Курт Воннегут

Времетрясение


   В память о Сеймуре Лоуренсе, романтике и великом издателе странных, историй, рассказанных с помощью чернил и отбеленной древесной массы.





 
   «Совпадение персонажей книги с реальными лицами, ныне, здравствующими либо покойными, ненамеренно и чисто случайно». Еще бы! Эти лица сами — плод случайного стечения обстоятельств.




Пролог


   В 1952 году Эрнест Хемингуэй опубликовал в журнале «Лайф» повесть под названием «Старик и море». В ней шла речь о кубинском рыбаке, у которого не было клева восемьдесят четыре дня подряд. А потом он поймал огромного марлиня. Он убил его и привязал к лодке. Пока он плыл к берегу, акулы объели с рыбы все мясо.
   Когда вышел рассказ Хемингуэя, я жил в Барнстэбл-Вилидж на мысе Кейп-Код. Я спросил у одного местного рыбака, что он думает об этой повести.
   Он сказал, что главный герой — полный идиот. Ему нужно было срезать с рыбины лучшие куски мяса и положить в лодку, а что не поместится — бросить акулам.
   Возможно, под акулами Хемингуэй подразумевал критиков, которые разгромили — появившийся после десятилетнего перерыва — его роман «За рекой, в тени деревьев», вышедший за два года до «Старика и моря». Насколько мне и известно, он никогда в этом не признавался. Но под марлинем он вполне мог подразумевать этот свой роман.
   И вот в 1996 году я обнаружил, что написал роман, в котором не было сюжета, в котором не было смысла, который вообще не хотел, чтобы его писали.
   Merde![1] Я десять лет ловил эту рыбину, если так называть мой роман. К этой рыбине ни одна уважающая себя акула не притронется.
   Мне недавно исполнилось семьдесят три года. Моя мать дожила до пятидесяти двух, мой отец — до семидесяти двух. Хемингуэй совсем немного не дожил до шестидесяти двух. Я зажился на свете! Так что же мне было делать?
   Правильный ответ: отрезать от рыбы филейную часть. Остальное — выкинуть в помойку.

 
   Этим-то я и занимался летом и осенью 1996 года. Вчера, 11 ноября сего года, мне исполнилось семьдесят четыре. Семьдесят четыре, подумать только!
   Иоганнес Брамс перестал писать музыку, когда ему исполнилось пятьдесят пять лет. Хватит! Моему отцу-архитектору архитектура стала поперек горла, когда ему исполнилось пятьдесят пять. Хватит! Все лучшие американские писатели написали свои лучшие романы до пятидесяти пяти. Хватит! А для меня времена, когда мне было пятьдесят пять, были бог знает как давно. Имейте сострадание!
   Моя огромная рыбина, которая соответственно и воняла, называлась «Времетрясение». Давайте называть ее «Времетрясение-один», а еще — первая книга про катаклизм. А то, что перед вами, эту уху из лучших кусков той самой рыбины, приправленную мыслями и событиями, произошедшими за последние семь или около того месяцев, будем называть «Времетрясение-два», а еще — вторая книга про катаклизм.
   Идет?

 
   Идея в первой книге про катаклизм была такая. Произошел катаклизм, неожиданное завихрение в пространственно-временном континууме, и мы оказались вынуждены повторить в точности те же действия, что проделали за последние десять лет. Это было «дежа вю», длившееся десять лет подряд.
   Бесполезно было жаловаться, что ничего нового не происходит, только повторяется старое, бесполезно было задумываться, а не поехала ли у тебя крыша, бесполезно было задумываться, а не поехала ли крыша заодно и у всех на свете сразу.
   Вы ничего не могли сделать во время «вторых» десяти лет, если вы не сделали этого во время «первых». Вы даже не могли спасти собственную жизнь или жизнь любимого человека, если вам это не удалось в «первые» десять лет.
   Я придумал, что катаклизм в одно мгновение перебросил все и вся из 13 февраля 2001 года в 17 февраля 1991-го. А потом мы все не спеша, минута за минутой, час за часом, год за годом, возвращались обычным путем в 2001 год, снова ставили не на ту карту, снова женились не на той, снова подцепляли триппер. Повторилось абсолютно все, без исключения!
   Только дожив до момента, когда произошел катаклизм, мы перестали быть роботами, перестали повторять наше прошлое. Как написал старый писатель-фантаст Килгор Траут, «только когда свобода воли снова взяла всех за жабры, люди перестали бежать кросс с препятствиями, которые сами себе заранее нагородили».

 
   В действительности Килгора Траута не существует. В нескольких романах он был моим альтер эго. Но из первой книги про катаклизм сюда попали главным образом места, где говорится о том, что он делал или думал. Я спас от забвения несколько его рассказов, а он с 1931 года, когда ему было четырнадцать, по 2001 год, когда он умер восьмидесяти четырех лет от роду, написал их несколько тысяч. Большую часть своей жизни он был бомжом, а умер в роскоши в номере имени Эрнеста Хемингуэя в доме для престарелых писателей под названием Занаду в курортном местечке Пойнт-Зион, штат Род-Айленд. Утешительный факт.
   На смертном одре он рассказал мне про свой первый рассказ. Действие происходило в Камелоте, при дворе Артура, короля Британии. Придворный волшебник Мерлин произносит заклинание, и у рыцарей Круглого Стола оказываются в руках станковые пулеметы Томпсона с полным боекомплектом пуль дум-дум[2] 45-го калибра.
   Сэр Галахад, истинный рыцарь без страха и упрека, изучает оказавшееся у него в руках новое средство для убеждения окружающих в пользе благородства и добродетели. В процессе изучения он спускает курок. Пуля разбивает вдребезги Святой Грааль и превращает королеву Гвиневеру в мясной фарш.

 
   Вот что сказал Траут, когда понял, что «вторые» десять лет прошли, и что теперь ему и всем-всем надо думать, что делать дальше, надо снова подходить к жизни творчески: «О боженька ты мой! Я слишком стар и слишком опытен, чтобы снова затевать игру в русскую рулетку со свободой воли».
   Да, я тоже был персонажем первой книги про катаклизм. Я появлялся на миг в одном эпизоде. Дом для престарелых писателей под названием Занаду устроил летом 2001 года пикник на берегу океана. Прошло шесть месяцев, как окончились «вторые» десять лет, шесть месяцев, как свобода воли снова взяла всех за жабры. И вот я был на этом пикнике.
   Кроме меня, там было еще несколько вымышленных персонажей этой книги, включая и Килгора Траута. Мне была оказана честь услышать, как старый и забытый писатель-фантаст рассказал, а потом и продемонстрировал собравшимся то особое место, которое люди занимают во Вселенной.

 
   Так что я закончил свою последнюю книгу, осталось дописать лишь вот это предисловие. Сейчас 12 ноября 1996-го, до публикации, до момента, когда книжка вылезет из влагалища печатного пресса, осталось примерно девять месяцев. Куда спешить? Срок беременности у индийских слонов в два с лишним раза дольше.
   А у опоссумов, друзья и сограждане, срок беременности — двенадцать дней.

 
   Я воображал, что буду еще жив в 2001 году и буду присутствовать на пикнике. В главе 46 я воображаю, что еще жив в 2010 году. Иногда я говорю, что нахожусь в 1996 году, где я и в самом деле нахожусь, а иногда говорю, что проживаю «вторые» десять лет. Особой разницы между этими двумя ситуациями я не провожу.
   Похоже, у меня крыша поехала.


Глава 1


   Называйте меня Младшим. Шестеро моих взрослых детей так и делают. Трое — усыновленные племянники, трое — мои собственные. Они меня за глаза называют Младшим. Они думают, что я не в курсе.

 
   Я часто говорю, что художник должен видеть свою задачу в том, чтобы научить людей хоть немного ценить собственную жизнь. Меня в таких случаях спрашивают, знаю ли я художников, которые смогли этого добиться. Мой ответ — «Битлз».
   Мне кажется, что самые высокоразвитые создания на Земле находят жизнь обременительной, если не хуже. Отвлечемся от крайних случаев, когда какой-нибудь идеалист кладет голову на плаху. Две женщины, сыгравшие важнейшую роль в моей судьбе, моя мать и сестра Алиса, или Элли — обе давно на небесах — ненавидели жизнь и не скрывали этого. Алиса то и дело восклицала: «Не могу больше! Не могу больше!».
   Самый веселый американец своего времени, Марк Твен, считал свою жизнь, да и жизнь всех остальных людей, такой ужасной штукой, что, разменяв восьмой десяток — а я, заметьте, тоже разменял восьмой десяток, — написал: «С тех пор, как я стал взрослым, мне ни разу не захотелось, чтобы кто-нибудь из моих покойных друзей возвратился к жизни». Это цитата из эссе, написанного спустя несколько дней после неожиданной смерти его дочери Джин. Среди тех, кого он не хотел вернуть к жизни, были и Джин, и другая его дочь, Сюзи, и его любимая жена, и его лучший друг Генри Роджерс.
   Вот какие чувства были у Марка Твена, а ведь он не видел Первой мировой войны — не дожил.

 
   Жизнь — сущий кошмар, если послушать слова Иисуса из Нагорной проповеди. Вот они: «блаженны нищие духом», «блаженны плачущие», «блаженны алчущие и жаждущие правды».
   Генри Дэвид Торо сказал еще лучше: «Для большинства людей слова „жизнь“ и „отчаяние“ значат одно и то же, только они об этом никому не рассказывают».
   Так что загадка «Почему мы отравляем воду, воздух и почву, почему создаем все более изощренные адские машины (что для мира, что для войны)?» не стоит выеденного яйца. Давайте, для разнообразия, будем на этот раз абсолютно искренни. На самом деле все мы ждем не дождемся конца света.
   Мой отец, Курт Старший, архитектор из Индианаполиса, больной раком — а его жена покончила с собой за пятнадцать лет до этого, — был как-то остановлен за проезд на красный свет. Выяснилось, что у него уже двадцать лет как просрочены водительские права!
   Знаете, что он сказал остановившему его полицейскому? «Так пристрели меня». Вот что он сказал.

 
   Негритянский джазовый пианист Фэтс Уоллер придумал фразу, которую выкрикивал каждый раз, когда разыгрывался — в такие моменты казалось, что на свете нет ничего прекраснее и веселее его музыки. Вот что он выкрикивал:
   «Пристрелите меня кто-нибудь, пока я счастлив!»
   В нашем мире есть такая штука — пистолет. Пользоваться им столь же просто, как зажигалкой, стоит он не дороже тостера, так что каждый может — стоит только захотеть — прикончить моего отца, или Фэтса, или Авраама Линкольна, или Джона Леннона, или Мартина Лютера Кинга, или женщину с детской коляской. Это неопровержимо доказывает, что, по выражению старого писателя-фантаста Килгора Траута, «жизнь — дерьмо».


Глава 2


   Представьте себе вот что: известный американский университет распустил свой футбольный клуб по соображениям здравого смысла. В результате освободившийся стадион превращается в завод по производству бомб. Да уж, здравого смысла хоть отбавляй. Вспоминаешь Килгора Траута.
   Я говорю о своей альма-матер, Чикагском университете. В декабре 1942 года, задолго до того, .как я туда поступил, под трибунами стадиона Стэгфилд впервые в мире ученые запустили цепную реакцию распада урана. Их задачей было продемонстрировать возможность создания атомной бомбы. Мы воевали с Германией и Японией.

 
   Спустя пятьдесят три года, шестого августа 1995 года, в университетской церкви состоялась встреча в ознаменование пятидесятой годовщины взрыва первой атомной бомбы над Хиросимой. Там было много людей, и среди них я.
   Одним из выступавших был физик Леон Серен. Он входил в группу экспериментаторов, запустивших много лет назад, под обезлюдевшим спортивным сооружением цепную реакцию. Только подумайте: он извинялся за то, что принимал в этом участие.
   Ему забыли сказать, что на планете, где самые умные животные так сильно ненавидят жизнь, есть такое правило: если ты физик, ты можешь ни перед кем не извиняться.

 
   А теперь представьте себе вот что: человек создает водородную бомбу для этих параноиков в Советском Союзе, убеждается, что она работает, а потом получает Нобелевскую премию Мира! Такой сюжетец под стать Килгору Трауту, а человек-то существовал на самом деле, это был физик Андрей Сахаров.
   Он получил Нобелевскую премию в 1975 году за требование отказаться от испытаний ядерного оружия. Ну, свою бомбу он к тому времени уже испытал. Его жена была детским врачом! Кем надо быть, чтобы разрабатывать ядерную бомбу, если у тебя жена — детский врач? И что это за врач, что это за женщина, которая не разведется с мужем, у которого настолько поехала крыша?
   «Дорогой, сегодня на работе было что-нибудь интересное?»
   «Да, моя бомба отлично работает. А как поживает тот малыш, который подхватил ветрянку?»

 
   Андрей Сахаров считался своего рода святым в 1975 году. Об этом уже забыли — «холодная война» закончилась. Он был диссидентом в Советском Союзе. Он призывал к запрещению разработок и испытаний ядерного оружия, а заодно требовал свободы для своего народа. Его исключили из Академии наук СССР. Его сослали на полустанок среди вечной мерзлоты[3].
   Его не выпустили в Осло получать Нобелевскую премию. Его супруга, детский врач Елена Боннэр, получила премию вместо мужа. Но не кажется ли вам, что давно пора задать вопрос: не была ли она более достойна Премии Мира? Врач — любой врач — не более ли достоин Премии Мира, чем создатель водородной бомбы — кто бы он ни был, на какое бы правительство ни работал, в какой бы стране ни жил?
   Права человека? Скажите мне, а водородная бомба — не плевать ли ей на права человека, да и на права любого живого существа? Скажите мне, кому в мире более плевать на чьи бы то ни было права?

 
   В июне 1987 года Сахаров был избран почетным доктором Колледжа острова Статен, штат Нью-Йорк. И снова его правительство не разрешило ему лично участвовать в церемонии. И меня попросили выступить от его имени.
   Все, что мне надо было сделать, — зачитать послание от Сахарова. Вот оно: «Не следует отказываться от атомной энергии». Я сыграл роль динамика.
   Как я был вежлив! А произошло это всего через год после самого страшного ядерного бедствия, постигшего нашу ненормальную планету, — катастрофы в Чернобыле. От выброса радиации пострадали — и еще пострадают — дети во всей Северной Европе. Детские врачи обеспечены работой на долгие-долгие годы!
   Дурацкий призыв Сахарова порадовал меня меньше, нежели поступок пожарных из Скенектади, штат Нью-Йорк, после известия о катастрофе в Чернобыле. Я сам когда-то работал в Скенектади. Пожарные послали письмо своим собратьям, в котором выражали восхищение их храбростью и самопожертвованием во имя спасения людей и имущества.
   Да здравствуют пожарные!
   Люди, которых обычно считают отбросами общества — иногда так оно и есть, — могут вести себя как святые, когда под угрозой чья-то жизнь.
   Да здравствуют пожарные.


Глава 3


   В первой книге про катаклизм Килгор Траут написал рассказ про атомную бомбу. Из-за катаклизма ему пришлось написать его дважды. Из-за катаклизма нас отбросило назад на десять лет, и потому и он, и я, и вы, и все остальные повторили все наши действия, совершенные с 17 февраля 1991 года по 13 февраля 2001 года, еще один раз.
   Траут был не против снова написать этот рассказ. Какая разница — до катаклизма, после катаклизма? Пока он, опустив голову, марает своей шариковой ручкой листок желтой бумаги, он может жить этой дерьмовой жизнью.
   Он назвал свой рассказ «Ничего смешного». Он выбросил его раньше, чем кто-либо успел его увидеть, и теперь ему придется выбросить его снова, ведь время вернулось назад на десять лет. На пикнике в конце первой книги про катаклизм, летом 2001 года, когда свобода воли снова взяла всех за жабры, Траут вспомнил обо всех своих рассказах, которые он разорвал в клочья, или спустил в унитаз, или выбросил в помойку, или куда-нибудь еще. Вот что он сказал: «Как нажито, так и прожито».

 
   Траут назвал свой рассказ «Ничего смешного», потому что эти слова произнес один из персонажей рассказа, судья, на секретном слушании в военном трибунале по делу экипажа американского бомбардировщика «Прайд Джой» на тихоокеанском острове Баналулу месяц спустя после окончания Второй мировой войны.
   Сам самолет «Прайд Джой» был в полном порядке, он стоял в ангаре, там, на Баналулу. Он был назван в честь матери первого пилота, Джой Петерсон, медсестры родильного отделения одной больницы в городе Корпус-Кристи, штат Техас. В английском языке у слова «прайд» есть два значения. Вообще оно означает «гордость». Но оно означает и «семейство львов».
   А дело было вот в чем. Одну атомную бомбу сбросили на Хиросиму, потом еще одну — на Нагасаки, а «Прайд Джой» должен был сбросить третью бомбу — на Иокогаму, на пару миллионов «маленьких желтых ублюдков». Маленьких желтых ублюдков называли тогда «маленькими желтыми ублюдками». Война, сами понимаете. А вот как Траут описывает третью атомную бомбу: «малиновая дура размером с паровой котел средних размеров бойлерной».
   Она была слишком большая и не проходила в бомболюк. Ее подвесили к фюзеляжу. Когда «Прайд Джой» бежал но полосе, чтобы подняться в небесную синь, бомбу и бетонную дорожку разделял всего один фут.

 
   Когда самолет приблизился к цели, пилот заорал в интерком, что его мать, сиделку в роддоме, будут качать, когда они выполнят задание.
   Бомбардировщик «Энола Гей» и женщина, в честь которой он был назван, стали знаменитыми, как кинозвезды, после того, как самолет сбросил свой груз на Хиросиму. В Иокогаме было вдвое больше жителей, чем в Хиросиме и Нагасаки вместе взятых.
   Чем больше пилот об этом думал, тем сильнее ему казалось, что его любимая мама — папа уже давно умер — никогда не сможет сказать репортерам, будто она счастлива потому, что самолет, которым управлял ее сын, поставил мировой рекорд по массовым убийствам за рекордно короткий срок — сразу.

 
   Рассказ Траута напомнил мне, что как-то раз моя двоюродная бабка Эмма Воннегут — к тому времени уже старуха — сказала, что она ненавидит китайцев. Ее покойный зять Керфьют Стюарт, хозяин «Книжной лавки Стюарта» в Луисвилле, штат Кентукки, пристыдил ее. Он сказал, что безнравственно ненавидеть столько людей сразу.

 
   Но вернемся к нашим баранам.
   Члены экипажа «Прайда Джой» сказали пилоту, что испытывают те же чувства, что и он. Они были совершенно одни в небе. Им не требовалось сопровождение — у японцев не осталось самолетов. По сути, война завершилась (оставалось лишь подписать пару бумажек). Можно сказать, что она была закончена еще до того, как «Энола Гей» превратила Хиросиму в крематорий.
   Процитируем Килгора Траута: «Это была уже не война — даже бомбардировка Нагасаки уже не была войной. Это было выступление под названием „Спасибо янки за отлично выполненную работу!“. Это был шоу-бизнес образца 1945 года».

 
   В рассказе «Ничего смешного» Траут писал, что пилот и его экипаж во время своих предыдущих вылетов чувствовали себя богами — еще тогда, когда сбрасывали на людей всего лишь зажигательные бомбы и взрывчатку. «Но они чувствовали себя богами с маленькой буквы, — написал он. — Они ощущали себя маленькими божками, которые мстили и разрушали. А теперь, одни-одинешеньки в огромном небе, они ощутили себя Большим Начальником, самим Господом Богом. А у него имелся выбор, которого раньше у них не было. Большой Начальник мог не только казнить, он мог еще и миловать».
   Траут и сам участвовал во Второй мировой войне, но не летчиком и не на Тихом океане. Он был корректировщиком огня в полевой артиллерии в Европе, этаким лейтенантиком с биноклем и рацией. Он находился или на самой линии фронта, или даже дальше. Он сообщал располагавшимся сзади батареям о том, где их шрапнель, или белый фосфор, или чем они там еще стреляют, может принести максимальную пользу.
   Сам он, естественно, никого не миловал и, по его собственным словам, никогда не чувствовал, что должен кого-то миловать. Я спросил его на пикнике в 2001 году, в доме для престарелых писателей под названием «Занаду»[4], что же он делал во время войны, которую называл «второй неудачной попыткой цивилизации покончить с собой».
   Он ответил без тени сожаления: «Я делал из немецких солдат сэндвичи между разверзающейся землей и грохочущим небом, а вокруг выла пурга, только ветер нес не снег, а бритвенные лезвия».

 
   Пилот «Прайда Джой» развернул самолет и лег на обратный курс. Малиновая дура все так же висела под фюзеляжем. Пилот вел самолет обратно к Баналулу.
   «Он сделал это, — писал Траут, — потому что его матери было бы приятно, если бы он поступил именно так».
   Впоследствии на секретном слушании в военном трибунале дела экипажа «Прайда Джой» в один прекрасный момент у всех присутствующих случился приступ истерического хохота. Главный судья ударил в гонг и объявил, что в действиях подсудимых нет «ничего смешного». А хохот вызвал рассказ прокурора о том, как вели себя люди на базе в тот момент, когда «Прайд Джой» зашел на посадку с малиновой дурой под брюхом всего в футе от посадочной полосы. Все попрыгали из окон. Все наложили в штаны.
   «Все, что могло двигаться, пришло в движение. Такого количества столкновений таких разных машин еще свет не видывал», — написал Килгор Траут.
   Едва судья восстановил порядок, как на дне Тихого океана образовалась трещина. В нее провалился остров Баналулу, военный трибунал, «Прайд Джой», неиспользованная атомная бомба и все остальное.


Глава 4


   Когда талантливый немецкий романист и художник Понтер Грасс услышал, что я родился в 1922 году, он сказал мне: «В Европе не осталось мужчин твоего возраста». Во время моей войны и войны Килгора Траута он был ребенком, как и Эли Визел, Ежи Козински, Милош Форман и прочие. Мне ужасно повезло, что я родился здесь, а не где-нибудь еще, что я родился белым, что я родился в семье среднего американца, что я родился в доме, полном книг и картин, и, наконец, что я родился в большой семье с кучей родственников. Ни семьи, ни родственников больше нет.

 
   Этим летом я слышал лекцию поэта Роберта Пинского, в которой он извинялся за то, что его жизнь была намного лучше, чем у многих. Он говорил таким тоном, будто хотел всем преподать пример. Ну что ж, я тоже, пожалуй, извинюсь.
   Я уже продвинулся в этом направлении. Удобный случай подвернулся в минувшем мае. В своей речи на выпускном вечере в Батлерском университете я воздал должное месту, где родился. Вот что я сказал: "Если бы я мог прожить жизнь снова, я предпочел бы еще раз появиться на свет в родильном доме в Индианаполисе. Я предпочел бы снова провести свое детство в доме 4365 по Норт-Иллинойс-стрит, в десяти кварталах отсюда, и опять оказаться выпускником местной средней школы.
   Я снова прошел бы курсы бактериологии и качественного анализа в летней школе при Батлерском университете.
   Здесь было все — все для вас и все для меня — все самое плохое и самое хорошее в западной цивилизации. На это нужно было только обратить внимание.
   Здесь было все: музыка, финансы, управление, архитектура, право, скульптура, изобразительное искусство, история, медицина и спорт, все разделы науки, и книги, книги, книги, учителя и примеры для подражания.
   Здесь были люди: такие умные, что в это невозможно поверить, и такие тупые, что в это невозможно поверить, такие добрые, что в это невозможно поверить, и такие подлые, что в это тоже невозможно поверить".

 
   Я дал им и совет. "Мой дядя Алекс Воннегут, страховой агент с гарвардским образованием, живший в доме 5033 по Норт-Пенсильвания-стрит, научил меня кое-чему важному. Он сказал, что мы должны обязательно научиться замечать, когда наши дела идут по-настоящему хорошо.
   Он говорил о простых вещах, не о каких-то там свершениях: вот ты пьешь лимонад в тени в жаркий полдень, или учуял запах хлеба из соседней булочной, или ловишь рыбу и тебе не важно, поймаешь ты что-нибудь или нет, или когда слышишь, как за соседней дверью кто-то хорошо играет на пианино.
   Дядя Алекс убеждал меня, что в такие моменты — их еще называют откровениями — надо говорить: «Если это не прекрасно, то что же?»
   Вот в чем мне еще повезло: первые тридцать пять лет моей жизни писание рассказов чернилами на бумаге было одной из главных отраслей американской промышленности. Хотя у меня уже была жена и двое детей, я решил уйти с должности рекламного агента в фирме «Дженерал электрик» (отказавшись тем самым от жалованья, страховки и пенсии), потому что это было выгодно. Я мог заработать гораздо больше, продавая рассказы в «Сатедей ивнинг пост» и «Колльерс». В этих еженедельниках деваться было некуда от рекламных объявлений, но в каждом номере печаталось по пять рассказов и вдобавок продолжение какого-нибудь романа из серии «захватывает — не оторвешься».
   И эти два журнала всего лишь платили мне больше всех. Было так много журналов, которых хлебом не корми — дай напечатать рассказ, что писатель чувствовал себя как человек, который пришел в тир с дробовиком: как ни стреляй, все равно попадешь. Когда я отправлял по почте моему агенту новый рассказ, я был вполне уверен, что кто-нибудь у меня его купит, хотя бы его отвергла добрая сотня издательств.
   Но вскоре после того, как я перевез семью из Скенектади, штат Нью-Йорк, в Кейп-Код, штат Массачусетс, появилось телевидение, и рекламодатели забыли о журналах. Времена, когда можно было зарабатывать на жизнь, обстреливая рассказами издательства, навсегда ушли в прошлое.