— У меня тоже R-вирус. Наверняка у вас возникли проблемы с половой жизнью, предлагаю себя в любовники.
   — У меня проблемы просто с жизнью — Хотите что-то сказать человеку, который вас заразил?
   — Ему уже апостол Павел все объяснил.
   — Долли, какую книжку вы сейчас читаете?
   — Красную. Все-таки приятно быть в компании.
   — Что вы посоветуете молодежи?
   — Стерилизацию.
   — Как не стыдно! Зачем вы ее показываете на всю страну? Сидит тут, гордится, по телевизору выступает. Обычная шлюха, это у них профессиональный риск, в нагрузку к баксам…
   Не договорил, микрофон отобрали. Брызжет слюной, как лейка, соседи утираются.
   — Иди сюда, милый, бесплатно обслужу! — Долька вскакивает, обрывает пуговку микрофона, с колен сыплются на пол листочки. Лезет по головам наверх, обыватели шарахаются, кое-кто одобрительно свистит, владелец высоконравственного сопрано срочно вспоминает, что забыл выключить свет в сортире, и утекает. Камера наезжает на разбросанные по полу студии листочки. Крупно, во весь экран, — красный слон. Подлец, Самсонов! Враг бежал, Долли возвращается вниз, берет у ведущего микрофон:
   — Послушайте, вы! Надоели дурацкие вопросы. Это ведь меня сюда пригласили, не вас. Вы сами явились, значит, узнать что-то хотели. И пришли на встречу с больной R-вирусом, а не с заслуженной гимнасткой или умирающей сердечницей. Почему же вас интересует, что я читаю, есть ли у меня мечта?
   Черт дери, спрашивайте по существу! Чего вам хочется? Остренького? Грязненького? Как я заразилась?
   Много трахалась! Боюсь ли умирать? Писаюсь по ночам от страха! Почему тут раздеваюсь перед вами?
   Думаете, перед смертью славы захотела? Да насрать на нее! Я денег хочу заработать! На шикарные президентские похороны: чтоб гроб с позументом и открытые лимузины с оркестром Чагиани. Найму статистов, будут изображать скорбящие толпы поклонников. Проеду на руках по всей Москве. Машина у меня есть, шуба соболья не нужна — до следующей зимы не дотяну. А похороны — это да! У вас таких не будет.
   Долька бросает микрофон пацану-ведущему и выскакивает из поля зрения камер. Шоумен бойко трещит мораль. Ах, ты, Самсонов, лысая лисица, трюкач рекламный! Быть Катюхе вдовой. Звоню Долли — трубку никто не берет.
   Вечером она звонит сама.
   — Ну, как тебе?
   — Долька, какого хрена ты на это подписалась?
   — Не подписалась, а вызвалась. Хочу успеть новый альбом в руках подержать. Знаешь, сколько денег в него надо вбухать? Не журысь, обычная реклама.
   — Все равно убью Самсонова. Ради удовольствия.
   — У меня пятнадцатого День рождения, приезжай, заодним и убьешь.
   — Что тебе подарить?
   — Придумай!

44

 
Одичалые вены дорог,
погодите, не рвитесь!
Может быть, размотает клубок
заблудившийся витязь?
 
 
Он бежит и бежит в никуда —
только б снам его сбыться.
Он встречает Любовь иногда
лишь затем, чтоб проститься.
 
 
И Любовь умирает одна
на обочине грязной.
Вновь и вновь наступает весна
чередой неотвязной.
 
 
И однажды Любовь оживет,
чтобы ждать и молиться…
Через тысячу лет он придет,
скажет: «Дай-ка водицы».
 
 
На дороге оставит копье,
выпьет за возвращенье,
поцелует в ладони ее
и попросит прощенья.
 

45

   Прилетаю в Москву заранее, вечером четырнадцатого апреля. Сюрпризом. К тому же, план убийства гада Самсонова, разработанный Геничкой, надо прикинуть на местности, а это требует свободы маневра. Открываю двери в долькину квартиру (код мне известен), в прихожей посторонние одежды — у Долли гости. Забавно, обычно она никого не впускает, кроме меня и Катюхи. Тихонько раздеваюсь, прохожу в гостиную — сидят лицом ко мне на софе мамочка и отчим. Меня пока не замечают, Долли тоже меня не видит, она в кресле, стоящем спинкой к дверям. Родственнички пялятся друг на друга и молчат.
   Между ними — небезызвестная каталка имени братьев (или чего похуже) Синих, утыканная посудинками.
   Все ясно: Долли впала в амплуа хозяйки дома. Мамочка краем глаза зрит-таки постороннее шевеление, вздымает очи, утыкается в отвратительно знакомую физиономию. Даму неэстетично передергивает. Я раскланиваюсь:
   — Добрый вечер, Аморизада Глебовна, Лев Панкратович.
   Долька визжит, катапультируется из кресла, прыгает на меня. Падаем на пол.
   — И тебе привет, — добавляю задушенно, но вежливо. — Ты слазить собираешься?
   — Нет. Плати выкуп. Где мой подарок?
   — Ничего не знаю. День рождения завтра — и подарок завтра. Заранее не дарят.
   — А мне дарят. Мама, например. Давай, а то не отпущу.
   — Ничего не выйдет. Я его специально в камере хранения оставила, в аэропорту. Завтра заберем.
   — Хоть скажи, что это? — Долли разочарованно скатывается с меня, подымается, подает руку.
   — Сама не знаю, — отвечаю я, почти не покривив душой. — Вручу — ты и разбирайся.
   Долька усаживает меня в кресло, втискивается рядом, обнимает, кладет голову на плечо, гладит мое колено. Мамочка синеет, но терпит. У отчима бурчит с голодухи под полосатым пиджаком — у Дольки не разъешься. Рушу стену молчания:
   — Надо же! Вломилась на семейный праздник, расстроила идиллию. Как там? Традиционный именинный пирог, бутылочка винца, трогательные сюрпризики, добрые лица любящих родственников и прочая пасторальная чушь? Покорнейше прошу простить!
   — Долли! — шипит мамочка, — уйми свою… Лену? или как ее там…
   — Отнюдь! — перебивает Долли, отвечая мне. — Две любящие пары, дети и родители за одним столом — что может быть прекраснее? — Она принимается целовать мою шею, ухо, нос и прочие детали организма, не имеющие слизистой оболочки. Это, конечно, нарушение договора, но я молчу — надо так надо. Отчим кривится, Долька довольна.
   — Что, Левушка, не уважаешь женскую любовь?
   — Какой он тебе «Левушка»! — заводится родительница. — Не смей так говорить, развратная девчонка, он тебе в отцы годится!
   — Ах да, Лев Панкратович, совсем забыла, мамуля-то права — не имею я права Левушкой вас называть, не переспала я с вами, пока здоровенькая была. А теперь уж вы не захотите, побрезгуете. Ну да ничего страшного, зато остальные успели, не погнушались.
   — Какие еще остальные? — дергается мамочка.
   — Как! Ты уже их забыла? Иван Петрович, Ванечка то есть, потом Колюня и предпоследний твой шедевр — Аркаша Перепугов, все обожаемые папочки, кроме неизвестного мне родного.
   — Что ты несешь?! Да тебе десять лет было, когда мы с Иваном Петровичем развелись!
   — Неужели? Значит, я со младенчества такая развратная. Конечно — артисточка, богемочка малолетняя. Развратила к чертям твоего Ванюшу, а ты, бедняжечка, как раз в нервном санатории лежала, не подозревала, что тебе рога наставили. Помнится, Иван Петрович меня на кроватку аккуратно так уложил на спинку, под попку — подушечку, ножки раздвинул и откупорил, да неудачно, кровищи много было. Хорошо, что он доктор, сам справился. А то пришлось бы тебе передачи в тюрьму носить. Правда, я ему, кажется, не понравилась — больше он меня не трогал, только все просил тебе не говорить, мол, мамочке волноваться вредно, умрет, мол, тогда мамочка. А с остальными папочками я уж по собственной инициативе трахалась. Из любопытства: ужасно интересно было, что ты в них нашла? Так и не поняла.
   Потом они, конечно, об этом жалели, у меня много к ним просьб появлялось. Да поздно — иначе я ведь могла и тебе рассказать, а то и — не приведи Господь! — прокурору. Вот Льва Панкратовича упустила, ты уж, Левушка, прости, не до тебя было. А ты, мамочка любимая, спасибо за Леву скажи, а то сейчас втроем бы в очередь на кладбище стояли. Да! Тебе же тоже спасибо полагается, за подарок. Босоножки модные, дорогие. Если до лета не доживу — обратно заберешь, износишь за упокой.
   Долька высказалась и вновь уткнулась в меня — целовать. Мамочка почему-то забыла про сердце, в обморок не падает. Сидит молча на софе, ста-арая-а… Потом ее пробивает:
   — Ты… всю жизнь мою изломала, подлая, грязная, неблагодарная сучка. Я старалась для тебя, таскалась на репетиции, концерты. Как я переживала, когда первое место не тебе дали, а этой толстухе! В больницу попала! Переписывала ноты, гладила костюмчики… Тостер твоему руководителю подарила на День клубного работника, чтоб он тебя не затирал! Я была хорошей матерью, правда, Лева?
   — Ты забыла упомянуть, что любила меня, — отвечает вместо него Долли. — Все, банкет закрыт. Гости выметаются по домам.
   Аморизада Глебовна и промолчавший доступный моему вниманию кусок вечера Лева послушно поднимаются и уползают в логово зализывать душевные раны. Долька идет в туалет блевать, потом мы пьем чай с блинами. На этот раз у них есть ротик.
   — Долька, сейчас одиннадцать. Ты когда завтра родилась?
   — В два часа ночи.
   — Поехали в аэропорт за подарком? Как раз к двум доберемся.
   — Поехали!
   Срываемся, скатываемся по лестнице, начхав на лифт, машина у подъезда, мчимся, добрались, стоим у нужной ячейки, ждем двух.
   — Долька отвернись! Повернись! — командую я.
   Долька крутится, счастливо смеется и прижимает к себе здоровенную, мягкую, кремовую зверищу несуществующей разновидности.
   — Кто это?!
   — Геничка сказал, зовут его Титус. А порода? Сама видишь — мутант. Помесь мыши, медведя панды и кофе с молоком.
   — И тебя. Спасибо.

46

   Лежу и сплю, как уродка, а уже день давно, а у меня вагон дел… Солнышко царапает веки, скребется, просит впустить. Открываю глаз, второй, рот, зову:
   — Долька! Ты дома?
   — Дома!
   — А где дома?
   — На кухне дома!
   — Что меня не будишь?
   — Спи давай, хоть здесь отдохнешь! В вашем Малом Сургуче на тебе, видно, рельсы возят, худая стала и черная. Как бегемот после сафари!
   — Не ври! Я ужасно красивая!
   Съезжаю с кровати, плетусь на кухню. На паркете сидит Долька, азартно, прядь за прядью, отрезает роскошные кудри большими портновскими ножницами. Рыжая куча на полу подрастает, шевелится недовольно от резких долькиных движений.
   — Они что, покусали тебя ночью?
   — Выпадают. Лезу, как облученная кошка. Чиститься надоело, — объясняет она. — Я парик купила, такой же рыжий. Показать?
   Долли встает. Обрезки волос ссыпаются с плеч. Через южное окно в спину ей светит апрельское солнце. Сейчас она еще больше похожа на одуванчик. Только на облетевший, и с ушками.

47

 
Вечер кончается,
весна догорает.
Боженька спускается,
меня обнимает:
 
 
«Что, устала, доченька,
по земле плестися?
Хочешь этой ноченькой
ко мне вознестися?
 
 
Не грусти, красавица,
завтра быть лету…»
Утро начинается,
а меня уж нету.
 

48

   — Ленка, такое дело, — звонит Катюха из Москвы, мнется, — Долли сорвалась.
   — В больнице? — куда-то проваливаюсь.
   — Да нет, как раньше: сидит дома, пьет. Работа стоит, концерты горят. Не знаю, что делать. Ты бы приехала, а? Илья бесится, ребята на нервах.
   — Не темни, Катюха! С чего бы ей срываться? Я ж неделю как от нее, Долли как Долли, ненормальная, конечно, но это входит в образ. Что случилось?
   — Да это все после того ток-шоу пошло, помнишь? Про R-вирус.
   — Помню-помню! У меня к твоему Илюшеньке счетец неоплаченный имеется по этому поводу.
   — В общем, у нее неприятности начались. Подонки разные цепляются, соседи шарахались. Какие-то идиоты митинг во дворе устроили за чистоту расы. Она не рассказывала?
   — Мы с ней на такие темы не разговариваем.
   — Да-а?! А на какие разговариваете? Про погоду? — Катюха вдруг завелась. — Что ты вообще про нее знаешь? Сидишь в своем Малом Сургуче, а Долли здесь одна бьется. Явишься — гостья великая, Елизавета Английская! Долли счастлива, пару дней летает: все может, все получается! Тебя нет — она тусклая, больная. Сколько раз с концертов на скорой увозили? Врач постоянно за сценой дежурит. Я стараюсь помочь, да она тебя в солнышки выбрала, от меня ей не греется! Лучше б ты совсем не ездила, чем так!..
   Плачет в трубку.
   — Кэт, послушай! Не реви. Я не оправдываюсь. Наверное, виновата. То есть, конечно, виновата. Со всех сторон: и перед Долькой, и перед семьей. Ладно, это мои проблемы, ты права. Спасибо тебе. Ты молодец. Я приеду. А теперь вытри быстренько сопли и объясни, что конкретно случилось. Знаешь, какой счет вам пришлет телефонная компания? Давай, я слушаю.
   — Нечего особенно объяснять. Мы в клубе выступали, жарко было. Устали, нервничали. У Долли от напряжения рвота началась, прямо на сцене. И еще кровь носом пошла. Публика завизжала, в штаны наложила. Стали вопить, что Долли всех заразит, что ее изолировать надо. Побежали из клуба, как тараканы. Ей получше стало, домой поехала, в больницу не захотела. Так дома и сидит с тех пор, четыре дня. Трубку не берет. Я к ней сходила, хотела поговорить. Она открыла, пьяная, в руке бритвочка.
   Говорит, уйди лучше, а то полосну по пальцам и в глаза брызну.
   — Ты и ушла?
   — Не ушла бы, да она полоснула. Горсть крови набрала и стоит, улыбается: «Хочешь со мной?» Я заревела, на площадку выскочила, вниз побежала. А она кричит из дверей: «Счас догоню!» и хохочет.
   Я представила, как разряженная Катюха на огромных каблучищах скатывается по крутой лестнице, а моя Долька свистит сверху и улюлюкает: «Ату ее!», и чуть не фыркнула в трубку, но сдержалась.
   Жутко это было, а не смешно.
   — Когда это случилось?
   — Во вторник. Может, она уже умерла там? — Катюха снова завсхлипывала.
   — Погоди ты! У нас договор — когда умирать будет, я ее за руки подержу, чтоб ей не так страшно было. Долька договоры соблюдает, раз меня нет — не умрет, дождется.
   — Может, тебе лучше тогда совсем не приезжать? — съязвила Кэт.
   — А вот это фиг. Я все равно завтра в Москву собиралась, отпуск на работе оформила.
   — Значит, зря я на тебя наехала?
   — Ничего и не зря. Об одном жалею — надо было пораньше и танком. …Бедный папа! Не видать тебе Рембрандта…
   Чему ж я не сокол? Летала б бесплатно.

49

   Снова Москва, грязная, шумная. Кто бы знал, как я ненавижу эту тварь! Она мне представляется монстром, вампиром, присосавшемся к ни в чем не повинной и ничего не ведающей, по-детски наивной России. Москва проталкивает жадные щупальца дальше и глубже в податливое тело страны. В каждой, самой крохотной домушке торчит на почетном месте голодный отросточек: обаятельный, открытый, зубастый, сосущий роток — телевизор. Он льет и льет в души сладкий дурман изощренной бредятины, отупляет, отучает наблюдать и думать, манит надежностью определенности и ложной любовью, сочиняет нам жизнь, а взамен вытягивает энергию, силу и свободу. Острые, упрямые корешки полуправды легко вспарывают дряблую кожицу старинных верований и обычаев. Чудесное, настоящее и стоящее уходят рука об руку в прошлое. По сонным улицам селений тупо бродит несуществующее, но агрессивное и наглое Придуманное. Москва разбухает, жиреет и чтит себя благодетельницей.
   А еще я ненавижу этот город за то, что здесь обижают мою Дольку.
   Во дворе долькиного дома новые элементы дизайна: похожие на увечных пауков хромоногие транспаранты, светящиеся надписи гнусного содержания на деревянных сооруженьицах детской площадки. Стены подъезда загажены листовками: «Здесь живет вирусаноска», «Очистим Москву от мрази», «Не забудь пригласить на похороны — обожаю вечеринки» и тому подобные извращения воинствующего идиотизма. Подхожу к долькиной квартире. Уже на площадке меня встречает ужасная вонь: характерный запах больного человеческого тела, обслуживать которое хозяин перестал. Трупом не пахнет — на том спасибо.
   — Заходи, не заперто! — слышен из-за двери хриплый голос.
   Толкаю ее, стараясь не измазаться: дерматин извожен какой-то пакостью. Не то деготь, не то что похуже. Заглядываю. Почти впритык к дверям, только-только чтобы дать им возможность открыться, откинувшись на стену, в луже человеческих выделений и засохшего вина полулежит Долька. Лицо распухло, губы в коростах, глаза не фокусируются. По полу разбросаны длинные ноги и пустые бутылки.
   Она глядит на меня (вернее, пытается глядеть) и улыбается.
   — Как ты долго! Жду, жду, все выпила, сижу трезвая, как дура.
   — Катька позвонила, я сразу вылетела.
   — Позвонила Кэт? Забавно. Она тебя не жалует. Погоди, не проходи, тут грязно очень. Хотя, как это — не проходи? Наоборот, забирайся сюда скорее, только обувь не снимай. Перчатки взяла?
   — Вот, — достаю перчатки, халат, резиновый фартук.
   — Вымой меня, ладно? Что-то я раскисла.
   Переодеваюсь, помогаю даме подняться. Удалось! Обнявшись, плетемся в ванную, стараясь не поскользнуться и не рухнуть: пол уделан основательно. Добрались. Пускаю теплую водичку, пытаюсь Дольку раздеть. Как бы не так! Блевотина на одежде засохла. К тому же Долли мучил понос. До туалета дойти она не смогла, а, может, не сочла нужным. Теперь вся эта кака надежно спаяла одежду с кожей.
   Пытаюсь оторвать — Долли шипит от боли.
   — Ну-ка лезь в ванну так. Отмачивать будем.
   Загружаю ее в емкость, поливаю из душа.
   — Что морщишься?
   — Щиплет.
   — Сейчас, уже почти отклеилось. Вот, можно снять. Куда это?
   — Выбрасывай сразу в ящик, у меня тряпок много.
   Складываю грязную одежду в контейнер. Принимаюсь непосредственно за Дольку. Всегда худенькая, теперь она просто скелетообразная. Кожа туго обтягивает кости, к тому же она в мелких ссадинках и гематомах. Кое-где экзема и язвочки. Стриженые волосы на голове местами выпали совсем, образовался рельеф: лысинки озер и нетронутые массивчики лесов. Шея распухла. Неделю назад это был еще человек.
   — Ленка, — Долли задирает кверху мокрую пятнистую рожицу, — ты ведь не уедешь больше, правда? Я уже совсем не могу без тебя.
   — Не уеду. Видела, какая у меня сумка? Огромная! Туда все-все шмотки влезли, книга скандинавских саг и горнолыжные ботинки.
   — И ведро перчаток.
   Долька вылавливает из воды мою руку в перчатке и целует мыльную резину. Щекой прижимаюсь к ее плешивой макушке. Я больше не уеду, не бойся хотя бы этого.
   После помывки почти отношу ее на кровать. Там, заботливо укутанный одеялом по самую развеселую в мире морду, расположился Титус. Постель, как ни удивительно, чистая. Под простыней шуршит клеенка. Долли устраивается рядом со зверем, гладит нежно, чешет за ухом, шепчет: «Соскучился, малыш?» Титус глупо улыбается — рад.
   — Погоди обниматься. Дай-ка я тебя смажу сначала.
   Обрабатываю ранки, кое-что приходится забинтовать. Долька держит Титуса за лапу, терпит. По окончании процедуры спрашиваю:
   — Наденешь что-нибудь?
   — Не стоит. Так тебе удобнее будет, возни меньше. И стирки.
   Опять переодеваюсь. Долли, обхватив пушистого мутанта, следит за мной. Даже через одеяло видно, какая она тощая. Надо попытаться ее накормить.
   — Есть хочешь?
   — Да меня рвет постоянно. И дома шаром покати.
   — Там, где есть я, еда всегда найдется.
   — Блины с дырками от Генички?
   — Нет, суп от курочки. А от Генички несъедобный привет. Куриный суп любишь?
   — Люблю. Только все равно вырвет.
   — Пусть попробует! Не отдадим, — вынимаю из сумки средних размеров канистру, — Надо подогреть, остыл по дороге, — отправляюсь на кухню.
   — Ты куда?! — Долька дергается, пытается встать. — Я с тобой! — сползает на пол, заваливается.
   Бросаю судок, поднимаю ее, складываю обратно, сажусь рядом, успокаиваю:
   — Что скачешь, как кенгуру на ринге? Думаешь, в двух комнатах заблужусь?
   — Я должна тебя видеть, — она в панике.
   Мухи на брюхе! Достаю паспорт, открываю страницу с фотографией, сую ей под нос.
   — Это я?
   — Ты.
   — Смотри сюда и считай вслух до двадцати. Принесу кастрюльку и тарелки с ложками. Подогреем тут, у меня кипятильник есть. Идет?
   — Один, два, три… пятнадцать! — она облегченно передыхает, увидев в дверном проеме нечто, идентичное изображению в паспорте и увешанное посудой.
   У меня здесь свои: чашка, тарелка, стакан и прочее. Хозяйка никогда не пользуется ими на всякий случай, хоть я и говорю ей, что это ненаучно. Она не очень-то жалует науку. Подогреваю суп, чай, кормлю Долли с ложечки, у нее руки дрожат от слабости.
   — Тошнит?
   — Нет, — смотрит удивленно.
   — Давай, я в коридоре приберу. Запах не гастрономический.
   — Просто закрой дверь поплотнее и падай рядом. Будешь сказку рассказывать, — она пододвигает игрушку, переползает на середину широкой кровати. — Ложись поверх одеяла, а то из меня разная отрава сочится. — … В некотором царстве…
   — Нет! Не эту. Про Тролля. Помнишь, как он встретил А? Я все думаю: что-то там не так в этой сказке. Не могла А уйти. Может, ты конец с другой сказкой перепутала?
   — Наверное. Или она просто пошла прогуляться, а вернуться не удалось, кто знает? Я новую историю про Тролля расскажу, хорошо? Через много-много лет, в средние века, он в очередной раз нашел свою А.
   Теперь ее звали Адель, и им обоим было уже совершенно ясно, что она Душа Тролля. Старухи не солгали юной рыжей дикарке, в древнем предании имелось зернышко правды. Итак, в маленьком, недавно народившемся вокруг герцогского замка городке ремесленников и торговцев Корде, что на юге Франции, жили-поживали искусный кузнец Пьер и его жена, высокая, гибкая веселая Адель. Их скромный домишко стоял недалеко от городских ворот. Снаружи казался он не особенно уютным, да и изнутри был темноват и холодноват, но даже в самую мрачную или квелую погоду полыхали там ярче солнца и грели Тролля огненные кудри хозяйки…
   Долька внимательно слушает, дышит хрипло. У нее жар. Через все проложенные между нами тряпки пробивается и жжет меня ее боль. Надо завтра попросить у Айболита морфин. Ее, конечно, пора положить в стационар, но я пока не могу. Не могу!

50

   «Хватит, пожалуй!» Невысокий, но жилистый и ловкий Пьер клещами вытащил из горна кусок раскаленного докрасна железа, шмякнул его на наковальню. Застучал-забухал-затюнькал молоток, придавая форму будущему лемеху.
   В незакрытые по летнему времени двери кузни влетела Адель. Одета она была вполне по моде того века: в полотняную белую камизу-рубашку, сверху — в тунику-котту с длинными узкими рукавами и тунику-сюрко, подпоясанную по бедрам поясом. Рыжие кудри А полностью спрятались под белым круглым платком с отверстием для лица. Адель пару секунд с удовольствием наблюдала за пьеровой стукотней, потом по-разбойничьи свистнула. Отшвырнув молот с клещами, кузнец кувыркнулся в воздухе, оказавшись лицом к «врагу». Шерсть на голове встала дыбом, зубы оскалились. А захихикала:
   — Обожаю прытких мужчин! Повторить можешь?
   Тролль обиженно засопел:
   — Вся работа насмарку! — он выудил откуда-то погнувшийся лемех, сунул обратно в горн. — Чего пришла-то?
   — Да там этот опять, я видела, на заднем дворе со щита герб отковыривает, чтоб повод был зайти.
   — Кто — «этот»?
   — Корнеплод какой-то, кажется.
   — Наверное, Свеклольд.
   — Точно!
   — Заказ готов, тащи сюда коробку.
   — Уже принесла.
   Адель выкопала в плетеной коробке нужный кусок пергамента с мадригалом и пометкой «для Свеклольда» и пожала плечами:
   — Не пойму никак, зачем идти в трубадуры, если стихов писать не умеешь?
   — Нам-то что? Платят — и прекрасно.
   — Вон он топочет! — А юркнула в уголок и приняла пристойный вид, подобающий жене уважаемого ремесленника.
   В низенькую дверь кузни втиснулся великолепный трубадур. О! Он пленял. Весь в шлеме, весь в кольчуге, весь в плаще. Ноги восхищали обывателей ярчайшими, супер-стильными, самыми красными в мире штанами. Испачканными навозом. На поясе болтался меч в ножнах. В руках рыцарь гордо держал покалеченный щит и обиженный расставанием с ним герб: двуглавого беременного козла в туфлях. Внеся данные предметы в помещение, сиятельный воин изрек:
   — Повелеваю: почини!
   Его блудливые глазки обнырнули кузню, наткнулись на скромницу А, и он завел:
   — О, это был великий бой! Я стрелой скакал навстречу чудовищу на могучем Брыкунсе, подлый дракон рыгал огнем, скреб землю когтями и испражнялся со страха. Мой огромный меч снес его богомерзкую голову, но как раз в сей торжественный миг победы коварный выродок откусил герб с моего щита. Такая досада! Пришлось освободить герб из зловонной пасти и направиться в ближайший город к кузнецу. Не могу же я припасть к туфлям возлюбленной в столь неполноценном виде!
   — Значит, навоз на ваших штанах принадлежит дракону? — спросила, чуть дыша, хозяйка.
   — Ему!
   — Ах-х! — Адель восхищенно закатила хулиганские очи почти под платок.
   — А какие стихи я посвящаю своей даме сердца! — распетушился клиент.
   «Готово?» — шепнул он Троллю. Тот молча сунул листок и забрал изуродованный доспех — чинить.
   Рыцарь подкатил чурбан, взнес на него правую ногу, припал к листку и завыл:
 
О, Лаврампия, дева! Красы незакатный рассвет!
Твоя прелесть превыше лазури палаты небесной!
Возгорелся в глазах моих верности вечный завет
расчудесный!
Я жую, и пою, и воюю во славу Твою,
о, прекрасней любови! алмазней сверкающей броши!
Сладкой негой стиха с головою тебя оболью
и дракона убью,
и другого дракона убью,
и вообще, я весь род их противный на мах перебью,