И вот, когда Комиссия устроила выездное заседание в Нью-Йорке, я попросил, чтобы меня вызвали на эту сессию, но мне было отказано. А хотел я сказать следующее:
   "Я читал много собранных вашей Комиссией кошмарных свидетельств вреда, который способны причинить известного роды тексты и изображения. С глаз моих спала пелена. Отныне я понимаю, что у правительства должно быть право налагать запрет на тексты и изображения, которые побуждают к безумствам, к преступлениям, имеющим под собой сексуальную мотивацию. Как сказано евангелистом, Иоанном, "в начале было слово".
   Слово - моя профессия, и я испытываю чувство стыда. Учитывая тот вред, который может принести свободное обращение идей обществу и в особенности подрастающему поколению, я смиренно прошу правительство истребить в моих писаниях все потенциально опасные мысли. Спасите меня от меня самого. Прошу избранных нами лидеров привести мои мысли в полное соответствие с их собственными, а также с мыслями людей, избравших таких лидеров. Вот это и есть демократия.
   Сколь ни опоздал я в стараниях загладить свою вину, хочу, однако, привлечь внимание Комиссии, и прежде всего праведного Эдвина Миди, к тому фундаментальному проявлению непристойности, который послужил образцом для всех остальных, став корнем, посылающим соки по древу с отравленными плодами. Зачитаю эту непристойность вслух, так что членов Комиссии, не достигших двадцати одного года, прошу покинуть зал. Тем же, кому более двадцати одного года, лучше за ними последовать, если они страдают сердечной недостаточностью или имеют обыкновение, испытав возбуждение, насиловать первых подвернувшихся. Да не посмеют меня упрекнуть в том, что я не предупреждал.
   Вам, члены Комиссии, приходится, опрашивая свидетелей, выслушивать всякие грязные вещи. Это, я понимаю, нелегкое дело. Требующее мужества. В моих глазах вы как астронавты, выполняющие функции ассенизаторов.
   Итак, решимся? Закройте глаза, заткните уши, ибо зачитываю следующее: "Конгресс не обладает правом устанавливать какие бы то ни было законы, касающиеся религиозной жизни и ограничивающие свободные ее изъявления в любых формах; равно как посягающие на свободу слова и печати; равно как затрагивающие право граждан свободно собираться и обращаться к правительству с целью искоренения тех или других злоупотреблений".
   Шутка.
   (Я набросал эту главу, вернувшись из Хеллертауна, штат Пенсильвания, с похорон моего фронтового товарища, которого звали Бернард В.О'Хэйр. Его имя еще не раз появится в книжке, которую вы читаете. Первую половину жизни он был не выпускавшим сигарету из рта прокурором округа, вторую - не выпускавшим сигарету из рта адвокатомзащитником, каковым и умер вскоре после полуночи 9 июня 1990 года. Когда он еще служил прокурором, я его как-то спросил, много ли пользы приносит он своему округу, засаживая преступников за решетку. И он сказал: "Да нет, у людей, я думаю, и без меня сложностей предостаточно". К первой поправке это прямого отношения не имеет. Зато имеет самое прямое отношение к испытываемому мною сейчас чувству потери.)



VIII


   (Первый рассказ, навлекший на меня возмущение чистосердечных христиан крайне правого крыла, был про путешественников во времени, которые очутились в библейской эпохе и выяснили, что рост Иисуса Христа пять футов два дюйма. По-моему, я симпатизировал Христу больше, чем критики этого рассказа, потому что подчеркивал - мне все равно, высокий Он или низкорослый. Бернард В.О'Хэйр тоже ростом не вышел, хотя был все же повыше, а кроме того, он по сей день остается самым толковым адвокатом по уголовным делам и самым терпимым к человеческим слабостям - за все последние десятилетия истории округа Нортхэмптон, штат Пенсильвания. В округе его все знали и любили, правда, только в этом округе. На похоронах я, старый его фронтовой товарищ, был, не считая членов семьи, единственным, кто не из Пенсильвании.)
   Предоставляемые первой поправкой гарантии свободы слова означают для всех нас не только благо, но и боль. (Как говаривают медицинские эксперты, "поболит - не повредит".) Многое из того, о чем оповещают мир прочие американцы, причиняет мне жуткое страдание - просто блевать хочется. Скверно.
   Когда Чарлтон Хестон (киноактер, как-то сыгравший Иисуса с выбритыми подмышками) по коммерческому каналу (надо полагать, общественное благо теперь тоже товар, который надо рекламировать?) рассказывает мне про всякие замечательные дела Национальной ассоциации стрелков (мы с отцом состояли ее членами, когда я был подростком) и про то, что я должен радоваться до небес, поскольку гражданским лицам разрешено держать армейское оружие дома, в машине, на работе, - они и держат, - чувство у меня такое, словно он пропагандирует микроб какой-нибудь отвратительной болезни; ведь оружие в руках гражданских лиц означает убийства, причем день ото дня их все больше, не суть важно, преднамеренных или неумышленных.
   (Когда я заканчивал сорок третью школу города Инди-анаполиса, на выпускной церемонии в нашем классе заставляли публично обещать, что, став взрослыми, мы все, что нам по силам, сделаем для того, чтобы усовершенствовать мир. Я обещал открыть лекарство от какой-нибудь болезни. И уж будьте уверены: чтобы обнаружить АК-47 или израильский пистолет "Узи", электронный микроскоп мне не требуется.)
   "Поскольку разумно управляемая Милиция является необходимостью для обеспечения безопасности Государства, - сказано в статье II "Билля о правах", - право граждан владеть оружием и хранить его не должно подвергаться ущемлениям". Замечательно! Ни слова бы не изменил. Мне бы только хотелось, чтобы Национальная ассоциация стрелков с ее медоточивыми, хорошо оплачиваемыми покровителями в законодательных органах штатов и в федеральном управлении не поленились прочесть эту статью целиком, а затем пусть нам объяснят, каким образом до зубов вооруженные мужчины, женщины и дети, которые никакой официальной инстанции не подчинены и никем из официальных лиц не контролируются, а стало быть, действуют исключительно по собственным желаниям и представлениям, лишь ими одними и руководствуясь, каким образом они могут рассматриваться в качестве разумно управляемой Милиции?
   (Чтобы уж сразу разрубить гордиев узел: мне кажется, тут властвует болезненная фантазия, страх перед неким Армагеддоном, когда все эти ужасные люди - темнокожие, неграмотные, нищие, да еще и работать не умеют, да к тому же наркоманы - вдруг какнибудь ночью пойдут громить чистенькие домики славных белых людей, в поте лица годы и годы трудившихся во имя своего достатка и столько сил, столько денег отдавших благотворительности.)
   Я в свое время очень лихо обращался с оружием, был, кажется, лучшим стрелком роты, где числился рядовым обученным. Но чтобы у меня дома висел на стене автомат - нет уж, мать вашу, не дождетесь!
   По-моему, эта одержимость оружием, которое всякий волен приобретать, - это всего лишь жизненные проявления спортивных страстей. Пистолеты теперь такие, что обращаться с ними легче, чем с зажигалкой. Не верите? Спросите у любой женщины, в жизни к пистолету не прикасавшейся, пока не сходила в местный оружейный магазин, проникшись представлениями о хорошо управляемой Милиции, которых придерживается Национальная ассоциация стрелков, а затем превратив в ломоть швейцарского сыра своего неверного любовника или соперницу-разлучницу. Когда мне про кого-нибудь говорят: он здорово стреляет! - тут же мелькает мысль: "Ага, значит, чудный человек с увесистым кольтом в руках. Прямо чемпион!"
   Джордж Буш, как и Чарлтон Хестон, с юности состоит в Национальной ассоциации стрелков. Но еще больше меня возмущает другое: Буш явно не в состоянии оценить самое прекрасное, благородное, выдающееся, до святости величественное из всех американских свершений. Подразумеваю исследование Солнечной системы, осуществленное космическим кораблем "Вояджер-2" с телекамерой на борту. Эта чудесная птица (совсем как голубка, прилетевшая к Ною в ковчег) дала нам возможность созерцать все прочие планеты вместе с их лунами! И никаких не осталось сомнений, есть на них жизнь или нет, смогут или не смогут там обитать наши потомки! (Хватит этих бредней.) И вот, когда "Вояджер-2" навеки покинул Солнечную систему ("Моя работа сделана"), посылая нам все более смутные и неразборчивые изображения - уж и не понять, где мы и что мы, - разве наш президент в эти минуты призывал нас выразить признательность чудесной птице, выразить ей свою любовь, пожелать ей всех благ? Ничего подобного. Вместо этого он со страстью отстаивал необходимость новой поправки к Конституции (поправка XXVI?), касающейся мер наказания за непочтительное обращение с куском материи, а именно с американским флагом. Отличная вышла бы поправка, как раз под стать повелению римского императора Калигулы, объявившего собственную лошадь консулом.
   (Очень меня беспокоит, чему и как учат в Йельском университете.)
   При всем том я все-таки сумел подготовить проникнутую оптимизмом напутственную речь, с которой обратился к выпускникам университета РодАйленда в Кингстоне, - был конец мая 1990 года.
   (Эдвард Д.Эдди, ректор этого университета, вскоре ушедший в отставку, работал со мной в редакции "Дейли сан", выходившей в Корнелле. В Корнелле я только тем и занимался, что писал для этой газеты.) Свою речь я предварил размышлениями о напутственных речах, принадлежащими Кину Хаббарду, юмористу из Индианаполиса, который, когда я был подростком, печатал в газетах по смешной заметке каждый день. Хаббард высказался в том духе, что лучше бы то важное, чем может одарить университет, распределялось равномерно, семестр за семестром все четыре года, а не вываливалось единым махом, когда пришла пора расставаться.
   (Я думаю, Кин Хаббард по части остроумия мог поспорить с Оскаром Уайльдом: "В жизни не встречал человека, готового работать по мере сил", или: "Когда говорят, что дело не в деньгах, можно не сомневаться, что деньги самое главное", - говаривал он.)
   "Свою речь, - сказал я студентам в Род-Айленде, - я бы озаглавил: "Не надо цинично относиться к американскому эксперименту, поскольку этот эксперимент лишь недавно начался".
   Часто интересуются моим мнением относительно цензуры, поскольку "Бойню номер пять" так часто изымали из школьных библиотек. (Она попала в список потенциально вредоносных книг, составленный в году 1972-м. С тех пор он не пополняется новыми названиями.) Я получаю письма от читателей из Советского Союза, которым сказали, что здесь, в Америке, мои книги жгут. (Такое случилось только в Дрейке, штат Северная Дакота.) Отвечаю им, что цензура у нас дает себя почувствовать главным образом в глухих углах. Там, когда я был подростком, жгли и людей. Так что пусть уж лучше жгут книги - прогресс, как никак.
   Жгли в основном черных. Самое изумительное, что случилось у нас со времен моего детства, - это ослабление расизма. Точно вам говорю, он снова и быстро наберет силу, если не останавливать демагогов. Но сейчас мы, к счастью, более или менее научились судить о людях по тому, что они собою представляют, а не по степени их сходства с нами и нашими родствениками. В этом отношении мы продвинулись дальше всех остальных стран. В большинстве стран о подобном даже не задумываются.
   Кому мы обязаны этой замечательной переменой? Угнетенным и третируемым меньшинствам, которые мужественно и с чувством достоинства старались воплощать в реальность все то, что обещали "Билль о правах" и Конституция.
   А цензура - как она, усиливается? Такое впечатление возникает естественно, потому что о цензуре все время заходит речь в выпусках новостей. Но мне кажется, цензура - дело совсем, совсем не новое, она вроде болезни Альц-хаймера, которая существовала издавна, но лишь недавно была опознана, после чего ее научились лечить. Внове не цензура сама по себе, а отношение к ней как к чему-то вредоносному для плюралистической демократии, внове старания многих людей как-то ей воспрепятствовать.
   В Соединенных Штатах Америки почти сто лет существовало рабство, и лишь затем оно было квалифицировано как социальное заболевание, с которым начали бороться. Представляете - целых сто лет! Тот же Освенцим, верно? Хороши мы были в качестве маяка свободы для человечества, когда у нас дома считалось совершенно естественным, чтобы люди владели другими людьми и обращались с ними, как с рабочим скотом. А кто, собственно, вообразил, что мы изначально являлись маяком для человечества? Почему эту откровенную ложь внедряли в сознание? У Томаса Джефферсона были рабы, и не столь уж многие находили это несообразным. Все равно, как если бы у него на кончике носа появилась скверная опухоль размером с каштан и сочли бы, что это абсолютно нормально. Как-то я об этом заговорил в Виргинском университете, который Джефферсон не только основал, но и построил по собственному проекту. Профессор истории объяснил мне: Джефферсон не мог освободить рабов, пока они не состарились с ним вместе, - рабы были заложены, а у него совсем не было денег.
   Представляете! У нас в стране, являющейся маяком свободы, считалось естественным отдавать в заклад живых людей, может даже, будущих младенцев. Какая, право, досада, что теперь нельзя, поиздержавшись, прихватить в заклад вместе с саксофоном уборщицу, которая приходит по утрам.
   И еще вот что: Бостон и Филадельфия оспаривают друг у друга честь считаться колыбелью свободы. Какому из этих двух городов отдать предпочтение? Никакому. Свобода в Соединенных Штатах зарождается только сейчас. Она не родилась в 1776 году. Рабовладение оставалось законным. Даже белые женщины были бесправны, по сути, они являлись собственностью своих отцов, мужей, ближайших родственников по мужской линии или каких- нибудь там судейских крючкотворов. В Бостоне или в Филадельфии свободу лишь зачали. Бостон или Филадельфия были, скажем так, мотелями, где сделали остановку на пути к свободе.
   И еще: опоссумы вынашивают детеныша двенадцать дней. А индийские слоны - двадцать два месяца. Мы, американцы, вынашиваем свою свободу двести лет и даже больше, так-то, друзья мои и соотечественники!
   Лишь люди моего поколения стали свидетелями серьезных попыток достичь относительного экономического, юридического, социального равноправия женщин, равно как и расовых меньшинств. Так пусть свобода в конце концов явится на свет, пусть вопли, возвещающие о ее рождении, будут услышаны в Кингстоне, как и во всех других городах, городишках, поселках, деревнях нашей просторной и богатой страны, и если этого не произошло в эпоху Джеф-ферсона, пусть произойдет при жизни самых юных из тех, кто сегодня собрался в этой аудитории. Мне слышится голос новорожденного. Да будет это голос радости!
   Приветствую выпуск 1990 года и всех, кто помог Америке стать еще сильнее, готовя для нее просвещенных граждан.
   Благодарю за внимание".



IX


   (Род-Айленд был первой из тринадцати заокеанских колоний, провозгласившей и осуществившей право своих обитателей принадлежать к любой конфессии или не принадлежать ни к одной.)
   Джил Кременц - прихожанка епископальной церкви (хотя редко ее посещает), а я атеист (или, в лучшем случае, унитарий, очень часто заглядывающий в храм, но только под самый конец службы). Поэтому, решив в 1979 году пожениться, после того, как прожили вместе несколько лет, мы, как бы это выразиться, оказались перед необходимостью испечь пирог из очень уж разных - что сакральных, что секулярных - продуктов, предназначенных для начинки. Познакомились мы с Джил на спектакле по моей пьесе, вот я и предложил провести магический ритуал в соборе, известном под названием Актерская церковь, или еще Церковка за углом, и она - Двадцать девятая стрит, угол Пятой авеню, Манхэттен - какая радость! - оказалась епископальной. Свое странное наименование и особую репутацию эта церковь заслужила в середине девятнадцатого века, когда ее попечители старались, чтобы среди паствы было побольше людей театра, включая Джозефа Джефферсона, сделавшего инсценировку "Рип Ван Винкля" и сыгравшего в ней главную роль, он намеревался сочетаться браком, выбрав для этого англиканский собор на Пятой авеню, в двух кварталах от Двадцать девятой. А ему вежливо объяснили: видите ли, в моральном отношении актеры народ несколько более свободных правил, чем наши прихожане, вам бы лучше обратиться вон в ту церковку за углом. Он и обратился.
   Вот и я туда сунулся, ну и досталось же мне там за то, что я разведенный, - в жизни так не доставалось! (Ничуть не помогло то обстоятельство, что я имею некоторое отношение к театру, как и то, что Джил всю жизнь была дружна с Полом Муром, главой епископальных церквей Нью-Йорка.) Разговор пришлось вести с какой-то дамой. Она явно представляла собой важное лицо, хотя дело происходило еще до того, как женщин начали возводить в сан. Теперь-то она, возможно, и служила, эта леди, которая простотаки представить себе не могла, что бывают такие ужасы, как мой развод с первой женой.
   (Когда стали возводить в сан представительниц прекрасного пола, одна из первых удостоившихся - нет, вы подумайте! - носила имя Таня Воннегут. Это жена одного из двоюродных моих братьев, очень красивая женщина и, не сомневаюсь, замечательный священнослужитель.)
   А из разговора с той дамой, размахивавшей томагавком, выяснилось: нас обвенчают в Церковке за углом только при условии, что я стану ее прихожанином и в качестве епитимьи буду выполнять поручения причта включая, может быть, преподавание в воскресной школе. По этой причине представление пришлось перенести в методистскую единую церковь Христа на Парк-авеню, угол Шестидесятой. (Не помню, почему мы выбрали именно эту церковь. Может, после разговора о церковной архитектуре с Бренданом Джилом из комиссии по сохранению исторических памятников.) Там никакой волокиты не устраивали. Все прошло гладко: хлоп! - и готово, как будто таблетку проглотил.
   (Гладко-то гладко, только вот какое дело: мы с настоятелем подружились, и он меня пригласил выступить на службе в канун Рождества вместе с комическим актером Джоном Адамсом, а из-за этого у него возникли сложности с приходом, который решил с ним расстаться, причем одним из проступков настоятеля, надо думать, сочли предоставление церковной трибуны ярому атеисту, и ярым атеистом, само собой, был не Джон Адаме, а ваш покорный слуга. Теперь у этого настоятеля другой приход, мы время от времени переписываемся, обсуждая духовные проблемы, и он посетил премьеру нашей с Эдгаром мессы в Буффало.)
   Свадьбу мы с Джил устроили в отеле "Ридженси", всего в квартале от собора. (Тем, кто с такими целями снимает банкетный зал в "Ридженси" и заказывает свадебный торт, бесплатно предоставляется номер для новобрачных, - пока мы выпивали, в этом номере проводили время мои внуки.) Одиннадцать лет назад, когда происходила описанная церемония, нам с Джил казалось, что детей у меня уже и так достаточно (трое собственных да три племянника, которых я усыновил). Но потом мы удочерили чудесную девочку (ей было всего три дня) по имени Лили, и она стала самым мне близким человеком. (Вырастет станет художницей, которая по лени ничего не пишет, привыкла уже, что любой ее рисунок я превозношу так, словно это "Пьета" Микеланджело или потолок Сикстинской капеллы.)
   Джил в этом году исполнилось пятьдесят лет, а Лили скоро будет восемь. По случаю юбилея Джил -я устроил празднование и преподнес ей специально для этого случая составленный альманах с чувствительными стихами, заметками, шутками и приветствиями от друзей и родственников. (Кроме того, торжественно ей сказал, что она - это точно - годами старше всех женщин, с которыми я жил.) Альманах содержит мое предисловие, вот оно:
   "Каждому, кого это может заинтересовать: перед вами продукт человеческой деятельности, изготовленный в первый год последнего десятилетия второго тысячелетия по рождении Иисуса Христа, и данный продукт представляет собой сборник запечатленных на бумаге поздравлений моей дорогой высокоталантливой жене Джил Кременц, которая отмечает свое пятидесятилетие 19 февраля 1990 года, в понедельник. Указанное событие отмечено обедом на пятьдесят персон - родственники и друзья, - устроенным в "Таверне" на Зеленой аллее в Центральном парке, остров Манхэттен, Нью- Йорк.
   Джил, дочь Вирджинии и Уолтера Кременц, родилась на этом острове, однако ее детство прошло в Морристауне, штат Нью-Джерси. В день, когда она родилась, я был школьником выпускного класса - в Шортридж-скул, Индианаполис, - и готовился осенью поступать в Корнеллский университет, чтобы учиться там химии. Когда мне было девятнадцать, произошла бомбардировка Перл-Харбора, а Джил тогда достигла нежного возраста два года без двух месяцев.
   В свои пятьдесят Джил выглядела и держалась как наследницы большого состояния, какими их, идеализируя, воображают себе американцы, и дать ей можно было года тридцать два, не больше. Она и правда училась в частных школах, где ее окружали богатые наследницы и наследники, проводила в их обществе каникулы, однако сама к их кругу никогда не принадлежала. Все достояние, каким она обладала к пятидесяти годам, было создано ее собственным трудом профессионального фотографа, автора книжек для детей (например, "Совсем юная танцовщица") и о детях - особенно тех, кому выпало пережить тяжелое горе (например, "До чего больно, когда родители умирают").
   Мы познакомились в 1970 году на спектакле "С днем рождения, Ванда Джун" в театре "Де Лис", Гринвич-Вилледж, где шла эта моя пьеса. Она к тому времени успела поработать чуть ли не во всех странах мира, была первой женщиной, ставшей штатным фотокорреспондентом большой нью-йоркской газеты "Дейли трибьюн", с камерой в руках провела год в Южном Вьетнаме, делая военные репортажи, и выпустила шедевр - альбом, замечательный и в фотографическом, и в этнографическом отношении, называется он "Сладкий горошек: черная девушка из южной глубинки" и посвящен одной из наставниц Джил, Маргарет Мид. При всем том Джил занимала квартиру, которую, скажем так, не стоит сравнивать с Букингемским дворцом. Квартира находилась на пятом этаже без лифта - Первая авеню, сразу за Пятьдесят первой стрит, там внизу бакалейный магазин.
   Про одного своего кавалера - думаю, таких у нее было много - она мне рассказывала, что, одолев все эти лестничные пролеты, он минут десять не мог потом отдышаться.
   Джил родилась почти на исходе Водолея, когда уже чувствуется приближение Рыб. То есть от природы была прекрасным пловцом, хотя и не любила перенапрягаться, а вину предпочитала воду. Однако еще существеннее, что родилась она на исходе той эпохи, которую применительно к нашей стране надо бы назвать патриархатом, - в тот момент, когда уже чувствовалось приближение эпохи битв за права женщин. Битва разгорелась как раз к тому времени, как Джил стала взрослой. Поэтому на работе, на деловых встречах и так далее Джил держалась так, словно не имеет никакого значения, что она женщина, - а она ведь привлекательна невероятно. Мужчины, занимавшиеся примерно тем же и так же, как она, вознаграждались за это хорошими деньгами и признанием - она хотела для себя в точности того же. И обычно Этого добивалась, оттого и пошли разговоры, что она совсем не похожа на женщин.
   Окончив в 1958 году Мастерс-скул в Роббс-Ферри, штат Нью-Йорк, Джил сделала своим университетом Манхэттен, а затем весь мир. Сама пробивала себе дорогу, какими бы уроками ни приходилось расплачиваться, и для начала старалась попасть на любую должность, только бы находиться в окружении журналистов и вообще людей из газетного мира. А ее высшее образование ограничилось одним-единственным курсом в Колумбийском университете - курсом антропологии.
   До этого ее особо чтимым кумиром была Маргарет Бурк-Уайт, рисковавшая точно Так же, как рисковали работавшие в "Лайф" корреспонденты-мужчины, а снимки делавшая не хуже их, если не лучше. На смену ей пришла, став новым кумиром, Маргарет Мид, и еще задолго до нашей встречи Джил сделалась первоклассным ученым: жизнь общества она изучила так же хорошо, как тайны фотожурналистики. Подобно мне, ей тоже пришлось ждать почти до пятидесяти лет, прежде чем люди с академическим престижем, обладающие способностью смотреть непредвзято, оценили ее книги об американцах-подростках и для американцев-подростков, - тогда выяснилось, что мало кто постиг, как она, всю боль и все радости, испытываемые, когда тебе еще нет шестнадцати лет.
   Сейчас, когда ей пятьдесят, возблагодарим небо за то, что свое образование Джил приобрела столь неформальными способами. Ей, слава Богу, не дано было выбора - оставалось лишь выслушивать молодых и верить им на слово, так как ее не научили все на свете объяснять и интерпретировать. Она умела только две вещи: записывать за подростками, что бы они там ни мололи, да снимать их камерой.
   Ее книги - никакая не теория. Они - свидетельство, только и всего, причем абсолютно органичное свидетельство - растет прямо из влажной, голубовато-зеленой земли, словно яблоня.
   В будущем ученые мужи примутся гадать, подверглись ли фотографии из ее альбомов ретуши. Нет, не подверглись. И уж пусть там судят.да рядят, как умеют, отчего это Джил становилась чем старше годами, тем прекраснее".
   А заканчивается мой альманах вот этим прелестным сонетом - автор Джон Апдайк, которого она особенно любит фотографировать, а заглавие - "Джил на пятидесятилетие":
   Чудесна Джил за камерой своей.
   Ее глаза не видны никому