно, что как-нибудь, когда мы подружимся, а мы подружимся, я покажу тебе связку с ушами, ма-а-аленькими сушеными ушками, – говорит он.
   – Когда-то они были большими, розовыми, а некоторые даже волосатыми, – улыбается он.
   – Совсем как у тебя! – гогочет он.
   – Но я отрезал их, предварительно убив тех, на ком росли эти прелестные ушки, – кривит он рот.
   – И нанизал на ниточку, – вспоминает он.
   – Вот они и высохли, – вздыхает он.
   – И если ты, еп тебя, – психует он.
   – Будешь хамить мне слишком часто, то я на эту ниточку не только твои уши повешу, – рычит он.
   – Но и яйца твои туда пристрою! – хватает он меня за плечо.
   Я думаю, что его гнев слишком наигран. И нисколько не сомневаюсь в том, что при желании этот психованный, трахнутый войной качок меня в землю по плечи вобьет. Но такие не предупреждают. Значит, гнев наигран. Я медленно высвобождаю руку и потираю бицепс.
   – Больно? – спрашивает он.
   – Хочешь? – спрашивает он и вытаскивает из бардачка плоскую бутылку.
   – Куда мы едем? – спрашиваю я, отхлебнув.
   – Все туда же, – мрачно говорит он.
   – В квартиру, где случилось то, что должно было случиться, – пугает он меня внезапным озарением.
   – Ты уверен, что это должно было случиться? – спрашиваю я.
   – Кто знает, кто знает, – снова изображает он проницательного легавого.
   – Ты собирался ее бросить? – спрашивает он.
   – Да, – признаюсь я.
   – Почему?
   – Клевая телка, – объясняю я, – но чересчур ревнивая.
   – Меня она не ревновала, – хмыкает он.
   – Ты уверен, что тебя стоило ревновать? – мягко спрашиваю я.
   – Туше, – искоса глядит он на меня и хихикает.
   – Если бы я ее грохнул, вы бы меня закрыли через час, – устало говорю я.
   – Прямо в палате наручники бы надели, – говорю я.
   – Разве нет?
   Он насвистывает что-то, потом делает радио погромче, и мы слушаем, как певец устало тянет: «Я часто вижу страх. В смотрящих на меня глазах…»
   – Какого хрена ты хочешь? – спрашиваю я.
   – Если ее кто и довел до самоубийства, – говорю я.
   – То это муж-неудачник, у которого на нее не стояло. И любовник, который трахал не только ее и вот-вот собирался ее бросить, – каюсь я.
   – Так или иначе, – размышляю я.
   – Это вполне обычная, жизненная, как говорят нынче, ситуация, – логично размышляю я.
   – Если бы в тюрьму сажали всех неверных любовников, мужей-неудачников, сварливых тещ, гнусных начальников, непослушных детей, в общем, всех тех, кто невольно становится спусковым механизмом такой страшной вещи, как самоубийство… – пожимаю я плечами.
   – Мужик, чё ты мне втираешь? – ржет он.
   – В смысле? – нехотя, но все же смеюсь я, потому что уж очень заразительно делает это он.
   – В смысле, какая на хер страшная? – смеется он.
   – Тебе было страшно? – наигранно ужасается он.
   – Нет, – честно признаюсь я.
   – Ну так, – говорит он.
   – Все происходит быстро. Бац и все. Нету Светы, – рифмует он и озорно подмигивает мне.
   – И я не хуже твоего знаю, что обстоятельства, которые ее доканали, доцент, – брезгливо меняется в лице он.
   – Не содержатся в Уголовном кодексе, – заключает он.
   – И возжелай какая-нибудь кошелка из Общества защиты женщин или еще какой фигни посадить за решетку тебя, меня или собачку Светы, которая гадила не там, где положено, и тем самым довела ее до гибели, то любой молдавский судья послал бы ее на хер! – свирепо заключает он.
   Мы молчим. Я выпиваю еще, плюнув на таблетки. Какая разница.
   – Помогает? – повторяет он вопрос.
   – Когда как, – нехотя отвечаю я.
   – Из-за этого дерьма мне все время хочется спать и жрать, – признаюсь я.
   – Тем не менее мыслей о плохом уже нет, – отдаю я должное таблеткам.
   – Как и мыслей о хорошем, – признаюсь я.
   – Вообще сосредоточиться трудно, – улыбаюсь я.
   – Что ж, это плата за жизнь, – пожимаю я плечами.
   Он закуривает, и я с физиологическим наслаждением представляю, как дым от затяжки гладит горячей волной мои легкие. Мм-м-м…
   – Дать затянуться? – спрашивает он, глядя на дорогу.
   – Нет, – держусь я.
   – Ну и дурак, – говорит он.
   – Лучше вредить себе помаленьку вот так, чем гробить здоровье стрессами.
   – Какими? – таблетки и алкоголь делают свое дело.
   – Главный стресс… – поучительно говорит он и открывает окно.
   – …это не получить то, чего хочешь, – щелчком, как положено бравому вояке, отправляет он окурок.
   – В этих таблетках есть бром, – говорит он мне.
   – Ты рискуешь, – ухмыляется он.
   – Нет, – говорю я.
   – Еще держусь, – пытаюсь улыбнуться я.
   – Знаю, – становится серьезным он.
   – Мужик ты хоть куда, я читал. Ну, в дневнике ее, – признается он. – Палка-стоялка. Уважаю.
   – Зависит от женщины, – пожимаю я плечами.
   – С одной ты царь горы, а с другой тряпочка без жилки, – говорю я.
   – Кому как не тебе знать, – спрашиваю я.
   – Ты же перетрахал весь район, – говорю я.
   – Ну, за исключением своей жены, – улыбаюсь я.
   – Да, – задумчиво кивает он.
   – Кстати, – меня что-то раздражает, неуловимо, я пытаюсь вспомнить, что именно, и лишь усилием воли, потому что алкоголь и таблетки уже сработались, спелись, вытаскиваю это на поверхность.
   – Дневник!
   – Что за хрень? – спрашиваю я.
   – Он уже в папочке? – интересуюсь я.
   – Он фигурирует в деле? – спрашиваю я.
   – Дай-ка угадаю, – поднимаю я руку.
   – Не участвует.
   Пока я говорю все это, он успевает выкурить еще одну сигарету и отправить ее – снова щелчком – за окно. Огонек улетает назад, сверху он наверняка такая же искорка, как и огни автомобиля, пусть и меньшая по размерам, но искорка. Я втягиваю в себя воздух с никотином и жалею, что бросил.
   – Начать никогда не поздно, – ухмыляется он. – Скоро мы развернемся и поедем обратно.
   – В город? – я вдруг понимаю, что устал.
   – Ага, – кивает он. – Подружимся, научу тебя водить машину. Хочешь?
   – Нет, – отвечаю я.
   – Ни того ни другого.
   – Ну и зря, – пожимает он плечами.
   – Дело твое, – говорит он.
   – Высадишь меня у дома, – забываю я об осторожности.
   – Нет, – говорит он.
   – Сначала мы посетим ее квартиру, – сообщает он.
   – Посмотрим, что там да как, – грустно улыбается он.
   – Дневник я сжег, – кивает он.
   – Там не было ничего, что помогло бы расследованию. Так, пара записей, как ты классно ее трахаешь, еще какая-то чушь, что-то о детстве, в общем…
   – Это улика, – говорю я.
   – Расслабься, малыш, – говорит он.
   – Улики – это когда дело серьезное, – объясняет он.
   – А тут… – пожимает он плечами.
   Все это начинает меня доставать. Дело то серьезное, то пустяковое. Эти качели меня раздражают. Я прикрываю глаза. Легавый начинает меня утомлять, но за миг до того, как я послал его, и послал матерно, он говорит мне:
   – Дело-то не в тебе.
   Наверное, я и правда выгляжу удивленным. Он кивает и говорит:
   – Вся фишка в том, что ее и правда довели до самоубийства.
   – Я знаю, – говорит он.
   – У меня есть предположения, – объясняет он.
   – Ух ты, – моментально трезвею я.
   – Ух я, – он, кажется, и не пьянел, хотя выпил больше, чем я.
   – Следи за дорогой, – вспоминаю об этом я.
   – Случится то, что должно случиться, – говорит он.
   – Она была нафарширована говном типа того, что жрешь ты, – говорит он.
   – Подумаешь, – говорю я.
   – Все мы жрем что-то в том или ином виде, – говорю я.
   – Да, но не сто доз за один раз, – говорит он.
   – Если бы она не застрелилась, то все равно умерла бы через несколько минут, – говорит он.
   – И ей подсунули снимки, – говорит он. – Снимки и записи.
   – Специально. Чтоб у нее крыша вообще поехала. Она ведь ревнивая была, – говорит он.
   – Снимки-и-и-и, снимочки, – тянет он. – Записи, запис-с-сочки.
   – Какие? – у меня мурашки бегут по ногам, это из-за неудобного сидения, я знаю.
   – Твои, малыш, – грустно говорит он.
   – Отличные, – говорит он.
   – В смысле? – спрашиваю я.
   Он скептически смотрит на меня, и я затыкаюсь.
   Снимки и правда отличные.
 
   – Становись тут! – говорит она.
   – Вот так. А теперь упри руку в бок и гляди в камеру победителем! – говорит она.
   – Ты уверена? – ухмыляюсь я.
   – В чем? – мурлычет она. – В том, что ты победитель, парень? Если это не так, почему я перед тобой на карачках, а?
   Она изворачивается так, чтобы смотреть мне прямо в глаза, и я едва сдерживаюсь. На мгновение мы слепнем: это сработала вспышка. Куда проще было бы задействовать современную кинокамеру – тем более что у меня есть, и я, ей-богу, умею ей пользоваться и люблю, поэтому, собственно, я дублирую все это на камеру. Но Оля, о нет, Оля предпочитает старую добрую фотокамеру со вспышкой, которой достаточно, чтобы ослепить противоракетную оборону США.
   – Этой вспышки, – говорю я, – достаточно для того, чтобы ослепить всю противоракетную оборону США.
   – Оооо, – стонет она и глядит мне в глаза.
   – Надеюсь, мне не хватит кассеты, – хихикаю я.
   – Ты припас вторую, – хихикает она.
   – О-д-да, – соглашаемся мы одновременно.
   К концу сета мы едва соображаем, что происходит. Если бы это происходило в бочке с дерьмом, мы бы глотали его, лишь бы продержаться на плаву еще пару минут. Еще пару часов. В паху я не чувствовал ничего, вообще ничего: да уж, стоит мне разойтись, и я хорош. Так я и сказал Оле перед тем, как мы отправились к ней, предварительно захватив мою камеру и купив пленки для ее фотоаппарата.
   – А твоя девушка, – игриво потерлась она носом о воротник моего свитера, – твоя девушка ничего не скажет?
   – Она ничего не узнает, – говорю я.
   – Да и нет ее у меня, – объясняю я.
   – Она просто женщина трудной судьбы, которая спит со мной, чтобы избавиться от невроза, который внушил ей ее муженек, – говорю я.
   – Она ревнивая, – говорит Оля.
   – Еще как, – снимаю я с нее бюстгальтер.
   – Это не имеет значения, – говорю я.
   – Я ей не принадлежу, – справедливо рассуждаю я.
   – Она тебя убьет, – изворачивается она под моими руками.
   – Или меня, – запускает она свои руки в меня.
   – Или нас, – улыбаюсь я.
   Камера уже включена.
   С Олей мы знакомимся на вечеринке, которую устраивают в российском посольстве для представителей культурной и ученой элиты Молдавии. Поскольку я одной ногой на подножке этого поездка – осталось пару научных работ утвердить – и при этом совсем не похож на ходящий фикус, не ботаник и не сухарь, – меня любят и приглашают. Всегда приятно, когда в компании есть умница, да еще и рубаха-парень. Кое-какие мысли о несовместимости роли рубахи-парня с горстями антидепрессантов и литрами спиртного я благоразумно оставляю при себе. В конце концов, я же рубаха-парень! Оля – невысокая блондиночка двадцати трех лет из местного филиала то ли ООН, то ли ОБСЕ, задастая, с грудью пусть небольшой, но вполне себе сформированной – я лапаю ее после первого же танца, признаюсь ей в любви много раз, мы много смеемся.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента