- Я хотел бы, чтобы они появились в печати.
   Луначарский давно уже уговаривал Волошина переехать в Москву, и я был убежден, что Максимилиан Александрович вскоре будет в Москве и мы с ним увидимся. Во всяком случае, мы попрощались "до встречи в Москве".
   В Москве началась зима. Помню Тверской бульвар, осыпанный первым снегом, и первого знакомого, которого я встретил наутро после приезда. Это был профессор Василий Львович Львов-Рогачевский, друг множества молодых литераторов и руководитель объединения "Литературное звено". Члены этого звена собирались по средам в "Доме Герцена", где ныне Литературный институт, усаживались вокруг покрытого синим сукном очень большого стола и читали друг другу свои сочинения - преимущественно стихи. Из молодых тогда мало кто занимался прозой. Впрочем, бывали здесь и не одни молодые. Василий Львович уже знал меня по "Литературному звену", да я бывал у него и дома и в одной из многочисленных тогда в Москве книжных лавок писателей - на Большой Никитской, нынешней улице Герцена. Известные русские писатели стояли за прилавками и торговали старыми книгами.
   Встретив меня на Тверском бульваре, Львов-Рогачевский поздравил с возвращением, стал расспрашивать о Волошине (он знал, что я уезжал в Феодосию). Я ответил, что привез от Волошина письмо к Луначарскому и иду сейчас в Наркомат просвещения, чтобы попытаться лично наркому передать это письмо. Я, разумеется, сказал, что у меня по-прежнему нет комнаты и никакой надежды ее получить.
   - Вы увидитесь с Луначарским, попросите его.
   - Что вы, Василий Львович! Луначарский меня не знает. Я только передам ему письмо и сейчас же уйду.
   - Да нет, вы попросите. Постойте! Я напишу вам записку к нему. Пойдемте со мной.
   Мы с ним зашли в книжную лавку писателей на Большой Никитской, и там у прилавка он написал Луначарскому несколько добрых слов обо мне и просил помочь человеку, не имеющему в Москве жилища.
   Луначарского я встретил у дверей зала заседаний Наркомпроса на Остоженке. Только что окончилось заседание коллегии. Толпа, дожидавшаяся наркома, сразу окружила его и оттеснила меня. Я в отчаянии закричал через десятки голов:
   - Анатолий Васильевич! Анатолий Васильевич! Вам письмо от Максимилиана Волошина!
   Луначарский тотчас повернул голову в мою сторону и потянулся за письмом, которое я протягивал. Толпа расступилась, и меня пропустили к нему.
   - Волошин? Максимилиан Александрович? - спросил он, беря от меня письмо. - Что же он не едет сюда? Мы его очень ждем. Я два раза писал ему. Он очень, очень нам нужен здесь, в Москве!
   Я не был уполномочен Волошиным объяснять, почему он не едет в Москву. Возможно, он сам объяснял Луначарскому в своем письме. Вместе с письмом я передал Луначарскому также и записку Львова-Рогачевского. Но в окружении толпы просителей он не стал читать ни того, ни другого - сунул в нагрудный карман своей наглухо, до горла, застегнутой синей куртки (в пиджаке и при галстуке он стал появляться позже).
   - Ваш телефон вы, наверное, записали? Я позвоню вам.
   Я не успел ответить. Толпа вновь оттеснила меня от него. Мне не удалось больше ни слова сказать. Но боже мой! Мой телефон! У меня не было в Москве собственного угла, не то что телефона!
   Стихи Волошина, которые он дал мне в Москву, я отнес в "Красную новь" Воронскому 17. Воронский взял стихи Максимилиана Волошина, не помню какие. Вскоре встречаю Сергея Клычкова - он был тогда секретарем редакции "Красной нови".
   - Что же вы не приходите за гонораром Волошина? Стихи идут в ближайшем номере 18, гонорар уже выписан.
   - Но ведь я оставил для перевода гонорара адрес: Феодосия, Коктебель, дача Волошина. Вышлите ему почтой.
   - С ума вы сошли. Пока деньги дойдут до него, он на них и одной коробки спичек не купит. Курс падает по часам. Получайте деньги, купите на черной бирже червонцы и тогда перешлете ему с кем-нибудь.
   Я никогда не покупал на черной бирже червонцев, понятия не имел, как это делается, да и вообще денег у меня почти не бывало: я жил на паек. Мне выдавали его за ведение литературного кружка в 18-м железнодорожном полку. Да и доверенности от Волошина на получение денег я не имел.
   Клычков уверил меня, что отсутствие доверенности - не беда, он и Воронский все устроят. И действительно, гонорар Волошина я получил и тотчас побежал на Ильинку, как мне посоветовал Клычков. Но как покупать червонцы для спасения денег? Какие-то типы шмыгали взад и вперед, иногда останавливали пешеходов, перешептывались с ними о чем-то, уходили в подъезды ГУМа и там обделывали свои делишки. Моя старенькая куртка облезлым мехом наружу, видимо, не свидетельствовала о моей способности приобрести червонцы. Во всяком случае, никто ко мне не подошел, а я так и не решился первым заговорить с валютчиками. Наутро стоимость денег упала уже не помню насколько, но так значительно, что я схватился за голову. Чтобы спасти хоть часть денег Волошина, я снова бросился на Ильинку - известное тогда всей Москве местонахождение черной биржи. И опять - такие же, как вчера, шмыгающие типы. И опять у меня нехватка решимости первым заговорить с ними, а у них явное пренебрежение к моей куртке лысым мехом наружу.
   Миллионы Волошина, которыми были набиты мои карманы, обесценивались с каждым часом. Реальная стоимость их все стремительней приближалась к стоимости коробки спичек. В последний момент я решил приобрести на них хоть что-нибудь не падающее в цене и приобрел... в каком-то нэповском магазине четыре банки сгущенного молока! Затем я написал Волошину обо всем происшедшем и спрашивал, как мне быть, чтобы не чувствовать себя невольным растратчиком его литературного гонорара. Он быстро ответил очень милым, полным утешительных слов письмом. Мол, он хорошо все понимает и советует мне больше не думать о деньгах. Он все равно не смог бы их получить и реализовать при существующем положении. Писал, что его интересует моя проза, и между строк читалось, что в прозу мою он верит больше, чем в мои стихи. Но о приезде в Москву - ни слова.
   Лет через десять, живя в писательском доме отдыха в Малеевке под Москвой, я прочитал в "Литературной газете" о смерти Волошина. <...>
   В письме, которое Максим Горький писал мне в 1932 году, вскоре после смерти Максимилиана Волошина, есть совет сравнить в задуманной мною книге село Гуляй-Поле Нестора Махно с Коктебелем Максимилиана Волошина. "Подумав, несмотря на разность, вы найдете общее между ними", - писал Горький в своем письме.
   Разность, разумеется, очевидна. Это разность культур. Утонченная, рафинированная культура эстета, парнасца, мастера и живописца слова Волошина, с одной стороны, и дикая природа полуинтеллигента, слегка философствующего атамана налетчиков, анархиста Махно - с другой. Но что же общего между ними? Общее только то, что оба по природе они анархисты, индивидуалисты, один - примитивный и дикий, другой - европеизированный, эрудит. И оба - украинцы. Вторая фамилия Волошина - Кириенко. Общее также то, что оба пытались стоять над белыми и над красными. Но Махно, пытаясь остаться самим собой, воевал и с белыми и с красными. А Волошин, оставаясь самим собой, не воевал ни с кем. И все же белых он сторонился, а красным он помогал. И с красными он работал. Он немало сделал для советского Крыма. Недаром Луначарский, хорошо знавший его недавнюю еще позицию "над схваткой", знавший и силу и слабость Максимилиана Волошина, так настойчиво звал его в Москву для работы. И хотя Волошин трудно и медленно оставлял свою позицию "над схваткой", он своими огромными знаниями, мастерским своим умением рассказывать о прекрасном, своим участием в собирании произведений искусства для музеев и в создании этих музеев был и любезен и полезен своему народу. И, что бы ни говорили о нем, нам есть чем вспомнить и уважительно помянуть поэта, живописца, человека и чудака - одного из тех добрых и талантливых чудаков, которые странностями своими всегда украшали Россию.
   Викентий Вересаев
   КОКТЕБЕЛЬ
   С осени 1918 года до осени 1921 года мне пришлось прожить в Крыму, в дачном поселке Коктебель, где года два перед тем я купил себе дачу.
   Прелестная морская бухта с отлогим пляжем из мелких разноцветных камушков, обточенных морем. Вокруг бухты горы изумительно благородных, изящных очертаний, которые мне приходилось наблюдать только в Греции и которых представить себе не могут ялтинцы, восхищающиеся своей безобразной Яйлою. Коктебельская долина в сравнительно недавние еще времена представляла собой морское дно, поднятое кверху подземными силами. Вода в колодцах солоноватая, и ее еле могут пить только лошади. Намокшая от дождя земля, подсыхая, покрывается белым налетом соли, как будто инеем. Деревья растут туго, трава жалкая, и преобладает особого рода мелкий полынок, наполняющий воздух своим прелестным горьковатым запахом. Чувствуется, тут когда-то были катастрофические пертурбации, землетрясения, взрывы - и все вдруг в этом бешеном кипении и движении окаменело, с огромными пластами земли, ставшими вертикально. Справа высятся крутые утесы Карадага; на склоне его выступы скал образуют совершенно определенно человеческий профиль, несколько напоминающий профиль Пушкина. Впрочем, постоянно живший в Коктебеле поэт Волошин утверждает, что это его профиль.
   ...Всю эту коктебельскую долину с окружающими горами, размером приблизительно в 1 1/2 тысячи десятин, купил известный петербургский окулист профессор Юнге за баснословно дешевую цену, чуть ли не по рублю за десятину, и поселился там. Он развел у себя большой виноградник, занимался сельским хозяйством. После смерти старика сыновья его стали продавать участки под дачи. Но место было малоизвестное, и вначале заселение шло очень медленно. Первыми поселенцами были: Елена Оттобальдовна Волошина, мать поэта, доктор Теш, доктор М. П. Манасеин и др. Постепенно дачный поселок разрастался, и ко времени моего приезда было уже дач тридцать. Там жили: поэт Волошин, известный публицист, бывший священник Григорий Петров, поэтесса Поликсена Сергеевна Соловьева-Allegro, детская писательница Н. И. Манасеина, артистка московского Большого театра М. А. Дейша-Сионицкая, артист петербургского Мариинского театра бас В. И. Касторский, историк искусства А. П. Новицкий.
   Представительницей порядка, благовоспитанности, комильфотности и строжайшей нравственности была М. А. Дейша-Сионицкая. Представителем озорства, попрания всех законов божеских и человеческих, упоенного "эпатирования буржуа" был поэт Максимилиан Волошин. Вокруг него группировались целая компания талантливых молодых людей и поклонниц, местных и приезжих. Они сами себя называли "обормотами". Сам Волошин был грузный, толстый мужчина с огромной головой, покрытой буйными кудрями, которые придерживались ремешком или венком из полыни, с курчавой бородой. Он ходил в длинной рубахе, похожей на древнегреческий хитон, с голыми икрами и сандалиями на ногах. Рассказывали, что вначале этим и ограничивался весь его костюм, но что вскоре к нему из деревни Коктебель [пришли] населявшие ее крестьяне-болгары и попросили его надевать под хитон штаны 1. Они не могут, чтобы люди в подобных костюмах ходили на глазах у их жен и дочерей.
   Мать Волошина носила обормотское прозвание "Пра". Это была худощавая мужественная старуха. Ходила стриженая, в шароварах и сапогах, курила. Девицы из этой обормотской компании ходили в фантастических костюмах, напоминавших греческие, занимались по вечерам пластическими танцами и упражнениями. Иногда устраивались торжественные шествия в горы на поклонение восходящему солнцу, где Волошин играл роль жреца, воздевавшего руки к богу солнцу. Из приезжих в обормотской компании деятельное участие принимали писатель А. Толстой, художник [Лен]тулов и др. Они были постоянными посетителями кабачка "Бубны", расписанного их художниками, содержавшегося греком Синапла *. Устраивали кошачьи концерты представителям враждебной партии, особенно Дейше-Сионицкой.
   * Правильно: Синопли.
   Дейша-Сионицкая явилась основательницей общества благоустройства дачного поселка Коктебель. До этого времени мужчины и женщины купались в море кто где хотел, и это, конечно, очень стесняло многих женщин. Общество благоустройства разделило пляж на отдельные участки для мужчин и женщин и поставило на границах столбы с надписью в разные стороны "для мужчин" и "для женщин". Один из таких столбов пришелся как раз против дачи Волошина. Волошин выкопал этот столб, распилил на дрова и сжег. Дейша-Сионицкая, как председательница общества благоустройства, написала на Волошина жалобу местному феодосийскому исправнику Михаилу Ивановичу Солодилову. Солодилов прислал "Максу Волошину" грозный запрос: на каком основании он позволил себе такое неприличное действие, как уничтожение столба? Волошин ответил: во-первых, его зовут не Макс, а Максимилиан Александрович; правда, друзья называют его Макс, но с исправником Солодиловым он никогда брудершафта не пил. Что касается существа дела, то он, Волошин, считает неприличным не свой поступок, а водружение перед его дачей столба с надписью, которую люди привыкли видеть только в совершенно определенных местах 2.
   Суд присудил Волошина к штрафу в несколько рублей.
   Волошин обладал изумительной способностью сходиться с людьми самых различных общественных положений и направлений. В советское время, например, он умел, нисколько не поступаясь своим достоинством, дружить и с чекистами, и с белогвардейцами, когда Крым то и дело переходил из одних рук в другие. До революции он был в дружеских отношениях с таврическим губернатором Татищевым. Однажды, вскоре после вышеописанного происшествия со столбом, жена губернатора, проездом из Феодосии в Судак, заехала к Волошину и обедала у него. А исправник Солодилов, как тогда полагалось, дежурил У выхода при коляске. Губернаторша вышла, радушно простилась с Волошиным и уехала. Солодилов подошел к Волошину, взял его дружески под руку, отвел в сторону и сказал:
   - Максимилиан Александрович, вам тогда не понравилось, что я назвал вас Максом. Пожалуйста, называйте меня Мишей.
   Волошин был человеком большого ума и огромнейшей образованности. <...> Вячеслав Иванов, Брюсов, Мережковский, Андрей Белый, Бальмонт, Волошин - все это были люди с широким и глубоким образованием. <...> Но замечательно вот что: все перечисленные модернисты были люди исключительно образованные в области литературы, истории, философии, религии, искусствоведения, лингвистики, многие даже - в области естествознания, но - по крайней мере те, с которыми мне приходилось сталкиваться, - были изумительно наивны и нетверды в вопросах общественных, экономических и политических; здесь их твердый и решительный шаг сменялся слабою колеблющейся походкой, и не стоило большого труда сбить их на землю.
   Волошин был умен, образован. Но крайне неприятное впечатление производило его непреодолимое влечение к парадоксам.
   Человек чрезвычайно оригинальный, он из всех сил старался оригинальничать. Чем ярче была нелепость, тем усиленнее он ее поддерживал. Он утверждал, например, что заплата очень идет к платью, но только она должна быть контрастирующего цвета - красная на зеленом платье, оранжевая на синем и т. п. Он с самым серьезным видом повторял изречение какого-то французского острослова, утверждая, будто это сказал Микеланджело: что для того, чтобы дать статуе полное совершенство, нужно ее по ее окончании сбросить с горы. Чтобы Микеланджело сбросил своего Моисея с горы! Что Венера Милосская прекрасна и без рук - это вовсе не значит, что с руками она стала бы хуже.
   - "Женская красота есть накожная болезнь". Идеальную красавицу способен полюбить только писарь. Вы посмотрите, все знаменитые красавицы отличались каким-нибудь уродством и умели заставить свое уродство признать за красоту. Или возьмите женские образы Боттичелли. Итальянца того времени привлекала здоровая, смуглая, краснощекая женщина с огненными волосами (потому что итальянки вообще черные) - для этого даже волосы мыли раствором ромашки. И вот Боттичелли дает свою красоту и завоевывает ею итальянца - хрупкую, чахоточную девушку (оригинал - предмет любви одного из Медичи, умерла 21 года. Имя?).
   Все время усиленно щеголяет знаньями.
   - Заплаты - это ничего. Только нужно, чтобы они ярко выделялись. Лучше всего, чтобы были дополнительного цвета: к зеленому - красные, к синему оранжевые.
   - Ну, это парадокс!
   - А что такое парадокс? Это - истина, показанная с неожиданной стороны.
   Утверждал, что верит в хиромантию, предсказывал судьбу по линиям рук. Лечил заговорами.
   Когда Советская власть в 1919 году овладела Крымом, я заведовал в феодосийском наробразе отделом литературы и искусства и пригласил в репертуарную комиссию Волошина. Он первым делом поставил такой принципиальный вопрос.
   - Известно, - сказал он, - что искусство, по выражению Оскара Уайльда, "всегда восхитительно бездейственно". Зритель переживает в театре определенные эмоции и именно поэтому перестает переживать их в жизни. Поэтому, например, если мы хотим убить в человеке стремление к борьбе, мы должны ставить пьесы, призывающие к борьбе; если желаем развивать целомудрие, то надо ставить порнографические пьесы.
   На губах его играла чуть заметная самодовольная улыбка, а мне просто стыдно было за него, что и в такой момент он самым подходящим почел щегольнуть парадоксом; стыдно было перед рабочими, с изумлением и негодованием слушавшими его высказывания. Разумеется, мне как председателю немедленно пришлось снять с обсуждения этот "принципиальный" вопрос.
   При белых он в какой-то симферопольской газете не то напечатал статью, не то дал пространное интервью, где высказывался, что единственное спасение для распадающейся России это объединиться под руководством... патриарха Тихона! 3 Нужно заметить, что церковником он никогда не был, а вытекало это единственно из желания ошарашить читателя по голове хорошей дубиной.
   Приезжая журналистка вместе с секретарем местного сельсовета пришли к мысли учредить шефство приезжих дачников, среди которых много бывает профессоров, писателей и пр., над деревней Коктебель.
   - Я вообще враг всякой общественной деятельности. От нее никогда ничего, кроме вреда, не бывает... Зачем ликвидация безграмотности? У вас теперь есть радио, его могут слушать и безграмотные.
   - Этого слишком мало. Деревня совершенно некультурная, вместо врачебной помощи прибегает к заговорам.
   - И хорошо делает. Заговоры гораздо полезнее, чем всякие врачебные средства...
   И пошел! Цитировал Гиппократа, Галена, Аверроэса, Авиценну, Агриппу Неттельсхеймского 4. Посетители слушали выпучив глаза. То, что они считали признаком глубокой темноты и невежества, рассыпал перед ними блестящий, видимо, умный и необычайно образованный человек. На прощанье он спросил посетительницу, чем она занимается.
   - Я журналистка.
   - Самое вредное занятие на земле!
   Очень скоро у меня пропала всякая охота о чем-нибудь спорить с ним. Чувствовалось, что самой очевидной истины он ни за что не примет, если она будет в банальной одежде. Маленькие его смеющиеся глазки под огромным лбом озорно бегали, и видно было, что он выискивает, чтобы сказать такое, чтобы посильнее ошарашить противника. Очень скоро это стало невыносимо скучным.
   В политическом отношении он не считал себя ни большевиком, ни белым. Где-то в стихах писал, что ему равно милы и белые и красные, и воображал, что стоит выше их, тогда как в действительности стоял только в стороне.
   И не смолкает грохот битв
   По всем просторам южной степи,
   Средь золотых великолепий
   Конями вытоптанных жнитв.
   И там и здесь между рядами
   Звучит один и тот же глас:
   "Кто не за нас - тот против нас.
   Нет безразличных: правда с нами".
   А я стою один меж них
   В ревущем пламени и дыме
   И всеми силами своими
   Молюсь за тех и за других.
   (Гражданская война, 1919)
   У власти были красные - он умел дружить с красными; при белых - он дружил с белыми. И в то же время он всячески хлопотал перед красными за арестованных белых, перед белыми - за красных. Однажды при белых на одной из дач был подпольный съезд большевиков 5. Контрразведка накрыла его, участники съезда убежали в горы, а один явился к Волошину и попросил его спрятать. Волошин спрятал его на чердаке, очень мужественно и решительно держался с нагрянувшей контрразведкой, так что даже не сочли нужным сделать у него обыск. Когда впоследствии благодарили его за это, сказал:
   - Имейте в виду, что когда вы будете у власти, я так же буду поступать с вашими врагами.
   Дача Волошина находилась в центре дачного поселка, на самом берегу моря. Основное ее здание представляло из себя полуовальную башню, двумя ярусами окон обращенную к морю; сзади и с боков она обросла балкончиками, галереями, комнатами, уходившими в глубь двора. Овальная башня называлась "мастерская". Это был высокий поместительный зал в два света; сбоку лестница вела на хоры, где находилось несколько мягких диванов. Широкая стеклянная дверь, задергивавшаяся золотисто-желтой, чтобы получалось впечатление солнечного освещения, занавесью, вела в соседнюю комнату, где был стол, кресла. Здесь жил Волошин. И мастерская и кабинет Волошина были во всю высоту заставлены полками с книгами; к верхним полкам вела от хор галерейка. Книг было очень много, все очень ценное по литературе французской и русской, литературоведению, философии, теософии, искусствоведению, религии, масса ценнейших художественных изданий, заграничных и русских; книг по естествознанию не замечал; поражало полное отсутствие книг по общественным и экономическим наукам. Он с гордостью заявлял, что Маркса не читал и читать не будет.
   В мастерской и в кабинете была масса очень уютных ниш и уголков. На свободных промежутках стен висели портреты (преимущественно его собственные, писанные художниками разных направлений - реалистами, кубистами). При входе налево в нише стоял гипсовый слепок бюста египетской царицы Таиах; она фигурирует во многих стихотворениях Волошина. Не знаю, знаменитый это бюст или нет; думаю, что если бы был широко знаменит, то Волошин его у себя не поставил бы. Общее впечатление от мастерской и от всего его жилища было очень изящное, художественное и уютное. Волошин яро защищал хаотичность всевозможных пристроек, утверждая, что здания должны создаваться не по предварительным проектам архитекторов, а стихийно, соответственно внутренним тенденциям развития здания. <...>
   Волошин был когда-то женат, но давно разошелся с женой. В годы 1918-1921, когда я жил в Коктебеле, Волошин являлся везде с молодой, худощавой, довольно красивой женщиной, еврейкой, которую он всегда рекомендовал неопределенно-просто Татидой. Так все ее и звали. Елена Оттобальдовна ее не любила, поедом ела, она была кроткая и безответная, делала самую черную работу. Для жизни она была какая-то неприспособленная. В одной эпиграмме Волошина Татида заявляла, что
   В этот мир явилась я
   Метаться кошкой очумелой
   По коридорам бытия.
   Когда я в 1926 году опять стал проводить лето в Коктебеле, Елена Оттобальдовна уже умерла и при Волошине была Мария Степановна. Она была зарегистрирована с Волошиным *, была очень энергичная и хозяйственная, ходила стриженая, в шароварах и сапожках.
   * См. комментарий к воспоминаниям М. С. Волошиной (с. 696)
   Дача Волошина создавалась именно стихийно. Мать его отдавала комнаты дачникам и каждый год пристраивала новые комнатки. В глубине еще большой двухэтажный дом. В общем в даче было комнат двадцать пять. С приходом Советской власти путем больших хлопот, и собственных, и многочисленных его друзей, Волошину удалось спасти свою дачу от реквизиции. Он превратил ее в бесплатный Дом отдыха для писателей и художников, и в таком виде дача просуществовала до самой его смерти. (Впоследствии она была передана Литфонду.) Волошин со смехом рассказывал, что местные болгары, сами обычно сдающие на лето все в своих домах, что можно только сдать для дачников, страшно возмущались тем, что Волошин сдает комнаты бесплатно, что это "не по-коммунистически". Каждый год масса интереснейших писателей и художников съезжались к Волошину; в мастерской устраивались разнообразнейшие литературные чтения. Волошин слушал и рисовал акварельные картинки. Он был еще и художником и писал акварели, представлявшие по большей части идеализированную природу Коктебеля. Я мало понимаю в живописи; говорили, что он подражает то своему феодосийскому другу художнику К. Ф. Богаевскому, то японцам. Меня только в этих изящных акварелях поражали блеклые их тона, полное отсутствие знойного блеска коктебельского солнца и яркой сини моря. Писал он их чуть ли [не] пачками, одновременно по нескольку штук, и потом раздаривал друзьям. На литературных этих сборищах очень много своих стихов читал и сам Волошин.
   Очень оригинальна его литературная судьба. Начал он второсортными модернистскими стихами. Но и тогда обратило на себя внимание его энергичное стихотворение, кажется, называлось оно "Ангел мщения", а начиналось так: "И ангел говорит..." 6 Стихи его были перенасыщены ученостью, а чтобы понимать его, нужно было постоянно заглядывать в энциклопедический словарь. Однажды в Москве он читал одно стихотворение Вячеславу Иванову и сам с гордостью говорил об этом стихотворении, что во всем мире его могут понять только два человека: он сам и Вячеслав Иванов. И в стихах своих он любил, как и во всем, слова редко употребляемые, вместо горизонт писал окоем и т. п. Один сборник своих стихотворений он озаглавил "Иверни", и все думали, что это нечто грузинское, и тщетно искали в сборнике стихотворение, воспевающее какую-нибудь грузинскую царевну Иверни. Оказалось - и это с большим огорчением принужден был объяснять нам Волошин, - что это - чисто русское слово, которое можно найти у Даля, и значит оно "щепки". Революция ударила по его творчеству, как огниво по кремню, и из него посыпались яркие, великолепные искры. Как будто совсем другой поэт явился, мужественный, сильный, с простым и мудрым словом, но и тут постоянно его сосало желание оригинальничать. Помню, когда я однажды читал цикл его стихов "Путями Каина" одному умному и тонкому знатоку поэзии, М. П. Неведомскому *, он спросил: сколько Волошину лет?