Моя жена вышла замуж и родила детей в полном неведении о той опасности, которая нависла над ней самой, и о том, что все наши дети, по ее милости, попали в группу риска.
* * *
   Наши дети, которые выросли в доме рядом с окончательно свихнувшейся бабкой, сбежали из нашей долины при первой возможности, точно так же, как она сбежала из Перу. Но они не стали плодиться и размножаться, и я сомневаюсь, что они на это решатся, — ведь они знают, какая дьявольская ловушка для дураков запрятана у них в генах.
* * *
   Джек Паттон не был женат, Он никогда не говорил, что хочет иметь детей. Это, кстати, наводит на мысль, что ему было кое-что известно о сумасшедших родичах в Перу. Но я этому не верю. Он был вообще против завета плодиться и размножаться, потому что, как он говорил, человеческие существа «раз в 1000 глупее и ничтожнее, чем они думают».
   Я и сам, кажется, со временем пришел к тому же выводу.
   Я помню, как на первом курсе Джек внезапно решил, что станет карикатуристом, хотя прежде об этом и не помышлял. Он всегда принимал решения моментально, ни с того ни с сего. Представляю себе, как он там у себя, в Вайоминге, вдруг решил сконструировать электрический стул для крыс.
   Первый и последний рисунок, какой он создал, изображал свадьбу носорогов. А самый обыкновенный священник в церкви задавал вопрос присутствующим: если здесь есть кто-нибудь, кому известна причина, которая могла бы помешать этим 2им соединиться в таинстве брака, — пусть говорят сейчас или никогда.
   Это было задолго до того, как я повстречался с его сестрой, Маргарет.
   Мы с ним все 4 года прожили в одной комнате. Поэтому он показал мне рисунок и сказал, что собирается продать его в «Плейбой».
   Я спросил его, что в этом рисунке смешного. Он совсем не умел рисовать карикатуры. Ему пришлось объяснять мне, что жених и невеста — носороги. А я было подумал, что это пара диванов, или, может быть, пара лимузинов, побывавших в уличной катастрофе. Это еще могло бы вызвать улыбку: пара разбитых лимузинов соединяет свои судьбы перед алтарем. Собираются жить своим домом.
   — Что тут смешного? — повторил Джек, не веря своим ушам. — У тебя что, сперли чувство юмора? Да ведь если кто-нибудь не остановит церемонию, эти двое спарятся и родят маленького носорожика!
   — А как же иначе, — сказал я.
   — Силы небесные, — сказал он, — да есть ли на всем белом свете что— нибудь уродливее и глупее носорога? Если нечто способно к размножению, это еще не значит, что оно должно размножаться.
   Я заметил, что носорогу другой носорог может казаться гением чистой красоты.
   — В том-то и дело, — сказал он. — Любая зверюга считает себе подобных тварей чудесными. И все молодожены считают, что они — чудо из чудес, и что у них родятся расчудесные детишки, даже если сами они уродливее носо— рогов. То, что мы сами себе кажемся венцом творения, еще ничего не значит. Мы можем оказаться страхолюдными чудищами, которые просто не желают этого признавать, боясь сильно огорчиться.
* * *
   Когда мы с Джеком учились на третьем курсе Уэст-Пойнта — а в обычном колледже это был бы только первый курс, — помнится мне, нам было приказано маршировать 3 часа кряду по плацу, как будто мы несли охрану, с полной выкладкой и при личном оружии. Это наказание нам влепили за то, что мы не донесли на другого курсанта, который смухлевал на экзаменах по электротехнике. Кодекс Чести требовал, чтобы мы не только сами никогда не лгали и не жульничали, но и доносили на любого, кто был в этом повинен.
   Мы не видели, как этот курсант жульничал. Мы даже учились в разных классах. Но мы оказались рядом, в компании еще одного курсанта, когда он напился после игры Армии против Флота, в Филадельфии. Он так надрался, что заявил во всеуслышание, что смухлевал на экзаменах прошлым летом, в июне. Мы с Джеком посоветовали ему заткнуться, добавили, что не хотим ничего слышать, и вообще забудем про это начисто, потому что еще не известно, правда это или выдумка.
   А тот, другой курсант, которого впоследствии подорвали во Вьетнаме, заложил нас всех. Считалось, что мы так же низко пали, как этот жулик, раз мы его покрываем. Кстати, новое слово «подорвать», т.е. разнести на куски, родилось на Вьетнамской войне. Случалось, что в палатку к нелюбимому офицеру забрасывали осколочную гранату. Не хочу хвастаться, но за все время, что я служил во Вьетнаме, никто не предлагал подорвать меня.
   Обманщика поперли с последнего курса, хотя он был «старичком» и до окончания ему оставалось всего 6 месяцев. А нам с Джеком пришлось погулять 3 часа ночью в проливной дождь. Разговаривать друг с другом или с посторонними нам не полагалось. Но невидимые диагонали, по которым мы расхаживали, пересекались в 1 точке. Когда мы встретились в очередной раз, Джек мне тихонько сказал:
   — Что бы ты стал делать, услышав, что кто-то только что сбросил атомную бомбу на Нью-Йорк?
   До нашей новой встречи оставалось 10 минут. Я придумал несколько банальных ответов: что я буду в ужасе, что я разрыдаюсь, и прочее в этом роде. Но я понял, что мой ответ был ему не нужен. Джек хотел, чтобы я выслушал его ответ.
   Он выдал мне свой собственный ответ. Уставившись мне прямо в глаза, он сказал, не дрогнув ни 1им мускулом:
   — Я бы лопнул со смеху.
* * *
   Последний раз он мне сказал, что чуть не лопнул со смеху, в Сайгоне, когда я встретил его в баре. Он сказал, что его только что наградили Серебряной Звездой, и теперь он сравнялся со мной — у меня Звезда уже была. Он со взводом солдат из своей роты расставлял мины на тропинках, ведущих в деревню, по слухам, сочувствовавшую врагам, когда началась перестрелка. Тогда он вызвал группу поддержки с воздуха, которая залила напалмом — это такой желеобразный бензин, изобретенный в Гарвардском Университете, — всю деревню, истребив поголовно всех вьетнамцев обоего пола и любого возраста. Впоследствии ему было приказано пересчитать все трупы и подать рапорт, чтобы объявить число убитых «партизан» в сводке за тот день. За что он и получил Серебряную Звезду.
   — Я чуть не лопнул со смеху, — сказал Джек. Но он не улыбался.
* * *
   Он бы непременно почувствовал, что вот-вот лопнет со смеху, если бы видел, как я размахиваю пистолетом на крыше нашего посольства в Сайгоне. Я заработал свою Серебряную Звезду за то, что обнаружил и лично уничтожил 5 вражеских солдат, затаившихся в подземном туннеле. Теперь я торчал на крыше, а противники кишели повсюду, ни от кого не прячась, занимая без сопротивления улицы внизу. Вон они, все на виду, на тот случай, если мне захочется уничтожить их в большом количестве. ПУ! ПУ! ПУ!
   Я торчал на этой крыше, чтобы помешать вьетнамцам, нашим союзникам, садиться в вертолеты, переправлявшие исключительно американцев, штатских служащих с семьями, на военные корабли, стоявшие на рейде. Партизаны могли при желании сбить вертолеты, забраться наверх и взять всех нас в плен или перестрелять. Но они хотели только одного, как и раньше, — чтобы мы убирались домой. Разумеется, они захватили и расстреляли всех вьет— намцев, которым я не дал влезть в вертолет, после того, как самый последний американец, подполковник Юджин Дебс Хартке, покинул их страну.
* * *
   Вот что было дальше:
   Вертолет, уносивший последнего Американца из Вьетнама, прибился к стае других вертолетов, летевших над Южно-Китайским морем: их спугнули с насестов на земле, и у них вот-вот должен был кончиться бензин. Разве не подходящий сюжетик для Естественной истории 20 века: небо, в котором вьются стрекочущие птеродактили, созданные людьми, внезапно лишившиеся дома, неспособные проплыть ни метра, обреченные на гибель в волнах или на голодную смерть…
   Внизу под нами раскинулась, насколько хватал глаз, вооруженная до зубов армада, какой не знала история и которой не грозила никакая опасность. Нам предоставили все бездонное синее море, сколько нужно, противник нам не мешал. Плещитесь на здоровье!
   Моему птеродактилю приказали по радио зависнуть вместе с 2 другими над палубой миноносца, где было место только для 1, собственного птеродактиля, который поднялся в воздух, чтобы нашим было где приземлиться. И мы спустились, и вылезли на палубу, и морячки столкнули нашу громоздкую, глупую, неуклюжую птицу за борт. Эту операцию повторили еще два раза, после чего птица, принадлежащая кораблю, уселась на свое законное место. Я потом заглянул в нее. Она была битком набита разным электронным оборудованием для обнаружения мин и подводных лодок под водой, а также летающих объектов и ракет в небе.
   А потом само Солнце следом за последним американским вертолетом покинуло Сайгон, опустившись на дно глубокого синего моря.
   В свои 35 лет Юджин Дебс Хартке стал так же безобразно злоупотреблять алкоголем и марихуаной и путаться с падшими женщинами, как и в последние 2 года учебы в школе. И он растерял окончательно уважение к себе самому и к своей великой державе, точно так же, как 17 лет назад потерял уважение к себе и к своему отцу на Выставке Технического Творчества в Кливленде, штат Огайо.
* * *
   Его ментор, Сэм Уэйкфилд, который завербовал его в Уэст-Пойнт, покинул армию на год раньше, чтобы иметь возможность выступать против войны. Президентом Таркингтоновского колледжа он стал благодаря семейным связям с сильными мира сего.
   Пройдет три года, и Сэм Уэйкфилд покончит с собой. Вот вам и еще один потерпевший поражение неудачник, хотя он был и генерал-майором, и Президентом колледжа. Я думаю, он просто под конец вымотался. Говорю это не только потому, что мне он всегда казался усталым, но главным образом потому, что его предсмертная записка оригинальностью не отличалась, словно не имела к нему лично никакого отношения. Она слово в слово совпадала с предсмертной запиской, оставленной в далеком 1932 году, когда мне было —8 лет, другим неудачником, Джорджем Истменом, изобретателем фотокамеры «Кодак» и основателем «Истмен Кодака». Раньше этот концерн размещался всего в 75 милях отсюда, а теперь приказал долго жить.
   В обеих записках было сказано вот что:
   «Мое дело сделано».
   И больше ни слова.
   Если говорить о Сэме Уэйкфилде, то сделанное им дело, если он не хотел приплюсовать к нему Вьетнамскую войну, состояло из трех зданий, которые бы и без него построили, кто бы там ни был Президентом в Таркингтоне.
* * *
   Эту книгу я пишу для людей не моложе 18 лет, но мне кажется, никому не повредит, если я посоветую молодым людям готовить себя скорее к неудачам, чем к успеху — потому что им предстоит главным образом терпеть поражение за поражением.
   Даже если выразить это в баскетбольных терминах, почти все обречены на проигрыш. Подавляющее большинство заключенных в Афинах, а теперь и здесь, в этом маленьком местечке лишения свободы, можно сказать, посвятили и детство, и юность исключительно баскетболу, и тем не менее всем им вышибли мозги на первых минутах какого-то треклятого дурацкого матча.
* * *
   Позвольте мне добавить, на тот случай, если книга все же попадется молодому читателю, что я мог вконец разрушить свое здоровье, вылететь из Мичиганского Университета и кончить жизнь где-нибудь под забором, если бы не прошел выучку в Уэст-Пойнте, с его военной дисциплиной. Я сейчас говорю о своем теле, а не о душе: и для молодого человека — ас недавних пор и для молодой девушки, — чтобы выучиться уважать свои кости, и нервы, и мускулы, нет ничего лучше, чем поступить в одну из Зх главных военных академий.
   Я поступил в Уэст-Пойнт заморышем, сутулым, со впалой грудью, я в жизни не занимался спортом — если не считать нескольких потасовок после танцев, где играл наш джаз-банд. Когда я кончил Академию и мне присвоили чин младшего лейтенанта регулярной армии, и я ходил щеголем, и купил красный «Корветт» на средства, скопленные для меня Академией за время моей учебы, — спина у меня была прямая, как струна, легкие мощные, как мехи в кузнице Вулкана, я был капитаном 2х команд — вольной борьбы и дзюдо, и не выкурил ни единой сигареты и не проглотил ни капли спиртного за 4 полных года! Да и моя сексуальная озабоченность отошла в прошлое. Я не чувствовал себя так великолепно никогда, за всю свою жизнь.
   Помню, я сказал своим родителям на выпускном вечере:
   — Неужели это я?
   Они ужасно гордились мной, и я тоже гордился собой. Я обратился к Джеку Паттону — он там тоже был со своей матерью и сестрой, опасными, как игрушки, начиненные взрывчаткой, и со своим нормальным отцом, и я его спросил:
   — Ну, что ты о нас думаешь, лейтенант Паттон? Он был в нашем классе первым с конца, средний балл у него был самый низкий. Таким же был и генерал Паттон, просто однофамилец Джека, который снискал громкую славу во время 2 мировой войны.
   А Джек, разумеется, ответил, насупясь, что он чуть не лопнул со смеху.


7



* * *
   Я тут перечитывал таркингтоновский журнал для старшекурсников, все выпуски, с последнего до первого, вышедшего в 1910 году. Журнал назывался «Мушкетер», в честь Мушкет-горы, а вернее, высокого холма, который возвышался на западной границе студенческого городка — и у его подножия, рядом с конюшней, теперь зарыты тела многих беглых заключенных.
   Стоило кому-нибудь предложить внести какие-либо материальные усовершенствования в устройство колледжа, как это вызывало бурю протеста. Выпускники Таркингтона желали, возвращаясь сюда, находить все точно в том же виде, как было прежде. В 1м отношении все оставалось неизменным — это касалось численности студентов, с 1925 года стабилизировавшейся и составлявшей ровно 300 человек. А тем временем, разумеется, население тюрьмы на том берегу разрасталось под прикрытием тюремных стен неудержимо, как Гремящая Борода, Ниагарский водопад.
   Судя по письмам читателей в «Мушкетер», перемена, вызвавшая самую мощную лавину отчаянных протестов, была связана с реконструкцией Лютцевых Колоколов вскоре после конца 2 мировой войны, в память Эрнеста Хаббла Хискока. Он кончил Таркингтон и в 21 год был пулеметчиком на бомбардировщике морской авиации, который пилот бросил с полным грузом бомб на посадочную палубу японской авиаматки. Было это в сражении при Мидуэй, во время 2 мировой войны.
   Я готов был отдать что угодно за возможность умереть в такой великой войне.
* * *
   А что я? Я занимался шоу-бизнесом, стараясь привлечь как можно больше зрителей для Правительственного телеканала и убивая настоящих живых людей при помощи настоящего оружия — а остальные рекламщики не могли себе позволить такую роскошь.
   Остальным рекламщикам приходилось снимать сплошную липу.
   Как ни странно, актеры выглядели на голубом экране куда более убедительно, чем мы. Настоящее горе настоящих людей как-то туго доходит до публики.
* * *
   Ox, сколько нам еще надо узнать о ТВ!
* * *
   Родители Хискока, которые развелись и завели новые семьи, но оставались друзьями, скинулись, чтобы оплатить механизацию колоколов — чтобы на них, при посредстве клавиатуры, мог играть один человек. А до того куча людей дергала за веревки, и стоило раскачать какой-нибудь колокол, как он уж не останавливался, пока сам не пожелает. Унять его было невозможно.
   В старину 4 колокола отчаянно фальшивили, но все, несмотря на это, их обожали, и дали им прозвища: «Пикуль», «Лимон», «Большой Чокнутый Джон» и «Вельзевул». Хискоки послали их в Бельгию, в ту самую литейную, где Андре Лютц работал подмастерьем Бог знает сколько лет назад. Там их подправили, механизировали и идеально настроили — такими я их и застал, когда взялся играть на колоколах.
   Но музыка была уже не та, что в прежние времена. Те, кому довелось самим принимать участие в действе, описывали его в своих письмах в «Мушкетер» с такой же неистовой любовью и бешеным восторгом и благодарностью, с какими заключенные говорят о том, что такое героин, сдобренный амфетамином, или ангельский порошок, сдобренный ЛСД, или чистый крэк, и прочее, и прочее. Представляю себе, как все эти неспособные к обучению ребятишки в старое время, самозабвенно дергая за веревки, заставляли колокола петь ласково и грозно, громче грома над головой, и я уверен, что все они испытывали такое же незаслуженное наслаждение, как множество заключенных, накачанных наркотиками.
   Разве я сам не признавался, что самые счастливые минуты моей жизни наступали, когда я звонил во все колокола? Вне какой бы то ни было связи с реальностью, я чувствовал, как и все эти наркоманы, что я — победитель, победитель, победитель!
* * *
   Когда меня произвели в звонари, я прикрепил к двери комнаты, где находилась клавиатура, надпись «Top» — играя, я считал себя равным богу грома, мечущему громы и молнии вниз с холма на руины фабрик в Сципионе и дальше, за озером, и выше, к стенам тюрьмы на том берегу.
   Мой перезвон будил многократное эхо — отражаясь от стен опустелых фабрик и стен тюрьмы, оно вступало в спор со звуками, только что исторгнутыми из колоколов над моей головой. Когда озеро Мохига замерзало, это эхо звучало так громко, что люди, впервые попавшие в наши места, думали, будто в тюрьме есть свои звоны, и тамошний звонарь просто передразнивает меня.
   А я кричал в эту неразбериху сумасшедшего спора колоколов с собственным эхом:
   — Смейся, Джек, смейся!
* * *
   После массового побега из тюрьмы Президент колледжа стал стрелять в беглых заключенных сверху, г колокольни. И из-за причуд акустики в нашей долине беглецы никак не могли понять, откуда в них стреляют.


8



* * *
   В мое время колокола уже не раскачивались. Они были намертво прикреплены к жестким брусьям. Языки у них вынули. Взамен по ним ударяли стержни, движимые электроэнергией от Ниагарского водопада. Звон можно было мгновенно прекратить — там были для этого глушители, обложенные неопреном.
   Комната, где некогда дюжина, а то и больше не способных к обучению юнцов, дергавших за веревки, балдели от адской оглушительной какофонии, теперь служила помещением для клавиатуры в 3 октавы, занимавшей 1 стену. Дырки в потолке, куда раньше были пропущены веревки от колоколов, были зашпаклеваны и заштукатурены.
   Теперь там все выведено из строя. Комнату с клавиатурой и колокольню над ней буквально изрешетили пулями и снарядами из гранатомета — беглые заключенные обстреливали колокольню снизу, когда снайпер, затаившийся среди колоколов, убил 11 из них и ранил 15. Этим снайпером был Президент Таркингтоновского колледжа. И хотя он уже был мертв, когда беглые преступники до него добрались, они были в таком бешенстве, что распяли его под потолком конюшни у подножия Мушкет-горы, где студенты обычно держали своих лошадей.
   Президент Таркингтона, а мой ментор Сэм Уэйкфилд пустил себе пулю в лоб из Кольта 45 калибра. А его преемник, хотя он уже ничего не чувствовал, был распят.
   Надо признать — это чрезвычайно тяжелая история.
* * *
   А вот история полегче: оставшиеся без употребления языки колоколов были развешены в ряд по размеру, на стене фойе в этой библиотеке, над вечными двигателями, но никакой надписью снабжены не были. И в колледже повелась такая традиция: «старички» из старших классов говорили новичкам, что эти языки — не что иное, как окаменевшие пенисы различных млекопитающих. Самый большой язык, некогда принадлежавший Вельзевулу, самому большому колоколу, считался пенисом Моби Дика, Великого Белого Кита.
   Многие новички верили этим россказням, и за ними наблюдали, ожидая, когда они, наконец, догадаются, в чем дело — точно так же, наверно, за ними наблюдали в детстве, чтобы проверить, долго ли они будут верить в Феюкрестную, и в Пасхального Кролика, и в Санта Клауса.
* * *
   Вьетнам.
* * *
   Большинство писем, выражавших протест против модернизации Лютцевых Колоколов, были от людей, изо всех сил цеплявшихся за богатство и влиятельность, которые им принадлежали по праву рождения. Одно было, впрочем, от человека, который признавался, что сидел в тюрьме за мошенничество, что он погубил и свою жизнь, и свою семью, предавшись двойному пороку — пьянству и азартным играм. Его письмо, как и эта книга, было речью приговоренного к виселице.
   Единственное, о чем он до сих пор мечтал, говорилось в письме, — это вернуться в Сципион после того, как он отдаст свой долг обществу, и снова звонить во все колокола, дергая за веревки.
   «А вы хотите все это у меня отнять», — говорилось в письме.
* * *
   Одно письмо было от девушки, звонившей в колокола очень давно, сейчас ее, должно быть, уже нет в живых — она кончала колледж в 1924 и вышла замуж за человека по имени Мартинус де Вет, владевшего золотыми копями в Крюгерсдорпе, в Южной Африке. Она знала историю колоколов, и то, что они были отлиты из разного оружия, собранного после сражения при Геттисберге. Она не возражала против того, что колокола вскоре станут звонить при помощи электричества. Но для нее хуже всего было то, что фальшивившие колокола, — Пикуль, Лимон, Большой Чокнутый Джон и Вельзевул — попадут в бельгийскую плавильню и там их будут вертеть до тех пор, пока они не станут верно звучать или не превратятся в металлолом.
   — Неужто таркингтонские студенты больше не познают благородного человеческого смирения, которое я чувствовала каждый божий день, — вопрошала она, — когда сверху, с колокольни, неслись нестройные вопли умирающих, некогда оглашавшие священные, орошенные кровью поля под Геттисбергом?
   Спор о колоколах породил поток такой вот цветистой прозы, по большей части продиктованной в диктофон или секретарю, в чем я не сомневаюсь. Вполне возможно, что будущая миссис де Вет окончила Таркингтон, умея читать и писать не лучше, чем неграмотные преступники в тюрьме за озером.
* * *
   Если бы мой дедушка-социалист, простой садовник в Батлеровском Университете, прочел письмо от миссис де Вет и заметил, что оно пришло из Южной Африки, он испытал бы мрачное удовлетворение. Для него это был кристально-ясный образчик — женщина, живущая в роскоши на средства, заработанные трудом чернокожих шахтеров, выбивающихся из сил за жалкие гроши.
   Расширение тюрьмы на том берегу озера было бы для него тоже свидетельством эксплуатации бедных и бесправных людей. В его глазах тюрьма была создана для того, чтобы закрыть угнетенным классам путь к лидерству в Классовой Борьбе, поставив их перед чудовищной альтернативой
   — принять безропотно то, что скупердяи хозяева пожелают им дать, то есть условия труда и плату за труд, пли оказаться в этой самой тюрьме.
   Но к тому времени, когда я поступил учителем в Таркингтонорский колледж, все теории деда о роли тюрьмы на том берегу озера оказались бы устаревшими. Потому что теперь нищие и бесправные люди, даже крайне покладистые, уже были без надобности для ушлых владельцев фабрик и шахт. То, что они делали раньше, уже делают вместо них самоотверженные и безропотные машины.
   Так что над воротами тюрьмы в Афинах, взамен надписи: «Труд освобождает», можно было бы написать, к примеру: «Не повезло тебе, что ты родился. Никому ты не нужен», или: «Входите и сидите тут до самой смерти, мирские захребетники».


9



* * *
   Бывший сосед Эрнеста Хаббла Хискока, погибшего героя, сам тоже был на войне и потерял руку в атаке морских пехотинцев на Айво Джима, и он написал в письме, что для Хискока самый лучший мемориал — это обяза— тельство, которое может взять на себя Попечительский Совет, — принимать ежегодно ограниченный контингент учащихся, в том же количестве, как было при нем.
   Так что если теперь Эрнест Хаббл Хискок глядит на нас с Небес, или из любого места, куда герои возносятся после смерти, ему очень горько видеть свой любимый студенческий городок, обнесенный колючей проволокой, со сторожевыми вышками по углам. А контингент учащихся, если так можно назвать заключенных, вырос теперь до 2000.
* * *
   Когда здесь было только 300 «студентов», у каждого и у каждой была собственная спальня, ванная, и масса стенных шкафов в личном пользовании. На каждого из 2 человек приходилась половина квартиры, состоявшей из двух спален, двух ванных комнат и общей гостиной. В каждой гостиной стояли диваны и мягкие кресла, и был настоящий камин, музыкальный центр серийного производства и большой телевизор.
   А в тюрьме в Афинах, как я увидел, когда стал там работать, в каждой камере сидело по 6 человек, хотя камеры были рассчитаны на 2-х. На каждые 50 камер полагалась одна комната отдыха, где стоял 1 стол для пинг-понга и 1 телевизор. Добавлю, что по телевизору показывали только видеозаписи; это касалось и новостей, как минимум 10— летней давности. Предполагалось, что заключенных можно избавить от лишнего беспокойства по поводу злободневных событий в большом мире, если им покажут то, что уже так или иначе устроилось и отошло в прошлое.
   Они могли наслаждаться любыми зрелищами, при условии, что это не имело никакого отношения к действительности.
* * *
   Как авторы этих писем любили и свой колледж, и всю Долину Мохига — смену времен года, озеро, первобытную лесную чащу на том берегу!.. Радости студенческой жизни остались почти без изменений и в мое время. При мне студенты уже не катались на коньках по льду озера, а занимались на крытом катке, подаренном колледжу в 1971 году семьей Израэля Когана. Но гонки на яхтах и каноэ попрежнему проводили на озере. Как и раньше, устраивали пикники у развалин шлюзов. Многие студенты брали с собой сюда своих собственных лошадей. В мое время у нескольких студентов было не по 1 лошади, а по 3, потому что все увлекались игрой в поло. В 1976 году и в 1980 команда Таркингтона не знала поражений.