Бог весть, почему Галина Степановна уродовала свои молодые и еще не лишенные способности функционировать губы отвратительно яркой старушечьей помадой. Задавая чайнику водяной корм, она на время обеда стирала помаду и одним этим улучшала внешний вид с семи до шести; зато прочие шесть оставались в безнадежной незыблемости. Вечная розовая кофта, вечная темная бесформенная юбка, которую уста не осмелятся поименовать миди, поскольку никакое это не миди, а просто старая юбка, утюгу не подруга; полусапожки светло-коричневой не в тон юбке кожи с металлическими квадратиками, которые должны что-то украсить, но уже неспособны выполнить эту работу, поскольку блестящее желтое покрытие с них в основном сошло, позорно обнажив матовый белый оригинал; коротко подстриженные (чтобы не возиться), иногда подсаленные и небрежно покинутые на голове волосы. Странно, странно, видеть, как женщина бредет по жизни, утратив интерес к своему пленительному саду, хотя кожа ее свежа, тело не расплылось и есть твердое десятилетие в резерве. Лишь глаза излучают женскую смерть. Не потому уродует Галина Степановна свои губки кошмарной кровоцветной замазкой, не потому она не желает подыскать замену сапогам-ветеранам, что нет у нее денег, времени или бытового мужества ходить по магазинам и выбирать, выбирать, выбирать… Просто путь ее окончен. В ее жизни уже было все, что положено: школа, работа, немного влюбленности, покладистый и почти непьющий муж, двое детей. Долг ее исполнен, осталось лишь детей поднять и научить жизни. Чтобы не забывались. Работать, конечно, приходится, но по нынешним временам, везде, знаете, ворье, а муж, Василий Васильевич, он такой беззащитный, такой нелепый и бестолковый, что где ему с такими пронырами заработать как следует.
   Или, вернее, Галина Степановна уверена в том, что путь ее окончен, и нет на свете магии, которая победила бы самостоятельно наколдованную преждевременную старость.
   Интуиция подсказывала Игорю, что через год или два у Галины Степановны будет нехорошо пахнуть изо рта, а может быть и от всего тела. Во всяком случае, уже сейчас она жевала правой половиной рта, стараясь не попасть колбасой, а особенно неподатливой хлебной корочкой на дуплистые зубы с другой стороны. Всяческие советы озаботиться-пломбами-а-то-будет-хуже она встречала пожатием плеч: какое мол там хождение по врачам, семейные мол дела недосуг.
   Даже просто смотреть на Галину Степановну всегда было как-то заразно. Чем дольше смотришь, тем беспощаднее нарастает необоримое внутреннее утомление. Силы уходят, как кровь из раненого, который потерял сознание и до сих пор не найден санитарами.
   Что уж тут такого омерзительного в неаккуратно одетом человеке, который рвет копченую колбасу правой половиной рта, а через год или два будет дурно пахнуть? Для подавляющего большинства современных людей ничего неприятного в подобном ландшафте нет. Лишь некоторые странные личности, вроде Игоря, выходят за дверь в самом начале зрелищного мероприятия. Кто объяснит, из-за чего они чувствуют в безвестных наборщицах мрачную невидимую силу, превращающую безвестных наборщиц чуть ли не в самых влиятельных лиц, главных законодателей, исполнителей и судей? Впрочем, и эти диковинно устроенные люди оформляют свой рывок в направлении отсутствия как медленный и нетревожный, желают приятного аппетита, стараются не вызвать у ближних подозрений в избыточной брезгливости. Ушел человек – и ушел, привык, стало быть, к общепиту…

13.00–14.00

   Образ жизни, который вел Игорь, кое-что позволял и не менее того требовал. Позволялось истратить на обед 80-160 рублей. Не позволялось истратить 200 рублей, ресторанчик, даже самый дешевый, отпадал. Требовалось не носить на работу баночек со снедью из дому; компьютер будет морщиться, морщиться от такого плебейского соседства, вся кристальная зона пропахнет кухонными испражнениями. Или вот еще, столовский вариант: есть такое заведение через квартал, изрезанный пластик столов, густо хлорированный линолеум, курица с душком, какая-то тотальная липкость, липнет даже побелка со стен в коридорчике, дверь в кухонный цех вечно распахнута, и оттуда, как из верхних кругов преисподней, веет горячим влажным муссоном в мозаиках металлических грохотов. Восемь. Господи, спаси и сохрани. Оставалось кафе. Дорогое столичное кафе, лучше всего, что-то вроде погребка, трудолюбиво извлеченного из прежнего сырого полуподвала (тоже своего рода магия: помещение боится одичать, пока в нем живут люди – накажут!).
   Нашлось такое в пяти кварталах. Три. На грани. Но уже то замечательно, что в пяти кварталах расцветает подобное три. Стены отделаны каким-то пенородным материалом, производящим льдистое впечатление. Недешево, конечно. Чистые прозрачные занавески. Прилавок – полированное дерево в бронзоватых металлических панелях, тоже недешево, но дээспэ – это так ужасно, уже через несколько месяцев незыблемые, казалось, плоскости плакали бы десятками подгнивающих ранок. Столы с белыми скатертями-невестами, предлагавшими каждому посетителю без трудов приобрести их непорочность. Утюг, как видно, регулярно дефлорировал невестушек, пятна человеческой жизнедеятельности, если и бывали, жались в с стыдливом испуге к углам, не веря в собственный долгий век. Все кафе – от занавесок до скатертей – застыло в ритуальном поклоне гостеприимства и лепетало, лепетало приглушенным контральто безупречно-скромной горожанки: приветим мы вас, приветим-приветим-приветим, будем привечать. Три здесь набиралось по мелочам. Например, пять предметов чеканки местного искусника на темы языческого славянства (или славянского язычества); тьфу, пропасть, как сверкали чеканки эти, если их как следует начистить, какой добротный старый металл! По искуснику плакал электрический стул или его более древний аналог – молния искаженнообразного Перуна. Игорь в течение недели искал такое место, где не видно ни одной чеканки; все вспоминались ему инструкции как создавать японские сады камней: один да не будет виден. Как близко! Да не будет видна ни одна. Пол, тут уж ничего не поделаешь, в духе подъездов и казарм: серые каменные плиты с беляшками, которые выделяются на общем фоне подобно жиринкам на кружке совершенно несвежей колбасы. Некий мерзавец, вероятно, в порыве пьяного восторга пнул ботинком стойку бара (то есть прилавок в его облагороженном именовании) и оставил несмываемый позор черной полоски. Игорь искренне надеялся, что нанося удар, гипотетический пьяница сломал о возмущенное дерево хотя бы один палец.
   Хозяин кафе проявил удивительную мудрость – главным лозунгом его кухни было: не портить продукты. На уровне маленького погребка баловать посетителей убийственными деликатесами оказывалось совершенно нерентабельно. С другой стороны, все в истории человечества попытки заменить деликатес ловкой подделкой неизменно вызывали у посетителей изжогу. Поэтому основные усилия местного шеф-овара сводились к сохранению естественного вкуса: мясо должно оставаться мясом, а рыба – рыбой. В меню стояло: жареная свинина, паровая рыба (такая-то) и т. д. Никаких котлет, жульенов, галантинов: все равно как надо не получится. Исключение было сделано лишь для салата оливье, но тут уж никуда не денешься: фаянсовую тару с квадратным раструбом и горкой салата оливье внутри правильно было бы сделать гербом Российской федерации. Не есть герб – сродни государственной измене.
   И герб, надо признаться, прекрасно держал удар. Да и рыба держала удар прекрасно.
   Игорь отложил книгу. Ее надо было постоянно держать одной рукой, поскольку мягкая глянцевитая обложка не позволяла как следует разогнуть страницы, да так и оставить, – нет-нет, развалится моментально. А если не держать – захлопнется. Приходилось освободить обе руки для сложных манипуляций с венским рулетом и чашкой кофе. Рулет ужасно привлекал тем, что всякий раз бывал сделан весьма правильно: не слишком сух и не слишком влажен, бисквит, а не хлеб с водой, крем безо всяких кислинок, и притом в достаточном количестве. С кофе дело обстояло сложнее. Надо полагать, европейцы обнаружили у аборигенов какой-нибудь сложный ритуал изготовления напитка, или уж во всяком случае, непростой кулинарный рецепт. По обычаю, гости-завоеватели выиграли во времени за счет качества. К чему им эти сложности? В главном функционирует? Вот и прекрасно, это и есть деловой подход. За века внутри кофе появилась настоящая иерархия. Тот-самый-кофе-каким-он-должен-быть остался для аборигенов, если только они выжили и смогли сохранить секрет. Кофе-в-максимальном-приближении – для людей весьма состоятельных. Кофе-ничего-себе – как продукт кофемолок, кофеварок и «восточных» жаровень с песком. Кофе-для-всех – быстрорастворимый, любимый миллионами за экономию времени. Эрзац-кофе – для военных эр и прочих голодных годов. В этом кафе хозяин сделал выбор между истерическим визгом кофемолки и честным пользованием непрестижной баночкой в пользу баночки. Никогда Игорь не был знатоком кофейных ароматов. Данный конкретный кофе не испускал флюидов жженой резины, и слава богу.
   Кроме того, здесь было тихо. Ни одна проклятая соковыжималка (стареющая кофемолка) не пыталась возмущаться несчастливой личной жизнью. Здесь было раза в три тише, чем наверху, на улицах.
   Отложив книгу, Игорь осознал, что добрая тишина испорчена металлическими скрипами. Он захотел было поискать глазами источник э-э-э омерзительный скрипучий источник, но потоки техно сейчас же прекратились, и вкрадчивый голос, весь в бархатных академических перекатах, зазвучал в неприятной близости:
   – Я, конечно, завсегдатай в этом кафе всего лишь два или три месяца, но и это не так уж мало. За все это время я не видел ни разу, чтобы кто-нибудь добавлял в салатик по вкусу философское чтиво. Тем более не чаял в наши дни, в центре Москвы увидеть молодого человека, искренне заинтересованного Эволой, этим махровым консерватором. Что у вас на очереди? Макиавелли? Или «Техника государственного переворота» Курцио Малапарте? Логично было бы закончить Малапарте, начав Эволой!
   – Добрый день.
   – Да-да. Здравствуйте, молодой человек.
   – Вам не дашь и сорока пяти.
   – Мне сорок один. А причем здесь это?
   – Вы не до такой степени стары, чтобы называть меня «молодой человек».
   – Ха-ха. Хм. Извините, профессиональное. Привык, знаете ли, со студентами. Семнадцать лет преподаю, знаете ли. Доцент Механико-технологического института, кафедра философии. Леонид Григорьевич.
   Игорь недобро покосился на Леонида Григорьевича. Недобро-недобро, как пес в подъезде косится на не-хозяина, когда хозяин рядышком. Бульдожки при этом выразительно работают бровью: вверх-вниз-вверх-вниз – в тональности угрожающего презрения. Бровью Игорь так не умел, а попросту изречь ритуальную формулу «отвалимужикченепонял» не смог бы даже в сильном подпитии. Леонид Григорьевич вальяжно расположил свое безногое тело в инвалидной коляске. Видимо, коляска двигалась, откликаясь на нажатие кнопочек, обильно разбросанных по пульту управления. Эта черная коробочка облюбовала правую ладонь доцента. Доцент победно поглядывал на Игоря, наметанным глазом определив ту степень цивилизованности, которая напрочь исключает «отвалимужикченепонял». Будем общаться, знаете ли. Быть может, вступим в диспут. Все в Леониде Григорьевиче пело победную песнь «попался, не уйдешь», все, а не только очи. Эспаньолка победно топорщилась кверху, немыслимая какая-то борсалина, одетая по-щегольски набок (как будто женщинам нужны безногие калеки), победно загибала поля, часики победно поблескивали, золотой корпус, кажется. С каких это пор доценты по кафедре философии столько получают в России? В целом восемь. Или даже девять. Господи Иисусе, кошмар какой.
   Игорь тоскливо вздохнул: не избежать. Какая еще нужна этому миру философия, чтобы вторгаться в его душу и его покой? Какой еще доцент? Какая математико-технология? Или механико-…? Положительно, Леонид Григорьевич твердо решил использовать все преимущества собственного увечья. Никак нельзя отказать его незваному вторжению в мирных переговорах или приграничном сражении.
   – Игорь.
   – Очень приятно. Но, знаете ли, продолжаю не скрывать своего удивления: молодой человек, в наше время, полное самых сверкающих перспектив… нет, правильнее было бы «самых манящих перспектив», увлекается архаичной ахинеей. Невероятно! Консервативная революция, солнечный дух, неотразимое превосходство… Надеюсь, вы понимаете, что все решают наука, техника, информация? Мечтатели были во все времена. Но эти три компонента торжествуют, на их стороне сила. Вернее, они сами – основа силы. Будущее мира сейчас определяется в знаках техники. В математических, я бы сказал, символах.
   – Вы позабыли о финансах.
   – Да, может быть. Это явления одного ряда.
   – Не стану спорить.
   – Уже не первый год я сотрудничаю с Международным центром по развитию высоких технологий. Вы представить себе не можете, как далеко видно оттуда, но не в пространственном смысле, а в темпоральном, так сказать. Оттуда я обозреваю будущее и не только, знаете ли, его ближайший отрезок.
   – Это приносит вам немало удовольствия, надо полагать, – Игорь с неприязненной ленью размышлял о том, сколько доценту философии потребуется реплик, чтобы в открытую предложить работу. Раз уж начал с манящих перспектив, значит какая-нибудь коммерция. Девять, вызывающее девять, ясно, откуда золотые часики.
   – Я вижу, вы понимаете меня. Не верю, что современный человек, в здравом, так сказать, уме и твердой памяти, беспочвенные мечтания о новом средневековье предпочтет живой жизни со всеми ее ярчайшими реалиями. – «Ритор какой! Боже упаси с болтунами связываться, – все с той же неприязненной ленью размышлял Игорь на фоне оратории, – Только не спорить – будет еще хуже». – Полагаю, что любой умный образованный человек, если ему не мешают предрассудки, способен воспринять правила игры, которые предлагает современность. Неужто стремительная стрела сегодняшнего дня ставится вами ниже затхлых традиций, рутинного какого-то язычества! Вы вообще-то христианин?
   – Да.
   – Любопытно, знаете ли, как вы это понимаете, Игорь. Что для вас быть христианином?
   – Верую во Святую Троицу, в Иисуса Христа, распятого и воскресшего… Вы, как образованный человек, текст символа веры, конечно, знаете. Постую по средам и пятницам, а также в прочие положенные дни, молюсь, бываю в церкви на службах, исповедуюсь и причащаюсь. Вином и квасным хлебом. Не слишком часто, к сожалению. Надеюсь, что Он простит мне этот грех. Что вам еще сказать о моем христианстве?
   – Вы вновь удивляете меня. Весь мир постепенно движется к единству, универсальности, так сказать. Видны первые, самые общие очертания тот религии, которая, когда-нибудь, знаете ли, овладеет всеми умами. Будет общей для всего человечества. Общее направление – к синкретизму. Всеобщая любовь и социальное милосердие – таким я вижу место религии в современной цивилизации; смягчать нравы, не допускать войны всех против всех. Не столь уж важно, в какой форме: Троица, Тримурти… А у вас? Воистину средневековье. Даже по отношению ко всемирному христианству вы избыточно православны. Знаете такое слово – партикуляризм?
   – Знаю, не пугает.
   – На мой взгляд, истовая односторонность, да еще вкупе с обрядоверием, слишком часто приводят ко вратам фанатизма. Если… хм… Бог потребует у вас принести в жертву любимую, вы сделаете это?
   – Я буду молиться, чтобы Он избавил меня от подобного испытания.
   – Ну а если все-таки не избавит?
   – А как вы ног лишились? Расскажите.
   – Простите? Как нелепо! Не могу не подчеркнуть: вы – невежливый человек. Впрочем, я, как преподаватель со стажем, готов к любым неожиданностям. Извольте: несчастный случай, поезд сошел с рельсов. Первый год я ужасно переживал… Но потом, знаете ли, успокоился. Человек я обеспеченный, так что супруга осталась при мне. Лекционный курс я также не потерял. До института меня подвозят на машине, затем в назначенное время забирают домой. Кресло замечательное, английской работы, управление полностью электрифицировано. Правда, в сырую погоду… э-э-э… бьет током. И, представьте себе, довольно болезненно. Но тут, что поделаешь, Париж стоит мессы! Глупо было бы не пользоваться техникой столь высокого класса из-за мелких побочных эффектов. От хулиганствующих субъектов, надеюсь, смогу защитить себя с помощью вот этого пистолетика. Пневматика, чудо русской конверсии. Оружие, как вы понимаете, это единственная сфера, где русские всегда были на высоте. С десяти шагов проделает дыру в непочтительном черепе.
   – А теперь, простите, Леонид Григорьевич, мне придется откланяться. Обеденный перерыв на исходе, надо идти.
   – Вы хотите вот так, на полуслове прервать нашу беседу! Я ведь даже не успел вам изложить суть своей позиции. И потом, я хотел, быть может, кое-что вам предложить в смысле э-э-э трудоустройства. На более высоком уровне.
   – Еще раз прошу простить. Честь имею! – Игорь разложил на столе купюры, кивнул нежеланному собеседнику и устремился к выходу, не обращая внимания на укоризны. Леонид Григорьевич что-то такое отбивал пальцами на пультике, возможно хотел привести кресло английской работы в движение, чтобы загородить проход. «Чушь какая в голову лезет, – подумал Игорь, – но все же любопытно, откуда ему знать мой нынешний уровень, чтобы предложить более высокий. По одежде этого не определишь. Я одет достаточно дорого. Или он в состоянии обещать все золото мира?» Не успел доцент философии, если даже и хотел предпринять какой-нибудь экстремизм. Но вот странное дело: между его скрипучим агрегатом высокого класса и входной дверью дистанция по прямой составляла метров пятнадцать; хорошее расстояние для дуэли; дуэль состоялась. На авариях. Игорь почувствовал дурноту («а мне казалось, готовят вполне сносно!»), задел ногой высокую ступеньку, упал, ударился о косяк, ужасно больно. Господи, Господи, до чего же больно, как больно мне. Потерял на секунду сознание. Господи, помоги. Как же все-таки больно, почти нестерпимо. Встал, отряхнулся, вышел. Уже в дверях услышал, как кричит Леонид Григорьевич:
   – Чертово электричество! Как больно.

18.40–23.00

   Ожидая любимого человека, волнуются по-разному. В добрых парах ждут наверняка обещанную радость, дыхание остается ровным, придверный поцелуй нежным и спокойным. Ничего, кроме символа, поцелуй этот не означает: мы опять вместе, это хорошо, твой приход приятен для меня. В парах неравных, когда любит один, или же когда один любит сильно, а второй не испытывает особого любовного жара, отсутствие любимого пережидают с нервной горечью. Придет, как всегда опоздает, будет не в том настроении, скажет что-нибудь этакое от самых дверей – на грани шутки и злобного протуберанца в сторону беззащитной души, отпихнет, отпихнет, какие уж там поцелуи… И, конечно, привяжет расспросам тяжелый камень на шею, да кинет в реку: свободный я человек, что пристал? Какое – скажет – такое твое дело? Ну, что тебе в этом часе лишним? Может быть человек занят? Черт ли таким холодным или, быть может, уставшим сердцам в свободе? Уж тут одно приходится выбирать: либо любовь, либо свобода; свободой любви не суждено быть. Пары, пылающие страстью, в дверях норовят соприкоснуться телами. Руками, конечно. Губами… обнять, обнять! Какое наслаждение встречать ответное стремительное желание, жужжать молнией на его куртке, запускать руки под его свитер, прижимать его спину к едва-едва только что закрывшейся двери, чуть отстраняясь, заставлять поздороваться лоно и то, чего так ждет оно, это лоно, сразу обещать ему: не волнуйся, будет все так же горячо и прекрасно, как в прошлый раз, ты чувствуешь? Да! да! Ты, конечно же, чувствуешь! Пары, еще не знающие тесной близости, еще полные огня робкого, боязливого пламени, еще балансирующие у самой буйственной пропасти, которая все подмигивает им снисходительно, все приманивает их лениво и уверенно: чему быть, того не миновать, – такие пары трогательны и отвратительны. Чувства обострены до предела, до нездоровой, опасной оголенности, когда кожа снята, снята кое-где и плоть, а кости беспокоятся, не сломают ли их вмиг, быстро и безжалостно? Все выходит угловато, неуклюже, нелепо, тонко, как седьмая степень мокрых цветов сирени на фоне предрассветных отблесков солнышка. Будет, будет скоро солнышко, будет пропасть, будет буйство! А пока два умных и нерешительных переговорщика от двух чужих, почти враждебных племен, да еще на совершенно незнакомой территории, все ищут такой способ договориться о соседственной жизни, такой компромисс, чтобы высокие стороны получили побольше взаимной безопасности. Быстрее договариваются те, кто милосерднее. А как плохо в тех парах, где любовь отцвела, да схлынула, но бывают еще нежданные и почти пугающие сполохи на темноватом небе будней! Привычка, привычка – когда и хороша ты, не всем же семьям круглосуточно пылать? – таким бываешь ты замечательно прочным предохранителем от острых, от ножевых, от сокрушительных чувств… есть за что благодарить тебя… Но как томительно бывает чмокать холодную, заснеженную щеку, на миг припоминая – зачем оно болит еще иногда, зачем тревожит безнадежные какие-то пласты покоя? – как когда-то не жалко было ничего, даже жизни самой, быть может, за эту щеку, за глаза, за губы, за ту далекую постылую теперь любовь, и как много пришлось потом платить за нее, но только медленно, горько, платить и терять, платить и все равно терять по частям…
   Игорь ожидал спокойно. Одним из самых незыблемых ритуалов Василисы было царственное постоянство. Каждое ее слово стоило, казалось, невероятно дорого, не дешевле золотой монеты, добытой из подводной могилы испанского галеона. Она обещала прийти в 19.30, и это слово, несомненно, дешевле прочих цениться не могло. Возможно, чуть-чуть раньше, но ни минутой позже. Собственно, Василиса не столько обещала, сколько повелевала готовиться к ее приходу. Игорь точно знал, когда он увидит свою государыню и готов был ей служить телом, жизнью, советом и оружием – если понадобится.
   Он спокойно ожидал Василису четвертые сутки. Восемьдесят третий час. Беседовал с Еленой Анатольевной и ждал Василису, верстал и ждал Василису, стонал от боли на ступеньках кафе и ждал, ждал, ждал…
   Поневоле Игорь давно стал мастером отыскивать и строить бастионы правильной жизни в мире сем. Главная цитадель годами создавалась в двухкомнатной квартире, доставшейся от родителей. Львиная доля денег, которые Игорь зарабатывал верстальным трудом, уходила на поддержание подъемных мостов, прочных стен с зубцами и несокрушимого донжона в боеспособном состоянии. Квартира пережила три убийственных ремонта; теперь из нее исчезло все ржавое, неказистое, потертое, поцарапанное, способное накапливать пыль-грязь. Безумно дорогая кожаная мебель – одна – способна была привлечь внимание квартирных воров кратким взмахом длинных ресниц: только дверь пошире открой, счастье без промедления поспешит к тебе. Но игра стоила свеч. Кожа Игоря всегда приносила ему лишние заботы: тонкая, как настоящий китайский фарфор, она раздражалось от самой малости… По квартире Игорь имел обыкновение ходить голым, только голым, даже когда батареи и обогреватели разводили под натиском мороза промышленными руками, пожимали коленчатыми плечами – никак, дескать, не сдюжить нам. Любая одежда металась от нестерпимых восьми до двух-трех (на грани); любая мебель, предназначенная служить подставкой для седалища, раздражала от двух до шести – верное купеческое слово. Кожаные кресла и диван были один. Один! Да многие ли понимают, чего это стоит, когда extra sensitive sceen нежится о единицу?
   В спальне, на высоте человеческого роста к стене была прибита полочка с небольшой иконой простого новейшего письма. Бог весть, как давно прибил ее хозяин квартиры.
   Здесь всегда было чисто и чуть-чуть неуютно. Как в необычайно высокопоставленном конференц-зале… или как в казарме гвардейских мотострелков. Бастион всегда хранил дух свежести, легкой тревоги, холодок дружил с этими стенами, с этими башнями, с этими книжными шкафами. Жилище Игоря, принаряженная московская квартира, каких тысячи тысяч в русской столице, всякому гостю какими-то микроскопическими взвесями, невидимыми какими-то эманациями давала осознать собственную легкую военизированность.